Второй мишенью избран был Сикорский. Его кандитатура также вызывала у Варанкина "ряд серьезнейших возражений". Указывалось, что в последнее время Сикорский "сошел с платформы левого эспер-пацифизма", сотрудничает с Краеведческим обществом и высказывает "взгляды, близкие к националистическим", что нашло отражение в его переводе на русский язык романа Печенега-Гайдовского "Рука Судьбы, или Смерть зеленым!". Сикорский разочаровался в эсперанто, однако скрывает это и надеется сохранить за собой должность председателя правления из "меркантильных соображений", нуждаясь в средствах на лечение сына. Имеются также основания подозревать его в махинациях с пайками и членскими взносами. Всё вышеперечисленное "делает недопустимым вторичное избрание т. Сикорского на эту ответственную должность".
Под этим листком оказался другой, отпечатанный на машинке, с крупным заголовком: "Основы гомаранизма". Возможно, и тут имелось что-то не предназначенное для посторонних глаз, но чтение пришлось отложить. Свечников едва успел сунуть листок в карман, заслышав шаги за дверью.
– Ума не приложу, где он! – пожаловалась Мира. – Я уже начинаю волноваться.
Причина тревоги была более чем понятна. Она беспокоилась, не завернул ли муж в гнездо разврата, в комнатку под лестницей в школе-коммуне "Муравейник". Еще вчера Свечников с чистым сердцем мог бы ее успокоить, сказав, что Варанкина туда больше не пускают, но сегодня такой уверенности не было.
Он вынул взятый у Иды Лазаревны пистолет, нарочно держа его за ствол, а не за рукоять, чтобы казалось не так страшно.
– Это пистолет Михаила Исаевича?
– Боже упаси! – отшатнулась Мира.
Объясняться с ней не имело смысла. Свечников решил больше не ждать, простился и вышел на Соликамскую.
В этой части города тесовые заборы перемежались заплотами из жердей, деревенские избы стояли бок о бок с мещанскими особняками на кирпичных полуэтажиках, обшитыми в руст или оштукатуренными под камень. В окнах полуподвалов ярко алела герань, куры с чернильными метками на перьях рылись в палисадниках.
Казароза тенью шла рядом.
"Где-то я его раньше видела", – шепнула она вчера, оглядываясь назад.
Кроме Вагина, которого можно было не принимать в расчет, там сидели Даневич, Попов и Осипов.
2
До гостиницы "Прикамье" было семь остановок на трамвае. Шесть из них Вагин проехал, а седьмую прошел пешком, чтобы собраться с мыслями, но скоро из всех мыслей осталась единственная: что сказать швейцару, если тот спросит, зачем ему нужно в триста четвертый номер? Это была лучшая в городе гостиница, об ассортименте тамошнего буфета ходили легенды. Простых командировочных там не селили. Что, если его не пропустят?
Позвонить в номер по внутреннему телефону, должны разрешить, но вдруг, что самое ужасное, его фамилия ничего Свечникову не скажет, и он не захочет звонить администратору или в бюро пропусков, чтобы ему, Вагину, выписали пропуск? Что тогда?
Швейцар, однако, ни о чем его не спросил.
Воспользоваться лифтом он не решился, пошел на третий этаж пешком, отдыхая на площадках. Сердце билось, когда стучал в дверь, но на стук никто не отозвался. Он спустился на улицу, с полчаса постоял у входа, на ветру, потом плюнул и поехал домой.
Под вечер Вагина отправили в губком с гранками завтрашнего номера. Пока их там инспектировали, сам он, сидя в коридоре, читал рукопись очерка "Под гнетом", написанного Надей и отданного ему на отзыв с условием ничего не говорить, если не понравится. Вокруг нее все что-то сочиняли, и она, отбросив сомнения, тоже решила вырулить на это магистральное течение жизни.
