4
На фотографии у Жоргала были толстые щеки, небольшой рот с капризно вырезанной верхней губой.
– Молодой был, – сказал Больжи, – но умный. В год Змеи родился.
Он взял пустой стакан, перевернул его на столе вверх донцем и объяснил, постукивая по нему кончиком ножа:
– Вот субурган, тут Унгэр сидел. Наша юрта совсем близко была.
Больжи придвинул к стакану консервную крышку, которую мы с ним использовали как пепельницу, но тут же передумал и вместо нее поставил тарелку с кровяной колбасой.
– Хорошая юрта, – добавил он. – Большая.
Крышка не могла дать мне представление о размерах юрты, на это способна была только тарелка. По ободку ее, обрамленная венком из колосьев, шла надпись: "Предприятия общепита под огонь рабочей самокритики!"
Между тарелкой и стаканом Больжи пристроил нож.
– Вот дорога, по ней он и бежал. Я хотел закричать: "Жоргал!" А пуля во рту, мешает. Понять не могли, что он задумал.
Я положил шелковый пакетик на ладонь. Амулет был невесом, как палый осенний лист, но от его невесомости, бесплотности, воздушной старческой сухоты, странно противоречащих грубой материальной силе, которую Больжи ему приписывал, возникло суеверное сомнение в том, что законы природы на всем пространстве истории действуют с равной неизбежностью.
Спали часа три, не больше. Едва стемнело, Безродный, как было приказано, разбудил Унгерна.
– Вставайте, ваше превосходительство… Пора.
Чтобы запутать след, двинулись на восток, а верстах в десяти от Хара-Шулуна свернули к югу. Поначалу отряд растянулся по степи, кто-то отставал, кто-то вырывался вперед, но вскоре кони и всадники стали жаться друг к другу. Ехали тесно, и от этого отряд казался совсем крошечным, беззащитным, затерянным в ночи. Узенькая живая полоска, спаянная человечьим и лошадиным теплом, за пределами которой нет ничего, кроме ветра и смерти.
Козловский, нахлестнув коня, поравнялся с Унгерном.
– Один вопрос, Роман Федорович… Нагоним дивизию, и куда?
– А куда бы вы хотели?
– В Маньчжурию, как все. У меня жена в Харбине.
– Вы разве женаты?
– Женился в прошлом году.
– Напрасно. Настоящий воин не должен иметь семьи. Тревога за близких уменьшает храбрость.
– Виноват, но у вас ведь тоже есть жена, – заметил Козловский, зная, впрочем, что барон женился на маньчжурской принцессе Цзи не по любви, а из политических расчетов.
– Уже нет, – ответил Унгерн. – Я развелся с ней перед походом на Ургу.
Оба замолчали. Под луной волнами серебрилась гонимая ветром трава, дальше всё тонуло во мраке. Степь была, как гигантский прокопченный котел, пустой и гулкий, лишь на самом дне оставалась горсточка просяных крупинок от съеденной похлебки – сорок всадников.
Среди них трясся в седле Найдан-Доржи. Временами веки его смыкались, он проваливался в глубокий сон, длившийся всего несколько мгновений, тогда пение ветра, еканье конских селезенок и мерный шум травы под копытами преображались в голоса людей, которых он когда-то знал, но которые сейчас находились за тысячи верст от него. Русские слова перебивались монгольскими, тибетскими, затем вдруг отчетливо донеслась французская речь.
По-французски говорил сиамский принц, во сне Найдан-Доржи сразу узнал его голос. Этот по-европейски одетый, изящный человечек, со знанием дела рассуждавший о русских сезонах в Париже и об "Антант Кордиаль", перед войной прибыл в Россию с официальным визитом. В столицу его доставил французский броненосец, и он с большей охотой присутствовал на балете в Мариинском театре, чем на хурале в буддийском храме у Елагина острова. Найдан-Доржи как единоверец сопровождал его при осмотре петербургских достопримечательностей. Было слякотно, одна лужа разлилась во всю ширину Университетской набережной, откуда высокий гость любовался видом на Неву. Прежде чем подъехал автомобиль, двое его приближенных прямо в пиджачных парах, в ослепительных сорочках с галстуками спокойно легли в эту лужу, а принц так же невозмутимо по их спинам перешел на сухое место, после чего поведал своим русским спутникам об отшельнике, который в столетнем уединении отрастил волосы до земли и в нужный момент покрыл ими грязь под ногами Будды Шакьямуни.
