Поздний звонок - Леонид Юзефович 15 стр.


Платонов был купец 1-й гильдии, владел обувным магазином и десятком сапожных мастерских. Эсперанто он увлекся уже в преклонном возрасте, зато с такой страстью, что наследники пытались объявить его сумасшедшим, когда львиную долю состояния он завещал на пропаганду идей доктора Заменгофа. Часть этих денег лежала в банке Фридмана и Эртла. Своим амикаро Платонов продавал обувь с половинной скидкой. Объявления публиковались в журнале "Международный язык", заказы стекались к нему отовсюду, вплоть до Москвы и Петербурга. Все русские эсперантисты носили его сапоги. Бывало, незнакомые между собой люди по ним признавали друг в друге единомышленников.

– Утром пришла телеграмма, – поколебавшись, объяснил Нейман причину своего отъезда. – Алферьев, оказывается, скрывался не здесь, а в Москве.

– Арестовали его?

– Да. То есть нет… Он застрелился при аресте.

Где-то в листве попискивала синица, по яркой зелени лип тень от колокольни тянулась к логу. Там, в бедной земле, не похожей на эту, черную и жирную, лежала мертвая таитянка, волшебная птица, Алиса, которая боялась мышей. Человек, подаривший ей кошку, пережил ее на день.

О нем она пела:

Этот розовый домик,
Где мы жили с тобой,
Где мы счастливы были
Нашей тихой судьбой.

Отныне он знал, где находится этот маленький домик, над какой рекой лился этот розовый свет.

За воротами просигналил автомобиль.

– Идемте, подброшу вас до театра, – предложил Нейман.

– Спасибо, – отказался Свечников. – У меня свой транспорт.

Он задержался перед платоновским надгробием.

Из необтесанной глыбы черного гранита вырастал гранитный же крест со щербинами от пуль, оставшихся на нем с тех пор, как полтора года назад бойцы трибунальской роты держали оборону на кладбище, пытаясь сбить обратно в лог наступавших со стороны пушечного завода сибирских стрелков. Под солнцем тускло золотились отдельные буквы полустертой эпитафии на русском и эсперанто: "Блаженны славившие Господа единым языком".

Дата смерти – 1912, май. Купленные со скидкой сапоги давно изношены, разбиты, годятся лишь самовары раздувать.

И все равно – блаженны!

Поминальный стол накрыли в одной из театральных уборных. Осипов выставил бутыль кумышки с газетной затычкой вместо пробки, Милашевская тонко строгала конскую колбасу и резала хлеб. Приборы, тарелки и рюмки взяли из реквизита. На роскошном фаянсовом блюде серела пшенная кутья с равномерно вкрапленными в нее бесценными изюминами. Лука и редиски было вдоволь.

Вагин ушел в редакцию, из эсперантистов присутствовал только Сикорский, но всего за стол набилось человек пятнадцать – гастролеры, местные оркестранты, директор театра с лицом крестьянина и глазами кокаиниста. Эту должность он получил как бывший красный партизан. К нему пристроилась расфуфыренная дама, оказавшаяся билетершей. На кладбище Свечников ее не видел, зато сейчас она явилась в шумном шелковом трауре явно из костюмерной и руководила застольем, пока инициативу не перехватил питерский баритон, похожий на Керенского. В краткой речи он помянул покойную как образец бескорыстного служения искусству и через весь стол потянулся своей рюмкой к рюмке директора. Билетерше пришлось напомнить ему, что на поминках не чокаются.

Он глотнул осиповской кумышки и передернулся от отвращения.

– Умереть в этой дыре… Брр-р!