В очерке повествовалось, как гимназистка Таня, в чьем образе Надя изобразила себя, страдала под деспотической властью Омского правительства. Ей пришлось на себе испытать все ужасы колчаковщины. Однажды ее выгнали из класса за красный бант, в то время как на самом деле он был "цвета бордо", в другой раз под угрозой "двойки" за поведение заставили купить билет на благотворительный спектакль "Не всё коту масленица", хотя Таня "терпеть не могла подобные лживые спектакли". Было и такое: они с девочками собирали по дворам бутылки для госпиталя, чтобы потом наполнять их горячей водой и в холода обкладывать раненых вместо грелок, а гимназисты ходили за ними по пятам и "грязно намекали на те отношения между мужчиной и женщиной, которые без слов можно выразить с помощью пробки и бутылки". После этого Таня всю ночь проплакала. В страшное время "попрания всего светлого и чистого" эта хрупкая девушка для многих олицетворяла "идеал чистоты". Ее фигура произвела неизгладимое впечатление на учителя гимнастики в военно-спортивном клубе. Даже развратный гимназист К. наедине с собой вынужден был признать: "Невыплаканная скорбь от сознания всей громады рыдающего горя человеческого окутывает лицо и весь физический облик Тани".
В редакцию Вагин вернулся около семи. Редактор сидел у себя в кабинете, в остальных комнатах не было никого, кроме Нади, ждавшей отзыва на свой труд. Он отдал редактору исправленные гранки, с его подписью отнес их в типографию, вновь поднялся на второй этаж. Пока его не было, появился Даневич в своих неизменных очках. Он стоял спиной к двери, лицом к Наде. Входя, Вагин услышал ее голос:
– Карие.
– Нет, – ответил Даневич.
– Голубые?
– Нет.
Вагин мгновенно восстановил разговор, который у них состоялся без него. В университете он бывал свидетелем таких бесед, и эта, надо полагать, ничем не отличалась от прочих. Обычно Даневич ловил какого-нибудь лопуха из новичков, выяснял, при деньгах ли тот, и предлагал пари – с трех раз угадать, какого цвета у него, Даневича, глаза под темными очками. Простаки соглашались, не подозревая, что это задача невыполнимая. Надя, значит, тоже попалась и уже использовала два шанса из трех.
– Зеленые?
– Нет.
Вмешаться Вагин не успел. Даневич царственным жестом снял очки. Один глаз у него был зеленый, с кошачьим оттенком, зато другой – совершенно черный.
– Сколько ты ему проспорила? – осведомился Вагин.
– Двести рублей.
– Ладно. Отдай сто.
– Почему? – возмутился Даневич.
– Один глаз она угадала и платит половину суммы.
Оспаривать это соломоново решение Даневич не посмел. Приняв сотенную бумажку, он расстегнул портфель, вынул оттуда серую, цвета тифозной вши, тоненькую брошюрку и протянул ее Наде.
– На ваши же деньги. Здесь изложены основные принципы нашего движения. Мы боремся за то, чтобы язык идо был признан единственным международным языком.
Вагин взял у него брошюру вместо Нади.
– Если человек получит ее не даром, а за свои кровные, больше вероятности, что прочтет, – объяснил Даневич, защелкивая портфель. – А вообще-то мне нужен Свечников. Где он?
– Сегодня не будет, – отрезала Надя.
Когда Даневич ушел, она спросила:
– Ну что? Прочитал?
– Прочитал.
– Если молчишь, я должна понимать, что тебе не понравилось.
– Кое-что понравилось. Например, то место, где Таня стоит на обрыве над Камой и думает, что, будь у нее крылья, она бы прыгнула вниз и улетела далеко-далеко от всей той грязи, которая ее окружает.
– И что тебе тут понравилось?
– Очень правдиво передано состояние молодой девушки.
– Я старалась быть правдивой, – сказала Надя.
– Тебе это почти удалось. Было бы еще убедительнее, если бы ты вспомнила ту песню… Помнишь, рассказывала мне, как вы с девочками пели ее на вечеринке.