Недавно Найдан-Доржи рассказал Унгерну эту легенду, упомянув про сиамского принца. "Все земные владыки, – добавил он, – совершают одинаковую ошибку: они хотят, чтобы люди устилали перед ними дорогу собственными волосами, но не дают им в покое отрастить эти волосы, довольствуясь подставленной спиной".
Увы, барон был глух к подобным аллегориям. Он скучал, слушая о четырех благородных истинах буддизма, о трех его драгоценностях и о восьмеричном пути спасения, зато стремился узнать всё о магических тантрийских церемониях и учил наизусть заклинания, которые Найдан-Доржи записывал для него русскими буквами. Из бесчисленных титулов Будды Шакьямуни ему больше всего нравился такой: остригший ногти ног своих на головах властителей трех миров.
Найдан-Доржи подозревал, что его ученик мечтает сделать то же самое, но успокаивал себя тем, что нельзя, не поймав птицу, выпустить ее на волю, и невозможно предоставить мир естественному развитию, не завоевав его прежде. Оба они шли одной дорогой, вместе катили колесо учения, хотя в конце пути видели разное. Неправда была мостом над бездной, которая разверзлась перед ними после поражения под Троицкосавском, но Найдан-Доржи верил: он сам разрушит этот мост, едва они окажутся на другой стороне.
Три очка в павлиньем пере – знак трех миров, думал он. Первый – земля, где скоро от моря до моря воцарится желтая религия и где они пока скачут неведомо куда, спасаясь от красных. Второй мир – небо, третий – область невидимого. Познавший все три обнаружит истину в самом себе.
Найдан-Доржи окончательно проснулся. Луна скрылась в тучах, область невидимого начиналась на расстоянии вытянутой руки.
Слева, привязанная к его седлу, шла белая кобыла. Она летела налегке, играючи, забегала вперед, тревожа смирного иноходца Найдан-Доржи – тонконогая, с лебединой шеей, с гривой, как дым. Ехавший сзади Жоргал не спускал с нее глаз, пытаясь различить над хребтом силуэт незримого седока. Он хотел увидеть Саган-Убугуна и наконец увидел, как прозрачная тень поднялась от седла раздаваясь всё шире, всё выше – до самого неба. Тьма за ней выцветала, а редкие звезды бледнели, заслоненные этой тенью.
Унгерн скакал впереди, спина его казалась каменной.
"Уйди от него, Саган-Убугун! – взмолился Жоргал. – Ты знаешь, он несет смерть. Зачем ты хранишь его от смерти?"
Засыпая, Найдан-Доржи опять уронил голову на грудь. Жоргал догнал его и на скаку незаметно отвязал от седла повод белой кобылы. Освобожденная, она радостно рванулась вперед, но далеко не убежала, пошла, красуясь, в голове отряда, пока кто-то не нагнал ее и не отдал повод Найдан-Доржи.
Жоргал понял, что еще не время. Сердце сжималось от стыда, что погубил отца и бессилен отомстить убийце, но еще страшнее была мысль о том, что война, которую затеял бессмертный человек, никогда не кончится. Пожалуйста, воюй, если сам тоже мягкий, как все люди. А нет для тебя смерти, сиди дома, других на войну не зови.
К утру показались между сопками бревенчатые зимники, кошары и летние восьмистенки богатого улуса Халгай. Козловский предложил объехать его стороной, чтобы красные не могли взять их след, но Унгерн направил коня к воротам в изгороди.
Здесь повторилось всё то, что Жоргал уже видел сквозь дырку в родной юрте: гремели выстрелы, потрясенно ахала толпа, сыпались на кошму раздавленные Саган-Убугуном пули. Унгерн объяснил, чья рука плющит свинец, как воск, и трое парней, еще не женатых, не отвязавших поводья от золотых отцовских коновязей, попросились к нему воевать за желтую веру. Довольный, он распорядился даром ничего не брать, хлеб и баранов покупать за деньги.
Передневали в Халгае. Очнувшись от тяжкого предзакатного сна, Козловский лежал под стеной летника, прислушивался к разговору двоих расположившихся поблизости забайкальских казаков.
