Империя под ударом. Взорванный век - Игорь Шприц 9 стр.


* * *

Медянников сидел за столом и писал объяснительную записку, периодически вытирая бордовым фуляровым платком обильный пот со лба. В кабинете было не жарко, просто для Евграфия Петровича любая писанина являлась невыносимым духовным терзанием, которое неумолимо приводило к терзанию телесному.

Слов так мало, а букв так много, и совершенно непонятно, какую ставить правильно. А тут еще запятые, тире и двоеточия! Поэтому донесения и записки Медянникова читались писарями как юмористические рассказы Антоши Чехонте, с хохотом и слезами - естественно, в отсутствие автора. Отдельные перлы переписывались и распространялись по юмористическим журналам. Однажды Медянников услышал за спиной смешок в свой адрес - это стоило весельчаку сломанной челюсти. Дело, к счастью для челюсти, удалось замять. С тех пор Путиловский молча правил все творения Медянникова, за что благодарность последнего простиралась далеко за границы возможного.

В данный момент спаситель отсутствовал, и Медянников потел над простым словом "змея". Казалось бы, что в этом слове сложного? Змея и змея. Но бес попутал жертву орфографии и пунктуации на третьей букве от начала змеи. Можно ведь писать "змея", но можно и "змия"! Ибо сказано в Писании: "змий–искуситель!".

Некий мещанин, имя которого никакого значения для истории не имело, - скажем просто, мещанин К. - поссорился с сожительницей и решил отомстить ей нетривиальным способом. Начитавшись восточных романов, он пошел на птичий рынок, купил за гривенник у мальца юную гадюку двух месяцев от роду и принес орудие мщения домой. Гадюка (кстати, оказавшаяся ужом) от перемены мест обитания пришла в тихий ужас и попыталась скрыться с места замышляемого преступления. Естественно, маршрутом путешествия в родные парголовские пенаты гадюка–ужака выбрала коридор, далее кухню, а там как змеиный бог на душу положит.

При пересечении коридора гадюка была слегка травмирована ногой кухарки, за что и укусила кухарку в щиколотку. Вначале были слова, потом визг, затем обморок с убиением невинной твари общими вооруженными кухонной утварью силами.

Был призван городовой, дело дошло до мирового, а там и до полиции. Даже назначен консилиум в лице двух герпетологов, которые, осмотрев расчлененные останки гадюки, обменялись непонятными фразами по–латыни и пришли к выводу о невозможности отравления маленьким беззащитным ужом большой толстой мещанки К. Дело сдавалось в архив.

Редко посещавшее голову Медянникова озарение все‑таки пришло, и бедолага возликовал. Аккуратно вымарав термин "вышеозначенная зме… зми…", он, высунув от усердия кончик языка, вписал: "вышеозначенная ГОДЮКА$1 - и далее по существу. Закончив столь трудное дело, Евграфий Петрович блаженно откинулся на спинку кресла. Тут в дверь осторожно постучали, она приоткрылась, и в нее боком проник Батько.

- Ваше благородие, - осторожно пробасил Батько и замолк, не зная, с какого бока приступить к сути.

- А, Батько! - ласково улыбнулся своему любимчику Медянников. - Отведи‑ка, братец, этого сукиного сына в кабинет Павла Нестеровича. И стереги, не отходи. Сейчас Павел Нестерович подойдут.

Батько мысленно перекрестился и повторил:

- Ваше благородие…

Медянников приподнялся с кресла и, не веря предчувствию, выдавил:

- Ну?

- Виноват, ваше благородие!

Батько вытянулся в струнку, пытаясь бравым внешним видом смилостивить начальство и оттянуть миг наказания. Медянников черным медведем поднялся из‑за стола и, косолапо ступая, подошел совсем близко к лицу Батько, чтобы ничто не мешало общению двух душ:

- Че–го?

Душа Батько ушла в пятки и вещала уже оттуда:

- Виноват, ваше благородие! Не уберег, ваше благородие!