Вагин шепотом напел на известный мотив:
Из-за острова Кронштадта,
На простор Невы-реки
Выплывает много лодок,
В них сидят большевики.На передней – Воля Ленин
С Коллонтаихой мадам,
Свадьбу новую справляют,
Русь продавши всю жидам.
– Там, – вспомнил он, – особенно хороши последние строчки:
И кусками сыплет пудра
С вечно юной Коллонтай.
– Я с ними это не пела, – отреклась Надя.
– Разве?
– Я только раскрывала рот.
– Зачем?
– Чтобы не выглядеть белой вороной.
– В очерке речь идет не о тебе, а о Тане. Ты могла бы написать, что когда ее подруги запели при ней такую песню, она сказала им что-нибудь резкое, смелое. Это вполне в ее характере.
– Да, – согласилась Надя. – Между прочим, я тогда имела смелость сказать им, что как мужчина Колчак мне не понравился. Маленький, черный, носатый. Совершенно не в моем вкусе. Когда они с генералом Гайдой вышли из автомобиля, я подумала, что Гайда – это Колчак, а Колчак – Гайда.
В прошлом январе адмирал посетил город по дороге на фронт, и Мариинскую гимназию вывели приветствовать его на подъезде к Спасо-Преображенскому собору. Девочки стояли возле архиерейского дома с бело-зелеными, цветов Сибирской армии, флажками в руках. Эти цвета символизировали снег и тайгу. Когда в Омске собирались учредить орден Возрождения Сибири, материалами для орденского знака должны были стать серебро и малахит.
Толпа плотно заполнила площадь и устья втекающих в нее улиц. Под сапогами солдат оцепления пронзительно скрипел утоптанный снег. Согреваясь, люди топтались на месте, били каблуком о каблук. Лишь ряды духовенства в светлых пасхальных ризах оставались неподвижны.
Наконец послышался шум мотора, хряск многих копыт, бьющих в снежную корку на мостовой. Раздались команды, замерли сибирские стрелки, сразу четко отделившись от притихшей толпы. Из-под горы вылетели четверо верховых, за ними, с надсадным урчанием одолевая подъем, показался автомобиль. Вокруг него скакали казаки конвойного полуэскадрона в черных курчавых папахах. Напротив собора те из них, что были впереди и с боков, оттянулись назад, резко осадили коней, взбив белую пыль. Оркестр грянул "Коль славен Господь в Сионе". Эту мелодию Бортнянского исполняли куранты на Спасской башне, пока в Кремле не засели большевики, при Колчаке ее временно назначили государственным гимном за неимением лучшего.
Шофер затормозил у края протянувшейся от паперти ковровой дорожки. Казаки спешились, быстро и ловко построились в маленькое полукаре около автомобиля, и при виде этой кавалькады, которая под музыку и оглушительное "ура" пронеслась в снежной пыли, чтобы с механической правильностью застыть на площади, у Вагина ледяным восторгом сдавило сердце. Впрочем, похожее чувство испытал он и год назад, когда по железнодорожной насыпи возле университета медленно двигался сплошь увешанный красными флагами бронепоезд "Защитник трудового народа" с расчехленными орудиями и на одной из платформ оркестр играл "Интернационал".
Пока Надя переписывала на машинке что-то срочное, Вагин раскрыл взятую у Даневича брошюру:
"В 1907 году, в Париже, собралась Всемирная делегация по принятию международного языка, в состав которой входили двенадцать виднейших ученых, представлявших все отрасли современной науки, в том числе выдающиеся лингвисты О. Есперсен из Дании и И.А. Бодуэн де Куртенэ из России. Делегация рассмотрела несколько представленных проектов и в результате поименного голосования избрала в качестве международного не эсперанто, как то ожидалось многими, а язык идо, созданный Л. де Бофроном при участии Л. Кутюра. Было признано, что из всех искусственных языков только идо может служить международным в силу его необычайной простоты и в то же время богатства и способности выразить все оттенки человеческой мысли". Далее приводились цитаты.
