– Я из Горького. С весны здесь в библиотеке работала. Вы к нам заходили, я помню. Меня Воля зовут.
– Теперь вспомнил. Значит, теперь учитесь?
– Да, мне здесь нравится. Агрономом буду.
Слово за слово ребята разговорись и расстались у дверей девичьей комнаты общежития. Севка пошел спать, а Воля легла в кровать, укрылась простыней с головой и стала думать.
Она уже чувствовала, что не сможет дальше вести прежний девственный образ жизни. Колосков разбудил в ней женщину и молодое тело властно требовало своего. Порой ее желания были настолько остры, что она была готова простить обиду и принять Владимира Дмитриевича. Но тот, видимо сильно испугался последнего разговора и больше не казал носа в техникум. Прошло всего две недели с момента их разрыва, а Воля уже поняла, что на месте Колоскова должен появиться другой мужчина и это появление невозможно без конца откладывать. Да, Севка похоже подходил ей. Он городской, культурный, аккуратный. Видный собой, хотя худой. Плечи широкие, лицо приятное. Наверное, по мужски сильный. Как ей нужна была эта сила! Она думала о Севке и решение постепенно вызревало.
Когда на следующий выходной Воля пришла на танцы, план действий уже полностью созрел в ее голове. Она увидела среди парней Севку и внутри у нее сработала какая-то пружина. Теперь она будет действовать так, как задумала.
Севка, как всегда не танцевал, но когда объявили "белый танец", Воля увидела, что Зинка направляется к толпе парней и явно целится пригласить Булая. Белый танец за весь вечер объявляли всего один-два раза и Воля решила не упускать возможности. Она обогнала Зинку, подошла к Севе. Поклонилась ему кивком головы и пригласила на танец. Севка, слегка обескураженный вышел в круг, взял ее руки, и вдруг почувствовал легкое прикосновение груди девушки. Затем, в движениях танго случилось еще прикосновение их ног и парня начало трепать возбуждение. Ему исполнилось восемнадцать лет, он был полон сил, и прикосновение молодого женского тела затуманивало ему мозги. А Воля ласково и податливо смотрела ему в глаза и он читал в нем обещание того, о чем не смел мечтать. Она обещала ему это!
Танец закончился, и она тихо сказала:
– Пойдем, погуляем.
Он последовал за ней, чувствуя, что не может сопротивляться ее зову.
Сразу за техникумом начинался старый лес, покрывший склон холма, ведущего к Пьяне. Они пошли широкой, хорошо утоптанной тропинкой к реке и вскоре достигли ее берега. Быстрые воды Пьяны сверкали под луной таинственным жемчужным светом. Где-то в ивняке посвистывала иволга, прохладная сентябрьская ночь уже опустилась на округу. Они сели на траву у берега. Дрожащий от возбуждения Севка обнял девушку за плечи и увидел, что она повернула к нему свое лицо, закрыв глаза. Севка поцеловал ее и теряя разум от нетерпения, повалил на траву. Воля не сопротивлялась. Пока Севка снимал с девушки белье, странные мысли прыгали в его сознании. Он видел лицо Насти, какой-то голос кричал ему, что он преступник, а другой голос одобрительно смеялся. Парень не мог понять, кто же из них прав, и ему казалось, что сейчас надо сделать самое главное – перейти в новую жизнь, стать мужчиной.
Все кончилось неожиданно быстро и он ничего не успел толком понять. Он сидел рядом с Волей растерянный и недоуменный. "Что я наделал, – думал он? Зачем я это сделал? Чепуха какая-то. А как теперь быть с Настей? Что теперь делать с Волей?"
А Воля не спеша привела себя в порядок, села к нему на колени. Обняла за шею. Крепко поцеловала и сказала:
– Теперь мы всегда будем вместе. Правда?