- Сбег? - радостно спросил Медянников.

- Так точно, ваше благородие! В сортир попросимшись! Зашли! По уставу! А он в очко! И через забор! Виноват!

- Бывает…

Медянников отвернулся от Батько и тут же с разворота коротким резким ударом кулака в зубы свалил здоровенного Батько на пол. Чему тот даже и обрадовался - лежачего не бьют. Вошедший Путиловский узрел лишь финал классического мордобития - Батько, развозящего по лицу кровь из разбитой губы.

- Прекратить! Евграфий Петрович! Я доложу! - закричал красный от внезапного гнева Путиловский.

- У него Топаз сбег! Доложите! - заорал в ответ Медянников, у которого даже слезы проступили от обиды. - Бегаешь–бегаешь, а тут… эх!

- Как "сбег"?! - открыл рот Путиловский.

- Не уберег, Павел Нестерович! Виноват, Павел Нестерович! - Сарказм Медянникова достиг предела.

- Тьфу! Работнички! Храпоидолы!

Путиловский ненавидяще замахнулся на Батько и выбежал от греха подальше. Медянников потряс сжатыми кулаками перед мордой Батько:

- У–у-у! Скважина! Через очко!

Затем в полной прострации сел за стол, зачем‑то взял в руки перо, внимательно осмотрел, снял с кончика невидимые миру пылинки, тупо уставился на стоящего смирно Батько и неожиданно для самого себя метнул перо прямо в штрафника. Но, к счастью для пера и для Батько, попал в дверное полотно.

- Пшел вон, скотина! - возопил Евграфий Петрович. Что Батько и исполнил в ту же секунду.

* * *

Когда требовательно прозвенел дверной колокольчик, Марию Игнациевну так и бросило в жар: "Это он! Сейчас я ему все скажу!" А внутренний голос вкрадчиво шептал: мальчику срочно нужны были деньги, он не захотел ее беспокоить. Теперь он вернулся и все–все объяснит!

И хотя умом она понимала, что не видать ей больше Алешеньку, сердце не хотело слушать и радостно билось: он! он! он! Если это он, то, пресвятая дева Мария, она все простит.

Дверь распахнулась, но вместо Викентьева там стоял незнакомец, однозначно не нуждавшийся в прощении. Не говоря ни слова, он сильной рукой отстранил Максимовскую и по–хозяйски вошел в прихожую.

- Что надобно пану?

Максимовскую испугать было весьма трудно, но эти желтые, светящиеся в полумраке прихожей глаза вызвали у нее животный ужас. А когда незнакомец достал из кармана наган и приложил палец ко рту - молчать! - Максимовская застыла соляным столпом подобно Лотовой дочери.

- Где он? - страшным шепотом спросил незнакомец, и Максимовской сразу стало легче. Она поняла, что бояться некого: человек с желтыми глазами искал Викентьева. И искал, чтобы убить.

- Можете говорить громко. Его нет!

Мария Игнациевна гордо прошла в гостиную, нимало не заботясь о незнакомце. Тот последовал за ней с наганом наготове. Обследовав все комнаты и убедившись, что Викентьева нет, незнакомец уселся посреди гостиной и уставился на Максимовскую. Та тоже молчала, хорошо понимая, что молчащий выигрывает партию. Первым не выдержал желтоглазый, видимо, у него было меньше времени на партию, что означало цейтнот.

- Где он?

- Ушел вчера утром.

Максимовская говорила правду, но не всю. Так было легче отвечать, не выдавая всех своих мыслей.

- Куда?

- Не знаю, - соврала Максимовская: у нее были четкие соображения относительно местопребывания Викентьева.

- Врешь!

Рыльце нагана уперлось Максимовской в дебелую шею. И тут польский гонор возобладал над здравым смыслом. Всю свою годами копившуюся ненависть к мужикам она вложила в эту пощечину. Наглец упал вместе со стулом, но тут же одним прыжком вскочил на ноги.