Сикорский вступился за честь города единственным доступным ему способом – начал перечислять имена тех, кто был сослан сюда самодержавием. Яков Свердлов сиял в этой плеяде звездой первой величины. На почтительном расстоянии за ним следовали Короленко с Герценом, пара второсортных декабристов и один студент, налепивший на памятник Минину и Пожарскому на Красной площади прокламацию против крепостного права. Затем, с разрывом в полстолетия, шел вологодский канцелярист Творогов, самозванец. При Екатерине Великой он выдавал себя за принца Голкондского, коварно лишенного престола и бежавшего в Россию. Творогов сочинял стихи на голкондском языке, а на русском – историю своей далекой, неблагодарной, но все равно бесконечно милой родины. Потом его разоблачили, он был отправлен на Урал и здесь в полгода сгорел от чахотки, словно в самом деле родиной ему была не Вологда, а та страна, где "не счесть алмазов в каменных пещерах, не счесть жемчужин в море полуденном". Перед смертью он молился Шиве и Браме, но причастие принял по православному обряду. Похоронили его на Егошихинском кладбище, как и борца с крепостным правом. Подразумевалось, что Казарозе не зазорно оказаться в таком обществе.

– Собак-то на кладбище! Видали? – спросил директор театра.

– Да-а, развелось их! – поддакнул кто-то из оркестрантов.

– А почему? Потому что хоронить стали мелко. В апреле вонь стояла, не дай Господи! Есть постановление губисполкома – хоронить на глубине не менее трех аршин. А не выполняется! Оттого и собаки.

– Могилы разрывают? – ужаснулась Милашевская.

– А то! Они нынче про нас всё знают. Мы озверели, так и зверью нас понять – тьфу! Видят насквозь… Вот в Чердыни был случай. Беляков оттуда выбили, входим в город, пристают к нам два кобеля. Тощие, драные, навоз жрут. И вьются, и вьются! Отбегут, потявкают и опять ко мне. Думаю, наводят, не иначе. Пошел за ними. И ведь что? Показали, где пепеляевские офицеры прячутся. А потом давай попрошайничать: плати, мол, командир, за службу.

– И что вы с ними сделали?

– С офицерами-то? Да ничего, сдали в штаб. А кобелей этих я сам пристрелил, своей рукой. Что-то мерзко мне на них стало.

– Вечная память павшим за дело революции, – сказал Осипов, извлекая из портфеля еще одну бутыль.

Из украденных у жены денег кое-что, похоже, осело в его кармане.

– Богатырь! – ответил он на просьбу Свечникова рассказать что-нибудь об Алферьеве. – Двухпудовую гирю через избу перекидывал.

– Двухпудовую? – не поверил Свечников.

– Ну, пудовую точно.

– И через крышу?

– Мог бы вполне. Таким мужчинам нравятся такие женщины.

– Какие?

– Вот такусенькие, – двумя пальцами показал Осипов.

На кладбище он пришел уже пьяный, а сейчас из последних сил удерживал на лице брезгливую гримасу отличника, наперед знающего, что будет объяснять учитель. Эта гримаса всегда появлялась у него перед полной отключкой.

Говорить с ним не стоило, Свечников подсел к Милашевской. Она глазами указала на Осипова:

– Деньги на похороны принес этот мужчина.

– Знаю, – кивнул Свечников. – Когда-то он был знаком с Казарозой.

– Может быть, это его Зиночка хотела здесь увидеть?

– Нет, просто пять лет назад она приезжала сюда с Алферьевым. Захотелось, наверное, вспомнить прошлое.

– Почему вы мне раньше не сказали?

– Сам только что узнал.

– А я сегодня вспомнила одну историю из ее детства. Зиночка мне рассказывала еще в Берлине. Ели вишни, вот ей и воспомнилось.

– Откуда она родом?

– Из Кронштадта.

– А родители кто?

– Отец – судовой врач… Так вот, в детстве она плохо кушала, и бабушка резала ей бутерброды на маленькие кусочки, выстраивала в очередь к чашке с молоком и начинала пищать за них на разные голоса: "Я первый!" – "Нет, я первый! Пусть Зиночка меня вперед скушает!" Тут уж она быстренько их уплетала. Еще и уговаривала: мол, не толкайтесь, все там будете.

– Из-за чего они с Яковлевым развелись?

– Из-за Алферьева.

– Пожалуйста, – попросил Свечников, – расскажите о нем.

– Что рассказать?

– Что хотите. Мне всё интересно.

– Внешность?

– Да, это тоже.