Зовет гора Магнитная
Встреча со Сталиным стала рубежной для Александра Александровича. Всю свою долгую жизнь он прожил в спокойном понимании правоты своих убеждений. Убеждения эти были просты и покоились на либеральных ценностях западного общества. В старости к нему пришла православная вера, но и она не заставила по иному взглянуть на свой внутренний мир, складывавшийся многими десятилетиями. Но вот сначала появился суматошный Поцелуев, у которого, казалось и системы взглядов-то не было, но его разговоры заставляли Зенона мучительно задумываться над тем, что, казалось бы, совсем недавно не вызывало сомнений. Особенно сильно Порфирий поколебал мнение профессора в отношении сталинизма. Раньше тот был уверен, что Сталин – явление чуждое для России, чуждое, враждебное и губительное. Жестокий диктатор, интриган, убийца. Он никак не мог понять, отчего Порфирий, представитель свободно мыслящей богемы, верующий христианин, человек, узнавший тайны времен, так яростно защищает Сталина? Что за наваждение такое? Когда же Александр Александрович лично повстречался с вождем, его представления о диктаторе изменились. Да, Сталин спокойно говорил о своем пренебрежении к общепринятым нормам буржуазного права в борьбе со смертельными противниками. При этом в высказываниях его чувствовалось неколебимая убежденность. Западный политик такие вещи никогда бы не высказал. А на практике? Разве закулисная жизнь европейской и американской политики не полна злоупотреблений правом? Разве не финансовые группировки привели к власти диктаторов тридцатых годов, которые издевались над законами как хотели? Может быть, Сталин прав: вся юриспруденция западного мира выдумана совсем не для того, чтобы торжествовала справедливость, а для того, что бы сильнейшие могли ею пользоваться в своих интересах? И следовать ее постулатам – означает играть роль глупенькой жертвы? Но то, что делал сам Сталин, вызывало в душе Зенона протест. Профессор в конец запутался и очень хотел наконец-то прояснить всю эту путаницу. Но как? Однажды, в минуту мучительных раздумий ему пришла мысль окунуться в гущу сталинских строек социализма и посмотреть изнутри, как происходит нарождение нового общества, что думают простые люди о происходящем.
Зенон без труда подбил Поцелуева на путешествие в Магнитогорск и ему казалось, что здесь, в немыслимых условиях труда, в грязи и болезнях, в полуголодном быту рабочих, Порфирию будет непросто доказать, что социализм – общество будущего.
Они переместились в 1932 год, на строительство гигантского магнитогорского металлургического комбината. Стоял октябрь, было холодно. Небо источало непрерывный мелкий дождь, заливший все дороги между бараками, в которых жили строители. Бараки, бараки, бараки – бесконечное море дощатых, бревенчатых, брусовых общежитий, без воды, без удобств, со скудным светом слабых электрических груш, с кислым запахом просыхающей мокрой одежды и бесконечным гомоном жильцов за стенками. Бараки словно короста облепили всю местность вокруг заводов и домен, ветхостью своею указывая на временность собственного появления. Они и вправду, начали понемногу отступать. По окраинам стройки уже стояли кирпичные жилые дома, но их пока хватало только на иностранных специалистов и инженеров. Большая часть строителей с семьями ютилась в бараках, над которыми стоял зловонный запах помоек и выгребных ям.
Комната, точнее, отсек, в котором поселили "двух новых сотрудников многотиражки", находился в длинном, холодном строении с земляным полом, населенном семьями каменщиков. Каждая семья отгородилась от соседей самодельными стенками из подручных материалов, через которые было слышно практически все. Плач ребенка на одном конце барака был также слышен на другом.
– Завтра с утра в редакцию – сказал Порфирий – А пока давай готовиться ко сну. Вот рукомойник с тазиком. Можешь умыться. Нужник прямо перед входной дверью в барак. Пробежишь метров пятнадцать по доскам и найдешь. А я пока сварю пайковой каши. Нам с тобой выдали полкило гречки и фунтик чаю. Будем вечерять.
Профессор содрогнулся от перспектив посещения общественного нужника, но других вариантов не было, и он побрел по указанному Порфирием адресу. Потом под гомон, смех, плач и крики барака готовили ужин, без особого аппетита поели гречки и легли спать. Подъем предстоял рано – в пять часов утра.