Бодуэн де Куртенэ: "Работа делегации несколько напоминала известную процедуру выбора веры при киевском князе Владимире…"
Есперсен: "Сам доктор Заменгоф дважды, в 1894 и в 1896 годах, предлагал крайне радикальные реформы эсперанто, но его ближайшие сподвижники наложили на них запрет. При этом многие из предложенных им изменений совпадают с идеями де Бофрона (в качестве примера упомяну – е вместо – au, устранение окончания множественного числа – j, bona patry вместо bonaj patroj, Anglio вместо Anglujo, в высшей степени разумное breva вместо mallonga и т. п.). Будучи самоучкой, доктор Заменгоф…"
Возникло странное чувство, будто всё, о чем он сейчас читает, каким-то образом связано с Казарозой. Ее имя было похоже на все эти слова и в то же время казалось тенью чего-то, что не имеет имени.
"…доктор Заменгоф неоднократно заявлял, что согласится, если компетентный научный комитет изменит его язык до неузнаваемости, лишь бы за ним осталась роль международного, однако в январе 1908 года он неожиданно, без объяснения причин, разорвал все отношения с делегацией, заявив, что эсперанто никаким изменениям не подлежит".
Затем шла биография де Бофрона, его фото с помещенным под ним изречением "Больше исключений – вот мое правило!" и раздел с благосклонными высказываниями об идо "знаменитых людей", чьих имен Вагин никогда не слыхал. Он уже приступил к заключительной "Памятке идисту", когда появился Свечников.
– Ушел часа два назад, – ответила ему Надя на вопрос об Осипове и снова замолотила по клавишам.
– Куда?
– Он мне не докладывается.
– Казароза вчера была с сумочкой, – сказал Вагин. – Она у меня дома.
Ответить Свечников не успел – влетел запыхавшийся Даневич.
– Николай Григорьевич, – с порога выпалил он, – я вам на улице кричал, вы не слышали. Нужно поговорить.
– Говори.
– Лучше там, – кивнул Даневич в сторону соседней комнаты, где сейчас не было ни души.
Свечников двинулся туда, приказав Вагину:
– Подожди меня. Я сейчас.
Глава 9
Жертва
1
По Комсомольскому проспекту, бывшей Кунгурской, дошли до Покровской, теперь – Ленина, проехали одну остановку на трамвае и погуляли в сквере возле оперного театра. Раньше здесь были торговые ряды, снесенные так давно, что успели состариться посаженные на их месте тополя. Часам к семи вернулись обратно в гостиницу. Свечников пригласил Майю Антоновну поужинать вместе с ним в ресторане, но она постеснялась. Он поел один, поднялся в номер, и сразу же телефон залился одним бесконечным звонком. Звонила дочь из Москвы.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила она.
– Нормально, – сказал Свечников.
Она не поверила.
– Я по голосу слышу, что ты меня обманываешь.
Он не стал спорить и промолчал. Дочь сменила тему:
– Ты не забыл, что сегодня годовщина маминой смерти?
– Нет.
– Я была в колумбарии, надо подновить надпись на плите. Какой краской лучше сделать, золотой или черной?
– А серебряной нельзя?
– Нет. У них только золотая и черная.
– Тогда как хочешь.
– Мы ездили к маме вместе с Эллочкой Вартанян. Она сказала, что Милочка умерла еще зимой.
И Эллочка, и Милочка были подругами жены. Она их называла приятельницами. В Лондоне жена жила замкнуто, а по возвращении в Москву стала вдруг необыкновенно общительной. В доме вечно толклись соседки, портнихи, соученицы по гимназии или по курсам, ушедшие на дно в Петрограде и всплывшие в Москве. Жена рассказывала им про Англию. Особенно часто повторялась история о том, как ей удалось разоблачить няньку их годовалой дочери. Девочка стала вялая, не улыбалась, не играла с игрушками. Жена заподозрила неладное, стала следить за нянькой, и обнаружилось, что эта хитрая старая мисс в бутылочку с молоком подмешивала немного виски, чтобы ребенок не плакал и всё время спал, а сама тем временем спокойно погружалась в чтение. "Как вы думаете, что она читала? – жена делала интригующую паузу и сообщала: – Библию!" Слово "ханжество" она произносила с таким омерзением, словно ничего более ужасного ей в жизни не встречалось.