– Как мужчина он довольно привлекателен. Лысый, правда, но это его не портило. Среднего роста, худой, жилистый. На гимнаста похож. Такое, знаете, нервное тело, очень выразительное в движениях. А лицо, наоборот, неподвижное, мимика самая банальная – усмешка, прищур, взгляд исподлобья. Он увлекся эсперанто, вел кружок мелодекламации в клубе слепых эсперантистов. Как-то Зиночка привела меня к ним на репетицию, и я подумала, что мертвенностью лица он сам напоминает слепого. При всем том – актер. Правда, из неудавшихся. Они с Зиночкой начинали вместе у Мейерхольда, в Доме Интермедий. Был в Петербурге такой театрик, закрылся года за два до войны.

– Вы что-то путаете. Он существовал еще в восемнадцатом году.

– Где?

– На Соляном городке. Пантелеймоновская, два.

– А-а, это бледная тень того Дома Интермедий. Тот, первый, был на Галерной. Там они с Зиночкой и сошлись. Каким образом человек с такой мимикой угодил на сцену, для меня загадка, но он имел успех у публики. За этой неподвижностью лица видели сдерживаемую страсть.

– А ее не было?

– Ну почему же? Была, только сдерживать ее он не умел. Сначала был анархист, потом – эсер. После революции дружил с большевиками, скоро с ними разругался, уехал в Киев. Взорвал там какого-то немецкого генерала.

– Федьмаршала Эйхгорна.

– Вот-вот. Однажды Зиночка показала мне его письмо. Он, видите ли, принципиально не писал мягкий знак после шипящих на конце слова и от нее требовал того же. На Украине он боролся с этим мягким знаком, с немцами, с большевиками, еще с кем-то. Начал наступать Деникин, он пошел воевать с Деникиным, а с большевиками помирился. Деникина разбили, тут большевики опять стали ему нехороши. Зиночка, конечно, с ним намучилась за все эти годы.

– Потому она с ним и рассталась?

– Нет, это вышло само собой. После смерти Чики она оставила сцену, и Алферьев хотел втянуть ее в дела своей партии. Ему нужна была жена-соратница. Для такой роли Зиночка годилась меньше всего.

– Она его любила?

– Очень.

– А он ее?

– Как вам сказать… В той, прошлой жизни, он в ней нуждался. Она его дополняла, смягчала его жесткость. Условности общежития играли тогда все-таки большую роль, чем сейчас. После революции у него отпала необходимость иметь при себе мягкий знак. Это ему только мешало.

Свечников показал ей билет с написанными на обороте стихами:

Я – женщина,
но вскройте мою душу -
она черна и холодна, как лед…

– Ее почерк?

– Да… Откуда это у вас?

– Выронила перед выступлением. Я подобрал, но отдать не успел.

Не хотелось признаваться, что рылся в ее сумочке.

– Грустно, но точно, – прочитав, оценила Милашевская. – В таком настроении она пребывала все последние месяцы.

Вокруг всё плавало в табачном дыму. Сикорский кокетничал с приехавшей из Питера аккомпаниаторшей, которую певцы променяли на здешних оркестровых дам, Осипов храпел мордой в стол, билетерша триумфально восседала на коленях у директора, свысока поглядывая на оркестрантов. Бывший партизан рассказывал ей, как поставил на место летчиков из авиаотряда при штабе Третьей армии.

– Я им говорю, – кричал он, сжимая в кулаке невидимую шашку, – вот чем добывается победа! А не вашей бензиновой вонью!

Практичная аккомпаниаторша допытывалась у Сикорского, правда ли, что здесь можно дешево купить козью шерсть, баритон восхищался шириной Камы.

– Почти как Нева, – говорил он.

Ему отвечали:

– Шире! Шире!

– В квартире у Зиночки висит портрет, – говорила Милашевская, – Яковлев нарисовал ее, когда они были женаты. Она стоит в пустыне, окруженная зверями, в руке – клетка с райской птицей. Это ее голос. Ее душа… В Петрограде у меня есть фото этого портрета. Хотите, пришлю?

Записывая адрес, по которому можно будет выслать фотографию, сказала:

– Зиночка поехала к вам в клуб прямо из театра, и у нее была с собой сумочка. Не знаете, где она?