В пять утра без всякой побудки барак зашумел, загомонил сонными голосами, к которым добавился плач разбуженных детишек. Снова запахло гречкой, которую разогревали на керосинках, откуда-то принесло запашок травного чая. Сполоснув лица холодной водой из рукомойника и съев по две ложки вчерашней каши, друзья надели брезентовые плащи, выбрались на улицу и пошли в толпе рабочих, которая рукавами растекалась по участкам. Дождь прекратился, но серая мгла застилал небо и покрыла верхушку горы Магнитной, вокруг которой раскинулась стройка. Они шли по доскам, брошенным в жидкую грязь, ежились от забиравшейся под одежду сырости и прислушивались к разговорам попутчиков. Их попутчики перебрасывались словами о нормативах, о пайках, о болезнях детишек. Они еще не совсем отошли от сна, в них не проснулась упругая мускульная сила, но они шли походкой людей, знающих свою цель и одобряющих ее.
Друзья нашли барак с табличкой "Редакция газеты "Красная Магнитка" и постучали в кабинет главного редактора. За дверью был слышан говорливый шум. Кто-то распахнул ее и друзья увидели на пороге небольшого курчавого человечка в роговых очках с толстыми линзами. За спиной его в густых облаках дыма сидели члены редакции. По всему было видно, что шла оперативка.
– А, новенькие! Привет, привет, мне вчера звонили о вашем приезде. Здорово, очень здорово. Надо, очень надо. Я главный редактор газеты Семен Марусич. А это – редколлегия. Садитесь, потом поплотнее познакомимся. А сейчас прямо к делу. Вы, видимо, товарищ Поцелуев, как мне сказали, специалист по вопросам культуры и искусства. Прекрасно! У нас кавалеристов хоть отбавляй, а таких как Вы – просто ни одного. А трудящиеся требуют культуры. А Вы, я так понимаю, товарищ Зенон, да?
– Правильно понимаете.
– Значит Вы – и в истории и в политике и в чем угодно мастак. Будете отвечать за политическую колонку. А тебя Сентюрин – он повернулся к чубатому парню в серой толстовке – я перекину на производство. Не тянешь ты политику. Вчера Чемберлена премьером Франции назначил, хорошо, хоть я успел прочитать. Опозорились бы на всю страну. Газета наша прямиком в Кремль идет. Дело не шуточное. Теперь беремся за верстку на завтра. Кто у нас на передовице?
Началось обсуждение материалов. Александр Александрович сидел среди сотрудников редакции и пытался привыкнуть к новой обстановке. Все было непривычным: и убогий вид бараков за окном, и бедная обстановка в редакции, и большой портрет Сталина над столом Марусича и многодневная щетина на серых лицах новых товарищей, их прокуренные пальцы, скромная, застиранная одежда.
Но еще необычнее были их разговоры. Зенон понимал, что попал в какую-то неведомую цивилизацию, где мысли, образы и убеждения в головах людей формируются по неизвестным ему законам.
– Опять сбиваемся на бытовщину – критически выговаривал Марусич коллективу. Какой раздел ни возьми – обязательно привязка к серому быту. Никак не выпрыгнем из этой дерюги. Шатков, посмотри, как ты подаешь борьбу с педикулезом:
Первое – вошь – источник сыпного тифа
Второе – надо чаще мыться
Третье – не скрывать вшивости, обращаться к санитарам. Это все?
– А что еще? – недоуменно спросил низенький и толстый Шатков, видимо в целях борьбы с педикулезом побритый наголо.