- Ишь ты, гордая, - протянул он. - Не знаешь… Черт с тобой. Но ежели соврала, то будешь наказана.

- Пся крев!

Ярость удивительно красила Максимовскую. И желтоглазый оценил это.

- Похоже, он нам двоим насолил, а?

Максимовская промолчала, тем самым соглашаясь со сказанным. А он продолжил:

- Узнаешь где - сообщи. Вдвоем покумекаем, что с этим козлом делать. - Помолчал и добавил, уже стоя у двери: - Он у тебя, случаем, морфий–порошок не оставлял? А? Узнаю - накажу.

- Нет, - выдавила со злостью Максимовская.

И тут в дверь вновь позвонили. Желтоглазый показал ей наганом: открывай. Ноги у Максимовской снова сделались ватными. Если это Алеша, его убьют…

Чувствуя на спине холодок прицела, она подошла к двери, приоткрыла ее. Там стоял курьер. Он вручил Максимовской повестку в полицию на завтра, на двенадцать. Матка бозка Ченстоховска…

Незнакомец вырвал из ее рук повестку, прочитал.

- Что говорить будешь?

- Что ничего не знаю.

- Правильно, - и желтоглазый исчез за дверью вместе со своим теперь уже нестрашным наганом.

От любви до ненависти - всего один шаг, и этот шаг она сейчас сделала. Если раньше ее грудь пылала от любви к Алешеньке, то теперь там кто‑то холодный и расчетливый стал приводить в действие детали ужасного плана мщения.

Именно тогда, когда желтоглазый держал ее под прицелом, Марии Игнациевне стало ясно, каким способом она разделается с тем, кто надругался над святым чувством - любовью. Наган - мелочь, игрушка, он не ужасает. А ей хотелось увидеть страх в глазах своего Алеши. И тогда она разорвет порочный круг и перестанет быть вечной жертвой.

Она даже засмеялась от удовольствия и поспешила одеваться - так ей хотелось действия.

* * *

Свежий морозец быстро успокоил Путиловского. Он уже не злился на Батько, хотя строгое дисциплинарное наказание последует неукоснительно. Господь одной рукой помог им, а второй рукой дал шанс Топазу. Ничего не попишешь, весь преступный мир и петербургские следователи знали: Топаз везунчик. Дважды он ускользал от виселицы, бегал с каторги и вот теперь убежал от олуха Батько. Но ничего. Велика Россия, а деваться некуда - дерьмо всплывет.

И хотя рядом не было Франка, Путиловский согрешил: зашел без него в егоровский трактир, начал со сборной солянки, потом кликнул порционной стерлядки под графинчик водочки со льда и завершил маленький лукуллов пир гурьевской кашей. На душе стало легче, и, проходя мимо афишной тумбы, он решил себя побаловать, пойти вечером в балет. Давали "Дон–Кихота" с новыми декорациями никому не ведомых Коровина и Головина.

Дело в том, что у Путиловского была одна тайная, но пламенная страсть: он был балетоман. Не совсем еще сложившийся, молодой, но уже признанный некоторыми знатоками.

Балетоманы делились на две категории. Одни любили балет и восторгались им как чистым искусством. Вторые отводили искусство на задний план, а все свое сердце, душу и состояние отдавали молодым балеринам. Путиловский был из первых, но иногда, глядя на очередную молодую звездочку, ему хотелось примкнуть и ко вторым.

Существовал целый кодекс поведения балетомана - от времени прихода на спектакль через определенного рода аплодисменты к фланированию по фойе с непременным посещением кабинета полицмейстера Мариинского театра, где собирались балетоманы–зубры в чине не ниже статского советника.

Путиловский в кабинет допущен еще не был, но несколько раз заглядывал. Его уже припоминали при встречах и раскланивались. Это была вторая жизнь Петербурга, заканчивающаяся глубокой ночью в ресторане Кюба, где счастливцы вкушали роскошный ужин со своими избранницами из балетных, а остальные только облизывались, оглядывая изящные девичьи фигурки со стороны.