– У Вагина. Паренек, что сегодня был со мной.

– Мне нужна эта сумочка. Хочу взять там одну вещь.

– Какую?

Она взглянула с подозрением.

– Вы что, копались в ее вещах?

– Вагин в редакции, – объяснил Свечников, пропустив этот вопрос мимо ушей, – а сумочка у него дома. Я скажу ему, чтобы вечером он вам занес.

Милашевская задумалась.

– Нет, лучше сделаем по-другому. В четыре часа меня повезут на концерт куда-то за город, после я сама к нему зайду. Так будет проще. Где он живет?

– Здесь недалеко. Давайте нарисую, – вызвался Свечников.

Заканчивая чертеж, он заметил в дверях Даневича. Тот знаками показывал, что нужно поговорить.

– Вчера я велел Попову в одиннадцать часов прийти к училищу, – доложил он, когда Свечников вышел к нему в коридор. – Приходил?

– Ты-то почему не пришел?

– Матери стало плохо с сердцем. Делали впрыскивание.

– Не ври.

– Честное слово! Я бегал за врачом.

Свечников толкнул Даневича в угол, схватил за рубаху на груди и, подтянув ее к горлу, так что снизу вылезла из штанов, спросил:

– Ты в меня стрелял?

Тряхнул его и отпустил, увидев, что в коридор выходит Сикорский. Даневич бросился к нему.

– Иван Федорович, скажите, что вы у нас были вчера вечером!

– Да. А что случилось?

Свечников молча прошел между ними к выходу.

Пустое фойе охранял перенесенный сюда после позавчерашнего митинга фанерный гигант-красноармеец с растянутым, как гармоника, зубастым ртом. Со штыка его трехлинейки гроздью свисали чучела колчаковских генералов: Пепеляев, Зиневич, Вержбицкий, Сахаров, Укко-Уговец.

Театральная площадь была залита солнцем, под ним уже выцвели афиши петроградской труппы. "Романсеро Альгамбры, песни русских равнин".

Он отвязал Глобуса, залез в бричку и, когда из подъезда появился Сикорский, окликнул его:

– Подвезти вас?

– А вы куда направляетесь?

– Не важно. Довезу, куда скажете.

– Мне на Вознесенскую.

– Прекрасно. Садитесь.

Сикорский сел.

– Милая женщина, – возбужденно сказал он, еще не остыв после флирта, который на поминках обретает особую пряность. – И на рояле играет, и рукодельничает, свитер может связать. Я обещал ей узнать насчет шерсти.

Имелась в виду аккомпаниаторша.

– А не знаете случайно, – спросил Свечников, – откуда эти две строчки? Бабилоно, Бабилоно, алта диа доно.

– Знаю. Из "Поэмы Вавилонской башни" Печенега-Гайдовского.

– Того самого?

– Да, он пишет и стихи, и прозу. Плодовитый автор.

Свечников взялся за вожжи, при этом возникло непонятное и неприятное чувство, которое вот-вот, казалось, должно было дозреть до воспоминания о чем-то очень важном, но так и не дозрело, оставшись лишь в кончиках пальцев, пульсируя там вместе с кровью, мучительно-бессловесное, как забытый сон.

Глава 13
Глиняная птица

Перед войной Свечников работал в Наркомвнешторге. Зимой 1938 года ему позвонили на службу и вежливо, но настойчиво рекомендовали выступить с речью на закрытии московского эсперанто клуба "Салютон". Другие столичные клубы к тому времени прекратили свою деятельность, их члены бесследно растворились в иной жизни. Последователи доктора Заменгофа были не в чести, и Свечников не очень-то распространялся о своем прошлом, но там, где о людях его ранга положено было знать всё, знали и об этом. Отказаться было нельзя, однако принародно бить себя в грудь, каяться и посыпать голову пеплом, как поступали многие, тоже не следовало. Такие люди исчезали сразу после покаяния, и чем искреннее каялись, тем быстрее.