– То, дорогой мой, что начинать надо с общей культуры. С культуры надо начинать и товарищ Шатков должен петь громкую песню о том, что без культуры не бывает гигиены, а без гигиены будут вши. У нас из десяти тысяч землекопов девять с половиной бывшие крестьяне из глухих деревень. Они чаще одного раза в неделю в баню от века не ходили, в страду не раздеваясь спали, мыла один кусок на целый год имели. Со вшами боролись умеренно. Вычесывали их специальными гребнями. А теперь они с утра до вечера по маковку в черноземе, им тех, прежних привычек уже недостаточно. Им нужна культура чистого тела. Потребность должна быть в том, чтобы вечером жена чугунок воды нагрела и дала ему с ног до головы вымыться. С мылом с мочалкой. Прямо за занавеской в бараке. Вот с чего надо начинать. С потребности в чистом теле, Шатков! Мы с тобой воспитываем нового человека. Из старого, дремучего, мы воспитываем нового, передового. Так, как нам велит партия, как указывает товарищ Сталин. А новый человек – это новые потребности, и духовные и физические.
Зенон слушал этот диалог и понимал: такое может быть только в СССР. Партия заботится о культуре землекопов. Но еще интереснее сложилось его интервью с передовиком труда каменщиком Алешиным. Иван Алешин, невидный мужичок сорока лет, взял и произвел на свет трудовой подвиг – выложил за смену десять кубов черновой кладки. При норме в пять кубов. Не сказать, чтобы норма была великодушной. Пять кубов – это более тысячи кирпичей, и каждый нужно поднять, подослать раствор и красиво положить на свое место. Чтобы выложить пять кубов надо класть два кирпича в минуту. Чтобы выложить десять – четыре кирпича в минуту без остановки, не разгибаясь. Это казалось невозможным, но это случилось. Редакция послала Зенона взять интервью у Алешина. Профессор нашел героя у подножья домны, где он начинал выводить один из приделов этого циклопического сооружения. Зенону показали мастера со стороны и он не стал сразу подходить к нему, полюбовался из дали. Алешин стоял к профессору спиной и работал как автомат, практически не передыхая. Не знакомый с ремеслом кирпичной кладки, профессор не понимал особенностей этой работы, а лишь отмечал, что движения мастера были очень гармоничны. Правой рукой он настилал мастерком раствор, левой брал кирпич и клал его в ряд, снова правой, не выпуская мастерка подправлял и пристукивал его и опять тянулся за новым кирпичом. Двое подсобных рабочих подтаскивали ему кирпич на носилках и раствор в жестяной колодке.
– Смотрите, как он левой рукой работает – сказал профессору сопровождавший его начальник участка. – Обычно мастер левой рукой только помогает, а раствор и кирпич кладет правой. Для этого ему надо то и дело освобождать руку от мастерка.
– Но Алешину работать удобнее, почему же другие так не делают?
– Вы попробуйте левой рукой кирпичи поднимать – на десятом она у Вас онемеет. А у Ивана левая рука их две тысячи за смену поднимает. В этом и есть его уникальность. То ли с детства такой, то ли специально натренировался, но скорость большую дает и качество не хуже чем у других.
Они подошли к мастеру и начальник участка сказал, что корреспондент "Красной Магнитки" хочет с ним поговорить для статьи. Алешин улыбнулся и положил мастерок, это было ему лестно.
– Иван Трифонович, хотим про Вас статью в газету написать. Найдете для разговора пять минут?
– Отчего же, найду, конечно.
– Мы вот тут сейчас со стороны наблюдали, как Вы работаете. Прямо скажу, славная картина. Каким чудом у Вас руки такие сильные?
– Секрета тут нет никакого. С малолетства кирпичи кладу. Вот и натренировался.
– Отчего же другие так не могут?
– Что мне за других говорить. Я за себя только говорю. Конечно, один секрет у меня есть – это моя родословная. Папанька покойный, плотником всю жизнь проработал и тоже дюже сильный был мужик, хотя не крупней меня телом. Особенно в зубах. Ну, просто чудо какой был человек.
– Это как в зубах?