Франк составлял постоянную компанию Путиловскому из любви к компаниям, а также из‑за возможности удирать из дома и приятно проводить время во всяких миленьких местечках. Одному Богу было известно, когда он писал свои философские сочинения, но то, что писал и что они были хороши, подтверждали многие, в том числе и немецкие философы (с ударением на втором "о"!).

Но сегодня черт играл против Павла Нестеровича и с балетом не сложилось. Как только он начал высматривать извозчика ехать домой переодеваться, рядом остановилась богатая карета, дверца приоткрылась и оттуда раздался милый женский голос, при звуках которого мужчины теряли рассудок, а некоторые и свободу:

- Пьеро–о-о…

"Пьеро" была гимназическая кличка Павла Путиловского. Так его прозвали за мечтательность, слезоточивость по пустякам и романтичность натуры. Как только возлюбленная в ночных разговорах слышала это имя, никем иным наутро Павел не звался. Даже Лейда Карловна, устав повторять по телефону, что Пьеро тут не живет, смирилась и покорно звала Путиловского к аппарату.

Карета, из которой его окликнул милый голос, была Путиловскому знакома хорошо, а обладательница голоса и ее нрав - еще лучше. Поэтому он обреченно вздохнул, еще более обреченно оглянулся кругом - не спасет ли кто его от дьявольского наваждения? Как всегда при искушении, ангелов–хранителей не наблюдалось. Глотнув напоследок чистого воздуха, Путиловский нырнул в темное теплое нутро кареты, насыщенное запахами благовоний, цветов и парижских духов.

Нежные женские руки обвились вокруг его шеи, как веревка вокруг шеи повешенного, а упругие чувственные губы запечатали его рот так, что оттуда не донеслось ни звука возражений. Да собственно говоря, что тут было возражать? Пьеро было не до возражений.

Княгиня Анна Урусова, урожденная баронесса фон Норинг, выпустила добычу из рук и откинулась на стеганые подушки кареты. Черты лица княгини впитали все лучшее, что кипело в имперском плавильном котле последние три столетия. Смуглая восточная матовая кожа лица, азиатский разрез глаз контрастировал с крупным носом, ничуть этот контраст не портившим. Грузинская горячность уравновешивалась прибалтийской педантичностью и последовательностью. А патологическая любовь к драгоценностям наводила на мысль о кровной связи с Авраамовыми потомками. Прелестной лепки руки и особенно миниатюрные ступни ног были точно копией с древнегреческих статуй.

Иногда она забрасывала светскую круговерть, впадала в оцепенение, не вставала с постели, курила в своей роскошной спальне кальян и всем своим видом напоминала индийскую зеленоглазую богиню, черт знает каким ветром занесенную из вечнозеленой страны в страну вечных туманов и дождей. Если не обращать внимания на малые отрицательные черты ее характера (а у кого их нет?), то товарищ она была отменный, никогда не подводивший своего избранника ни за светским столом, ни на балу, ни в постели.

У нее был муж и не было детей. Муж, князь Серж Урусов, прекрасной души человек, мыслитель и путешественник, годами пропадал то в Тибете, то в Занзибаре. Иногда его видели в Бразилии, а потом он выныривал в русском посольстве в Австралии, восторженно рассказывая о жизни аборигенов Новой Гвинеи, чуть не закусивших вкусным белым князем. Гостеприимный дом Урусова был наполнен разными диковинами. Но главной диковиной, вне всякого сомнения, была молодая княгиня. Точнее, моложавая, ибо ее истинный возраст определялся с трудом. Она могла казаться и двадцатилетней юной женщиной, а могла - и сорокалетней. Сейчас, в карете, ей можно было дать без малого тридцать.

Княгиня Урусова была последней пассией Путиловского. Они представляли собой идеальную пару, которую мало кто видел вместе. Встречались тайком, любили друг друга тоже тайно, и такое тайное счастье длилось два года. Так долго княгиня еще никого не любила и даже встревожилась: уж не постарела ли она? И со всей присущей ей настойчивостью стала проверять эту геронтологическую гипотезу.