Собрались в Доме культуры кожевенной фабрики. От имени старых эсперантистов Свечников по бумаге прочел свою речь, жестоко отредактированную женой. Смысл ее сводился к тому, что со времен Великой Октябрьской революции отношение партии к международному языку никаких изменений не претерпело, и если раньше эсперанто клубы поддерживались, а теперь закрываются, значит, изменились они сами, а не партийная линия, которая в течение этих двадцати лет всегда была одна и та же. Просто нужно иметь мужество это признать.

Последние могикане эспер-движения сидели тихо, как мыши, лишь рыжеволосая полная женщина в первом ряду плакала, прикрыв лицо платком. Потом она подняла голову, и Свечников узнал Иду Лазаревну. Закончив, он спустился в зал, но ее там уже не было.

– Наш кружок взял шефство над ее могилой, – похвалилась Майя Антоновна, принимая папку с воспоминаниями о ней.

Как было условлено, без четверти шесть встретились в школьном вестибюле.

– Могила на Егошихинском кладбище? – спросил Свечников.

– Ну что вы! Там уже лет пятнадцать никого не хоронят.

– А где теперь хоронят?

– У нас есть два больших новых кладбища, Северное и Южное, – ответила Майя Антоновна с той же интонацией, с какой вчера говорила об открытии самого большого на Урале автомобильного моста через Каму. – Иду Лазаревну похоронили на Южном. Оно лучше.

– Чем?

– Ближе… Пойдемте, нас ждут.

Роман "Рука Судьбы, или Смерть зеленым!" Свечников прочел на эсперанто еще осенью, половину не понял, но и половины хватило, чтобы оценить его по достоинству. В нем рассказывалось, как крайне правые националисты из разных стран, в том числе недобитые русские черносотенцы, решили временно забыть о своих разногласиях во имя борьбы с общим врагом и объединились в тайную международную организацию под названием "Рука Судьбы". Их целью стало физическое истребление всех эсперантистов, которых они называли "зелеными". Победить врага в честной дискуссии заговорщики не рассчитывали. Они, правда, надеялись разложить эспер-движение изнутри с помощью своих платных наймитов – сторонников идо и непо, но ставка на раскольников не оправдала себя, простые эсперантисты с презрением отвернулись от них и остались верны заветам Заменгофа, изложенным в "Фундаменто де эсперанто". Осознав, что их реакционные идеи бессильны против получивших всемирное признание прогрессивных идей эсперантизма, заговорщики прибегли к оружию слабых – террору. Они выслеживали самых верных учеников Ла Майстро, убивали их, отсекали у трупа кисть правой руки, а ночью, в заброшенной часовне на кладбище, покрывали аналой куском черного бархата, возлагали на него отрубленную руку жертвы и совершали над ней свои мрачные ритуалы, торжественно обещая не останавливаться на достигнутом.

В литературе Свечников немного разбирался, цену этой галиматье знал, но считал, что в данный момент есть вещи поважнее, чем хороший вкус. Именно такая книга могла привлечь к эсперанто внимание широких народных масс. С этим соглашались не все, тем не менее удалось добиться, чтобы губисполком издал ее на русском и выплатил гонорар переводчику. Перевести роман с эсперанто взялся Сикорский. Он вечно нуждался в деньгах, ему Свечников и отдал свой экземпляр с пометами на полях. Отчеркнуты были места, доказывающие притягательность этой книги для читателей.

Например, такое:

"Отмытая от крови девичья кисть покоилась на черном бархате, вокруг стояли люди в черном. Сергей видел их, припав одним глазом к замочной скважине. Это были те, кто убил Андрея и Анну и угрожал смертью ему самому. Высокий мужчина с бородкой что-то говорил, но настолько тихо, что напрасно старался Сергей уловить хотя бы смысл его речи. Над полуразрушенным куполом часовни громко кричала ночная птица, заглушая доносившиеся изнутри звуки, а спугнуть ее Сергей не решался. До его слуха доносились лишь два слова: "Смерть зеленым!" Их время от времени хором повторяли участники сборища…"

– Сам я ваш перевод не прочел, но, говорят, вы сильно отступили от оригинала, – вспомнил Свечников.

– Кто говорит? – вскинулся Сикорский. – Варанкин?

Назад Дальше