– А так. Скажем, плотничает он в каком нибудь селе, где его мало знают, а тут престольный праздник. Ну, село поголовно гуляет. И его тоже пригласят, а как же без этого. И в самый разгар папанька спор устроит, мол спорим, что я зубами стол с закуской от пола оторву. Стол с закуской, как? Столы тогда дубовые делались и для больших крестьянских семей. Да еще на нем всякой снеди полно, и самовар с чаем и четверти с самогоном. Кто не поспорит? Не поднять такой стол зубами. А папанька поднимал. Сам видел: найдет у длинной стороны стола самую серединку, отмерит ее пальцами, чтобы стол не мотался направо-налево, опустится на колени, ухватит зубами, глазыньки закроет, руки за спиной сцепит, замычит как буйвол и начинает поднимать. Весь трясется, пот с него пошел, а стол не шелохнется. Потом стол дрожать начинает, сначала ближние ножки в воздух приподнимутся, а потом и дальние. И держит он его эдак секунд, может, пять. В одном селе был ученый учитель физики, который сказал, что это невозможный мировой рекорд. Вот, может я от папаньки тоже кое-что унаследовал.
– Скажите, Иван Трифонович, Вы с таким искусством неплохо могли бы и на отхожем промысле зарабатывать. Опять же в городах здания строятся. Там чище, культурней, нет таких трудностей.
– Нет, уважаемый. Что до чистоты, так моя работа всегда грязная. Хоть где, хоть в селе, хоть в городе. Конечно, в Москве сейчас можно и в хорошем общежитии пристроиться и по каменным мостовым гулять и столько приблудного люда не видеть. Здесь ведь много приблудных. Они так, не работники, а перекати-поле. Но мне здесь лучше дышится.
– Отчего же?
– От того, что я в Москве скажем, уж не один дом сложил. Помню их все до одного, но особо не горжусь. Сложил и сложил, вот невидаль. А здесь я домну ложу, да еще какую. Вот даст она плавку, пойдет от этой плавки металл на оборону, на трактора, еще на что и я знать буду – моя домна работает. Это как, не радость? А потом, ответственность какая! Вон, год назад на одной стройке при пуске домна взорвалась, сколько людей погибло. А все отчего? От того, что мастера такие клали, едри их. Я такую кладку не дам. У меня все по инженерному. Я за себя отвечаю. Как проект прописал, так точка в точку и положу.
– А что те мастера, у которых домна взорвалась, вредители были?
– Их вредителями назвали и правильно сделали. Сознательно они вредили или нет, поди, разбери. Но если твой труд к такому несчастью привел – будь здоров надевать на себя такое прозвание. Другого ты не заслуживаешь. Я так считаю. Поэтому для меня вредительство – это вопрос рабочей совести. Правильно товарищ Сталин говорит – когда ремесленного умения мало – возможность вредительства увеличивается. Это святая правда.
– Вам сейчас наверное, премию выпишут за Ваши результаты. Что делать с нею будете?
– Обещали выписать. Пока ничего делать не буду. Мне здесь деньги особо не нужны. Поеду на родину в отпуск, возьму с собой. Там пригодятся. Там у меня братеня с большой семьей, тоже ремесленник. На деревянном производстве работает, им гостинцев куплю. Матушка еще жива, ее порадовать надо.
– Сами-то откуда?
– Из Богоявления, что под Нижним Новгородом. Большое село. Храм у нас стоит на горе, по всей округе виден. Такой храм, что душа летает.
– Вы верующий?
– Что сейчас об этом говорить, чай Вы в газете про это не напишете?
– Нет, это я к слову спросил. Спасибо вам за разговор, читайте завтра нашу газету. Будет статья.
Чем дальше профессор работал на Магнитке, тем больше понимал: эти массы грязных, тяжело работающих людей несут в себе надежду на будущее. Не все, конечно. Были здесь и откровенные воры и убийцы и другой сорный люд. Но основная масса приехавших была зажжена стремлением в новую жизнь. Оказывается, такая идея преображает все вокруг. Даже этот беспросветный быт, от которого любой европейский рабочий бежал бы как от чумы, становится терпимым, и среди страданий возникают радостные песни, песни о счастье.