С нянькой жена объяснялась чуть ли не знаками, в лавках ее тоже плохо понимали, но в Москве она взяла себе манеру на людях говорить со Свечниковым по-английски, словно это был ими придуманный и понятный им одним тайный язык двух любящих сердец. Он злился, нервничал и не отвечал.
То, что осталось от жены, лежало в керамической урне, урна – в бетонной стене колумбария на Донском кладбище. Стандартная ниша была рассчитана не на один такой сосуд, и надпись на плите высекли с тем расчетом, чтобы хватило места на второе имя. Гнить в земле Свечников не хотел. Очевидная неопрятность этого процесса пугала и делала бессмысленной всю прожитую жизнь. Люди его круга и возраста предпочитали огонь, пусть не живой, а бьющий из газовых горелок Донского крематория.
– Ты когда приезжаешь? – спросила дочь.
Он назвал день, время прибытия, номер поезда и вагона.
– Я встречу тебя на машине, – сказала она.
– Не нужно. Я сам.
– Нет, я встречу. Пока.
– Пока.
– Мне не нравится, как ты со мной прощаешься. Ну-ка, поцелуй меня.
Свечников поежился. Казалось, это у нее от матери. В последние недели та знала единственный способ защититься от подступающего ужаса. "Поцелуй меня! Поцелуй меня!"
– Целую, – сказал он и повесил трубку.
– Для начала, – с ногами усевшись на стуле под табличкой "Шапки просятъ снимать", заговорил Даневич, – хочу задать один вопрос. Знаете ли вы, что Заменгоф дважды выдвигал проект радикальной реформы эсперанто? А то гомаранисты это скрывают.
– Дальше, – предложил Свечников.
– Известно ли вам, что его проект во многом совпадал с идеями де Бофрона?
– Ты обещал один вопрос, а это уже второй.
– Не второй, а вторая половина первого, – нашелся Даневич. – В общем, объясните мне, если сможете, почему Заменгоф не принял идо, в котором воплотились его собственные идеи.
– Потому что эсперанто – не машина, где одну деталь можно заменить другой. Это живой организм. Допустим, тебе не нравится, что у тебя глаза разного цвета. Давай один выколем и вставим стеклянный, того же цвета, что и другой. Будешь красавчик. Согласен?
Даневич поморщился.
– Вы говорите словами Варанкина. Это схоластика, дело проще. К тому времени, когда недостатки эсперанто стали очевидны, Заменгоф полностью подпал под влияние своего ближайшего окружения и стал марионеткой в руках этих людей. Большинство из них – евреи. Они не желали расстаться с еврейской монополией на право контролировать международный язык, а через язык – всё остальное.
– Ты сам-то разве не еврей?
– Именно поэтому никто не заподозрит меня в предвзятости.
– Всё? – спросил Свечников. – Больше ничего не хочешь сказать?
– Хочу. Дело вот в чем… Вчера в Стефановском училище стрелял не только курсант. Он сидел возле прохода, а один выстрел раздался у окна.
– У какого?
– Если считать от сцены, то у самого дальнего.
– И кто там стоял?
– Варанкин.
– И он стрелял в Казарозу?
– Нет.
– В кого тогда?
– В меня.
– Чего-чего?
– Варанкин целил в меня, но промахнулся и попал в нее. Она – случайная жертва.
Свечников покрутил пальцем у виска.
– Дело ваше, – без обиды сказал Даневич, – можете не верить, но это правда. У него был с собой револьвер.
– Ты его видел?