Поскольку Путиловский в то время находился в служебной командировке в Париже, где расследовал вместе с французскими коллегами дело об убийстве парижскими апашами двух российских купцов–староверов, то он даже и не подозревал о научных изысканиях княгини. А когда вернулся и узнал, что у Урусовой появился очередной чичисбей, кавалергард Базиль Рейтерн, то вздохнул. Вздох этот на две трети был печальным, а на одну - радостным, ибо страсть княгини к Путиловскому и к драгоценностям опустошала не только кошелек Пьеро, но и его физические ресурсы, какими бы огромными они ни казались при первоначальной оценке месторождения.

- Ну и куда же вы, сударь, пропали? - начала княгиня свой допрос.

Путиловский вздохнул и решил говорить только правду. Но правду можно донести до собеседника многими способами, коих мудрый человек может выдумать не менее сотни. И Пьеро замер в нерешительности перед выбором способа донесения, покраснел и замолк. Он не мог сказать всей правды. Но, как оказалось, этого от него и не ждали, поскольку княгиня была обо всем осведомлена гораздо лучше самого Путиловского.

- Я слышала, ты скоро женишься? Тебя можно поздравить, дружок?

- Можно, - осторожно позволил Путиловский и тут же пожалел о сказанном. Поздравление княгини было искренним, жарким и очень продолжительным. Когда оно закончилось, на улице изрядно потемнело. Или это потемнело у Путиловского в глазах?

Отдышавшись, Пьеро решил вести себя более решительно.

- Анна, - твердо сказал он.

Далее решимость покинула его. Даже попытки вызвать перед глазами образ Нины ни к чему не привели, потому что образ княгини был гораздо реальнее, ярче и ближе. А закрыть глаза означало дать княгине неоспоримое преимущество, которым она воспользовалась бы без жалости к чувствам новоиспеченного жениха.

- Анна, - еще тверже произнес Путиловский.

В третий раз произнести имя княгини не удалось, потому что она заговорила сама.

- Вот ты какой! Такой же, как все! Стоило нам волею небес ("Министерства юстиции!$1 - подумал Павел) расстаться на две недели, как эти две недели выросли в три месяца! И более, вместо того, чтобы узнать всю правду из твоих уст, уст человека, с которым я делила все, что можно делить на этом свете, я узнаю горькие вести самой последней! Хорошо, что золовка подготовила меня к этому…

Далее можно было и не слушать. "Так, - подумал Путиловский, - ясно, откуда ветер дует!" Золовка княгини, баронесса фон Норинг, была справочным бюро столицы, каковым, бывало, пользовался - только в служебных целях - и сам Путиловский. Баронесса фон Норинг хранила в своей голове сведения, составляющие государственную, семейную, родословную и церковную тайны сливок общества. Причем сама она сыском не занималась, а просто заносила в свою фантастическую память все то, что ей нашептывали окружающие.

Далее все добытое классифицировалось в ее памяти, раскладывалось по полочкам и выдавалось по первому требованию поклонникам ее специфического таланта. Так что выдумывать что‑либо в этой ситуации было бесполезно.

- Анна! - прервал поток обвинений Путиловский. - Драгоценная моя, пойми, я полюбил! Мы с тобой сколько раз условливались, что дадим свободу другому, как только он полюбит. Я приехал из Парижа и тут же узнал, что ты влюблена. Что делать, подумал я, кисмет! Судьба.

- Что делать? Приехать ко мне, позвонить, спросить! Возможно, я была влюблена, каюсь! Но два года нашей любви так просто из жизни не выкинешь! Тем более Базиль оказался бесчестным дураком: на каждом углу стал трубить о наших встречах! Бедный Серж от ревности чуть не свихнулся! Я все понимаю, говорит, но зачем именем размахивать?! И сразу уехал в Патагонию! Изучать пингвинов.

Назад Дальше