– Я, может, сам в Бога не шибко верую, – говорил один, – но, опять же, в своего не верую, так ведь? Он наш, Бог-от, Исус Христос, хочу – верую в Его, хочу – нет. Временно, может, или постоянно. Ему виднее. А вот зачем наш барон под чужого бога полез, это мне в ум не входит. Свой, он ведь, как жена. Пьян придешь – простит, прибьешь – поплачет и обратно простит. Куда ей деваться? А чужой бабе что! Она за тебя не в ответе.
– Бог у всех наций один, – рассудил второй, – только веры разные.
– А сатана?
– Тоже один. Вот бесы – те по нациям.
– Барона-то которые одолевают, наши или ихние?
– Ты что, видал их? Откуда знаешь?
– Я при нем еще с Даурии, – сказал первый казак. – Он там такие штуки выделывал, что рассказать кому, не поверят. Иной раз ночью выйдет один в сопки и давай лупить из револьвера, пока патроны не кончатся. Стреляет, стреляет, стреляет. А в кого стреляет, не поймешь. Вернется черный весь, тут уж ему под руку лучше не попадайся. Как-то офицеры, кто похрабрее, спрашивают его: "Вы в кого стреляете, ваше превосходительство? Кого убить хотите?" Он только рукой махнул. "Да кого там! – говорит. – Хоть стреляй, хоть нет, не убьешь все равно!"
– Это наши бесы, русские, – подал голос Козловский. – По повадке видать.
Казаки настороженно притихли. Потом один возразил:
– А я думаю – ихние. Наши-то, поди, радуются, что он в чужую веру перекинулся. На что им его стращать?
– Наши, – упрямо повторил Козловский и пошел искать Унгерна.
Тот в одиночестве, без офицеров, как в последнее время бывало всё чаще, сидел возле костра, на котором Безродный жарил шашлык. С его запястья свисали буддийские четки из ста восьми костяных зерен.
– Мы, что ли, в каждом улусе будем устраивать этот спектакль? – присаживаясь рядом, спросил Козловский. – Простите, Роман Федорович, но мои люди спрашивают: на вас, может, уже и креста нет? Что мне им отвечать?
– Крест есть, – на удивление мирно сказал Унгерн. – Учение Будды не противоречит Евангелию.
Безродный начал переворачивать шомполы с нанизанными на них кусками баранины. Стекающий жир переливчато защебетал на углях.
Козловский потряс головой, отгоняя наваждение.
– Ч-черт! Оглянуться тянет, не синички ли попискивают. В сирени где-нибудь.
– Понимаю, – покивал Унгерн. – Я как в лес войду, сразу грибы начинаю высматривать. И ведь знаю, что нет их здесь, порядочных, а все равно ищу.
Подобных признаний от него давно никто не слыхал. Козловский решил воспользоваться его настроением и вернулся к прерванному ночью разговору:
– У многих офицеров семьи остались на востоке. Все надеются, что вы поведете дивизию в Маньчжурию.
– Нет, – ответил Унгерн. – Мы возвращаемся в Халху.
– Зачем? Все равно Ургу скоро займут красные, мы не в силах им помешать.
– Я не говорил, что собираюсь идти в Ургу. Мы двинемся на запад, в район Кобдо.
– А потом куда?
– В Тибет.
– Через Гоби? – ужаснулся Козловский.
– Как же еще?
– Это верная смерть! Осенью Гоби непроходима.
– Дождемся зимы. Корма для лошадей там есть, нам хватит, если двигаться небольшими отрядами, а воду зимой вполне заменяет снег… Я послал письмо Далай-ламе, он примет нас на службу. В нужное время вернемся, тогда посмотрим, чья возьмет.
– Офицеры и казаки не пойдут с вами в Тибет, – дерзко сказал Козловский. – Будет бунт.
– Угрожаете?
– Упаси бог! Просто никто не поверит, что можно пройти Гоби и начать всё сначала. Красные уже не те, что были в восемнадцатом году.
– За три года, – возразил Унгерн, – они не научились воевать. Если бы под Троицкосавском я окружил их так же, как они меня, ни один не ушел бы. А в следующем походе со мной будет сто тысяч тибетцев и монголов.
– Откуда они возьмутся?
– Саган-Убугун поможет мне. Видали, какой ба-тор пришел к нам вчера в Хара-Шулуне? Между прочим, из дезертиров. Через год-два у меня будет целое войско таких, как он. В Священном Писании где-то говорится, что в конце времен желтая раса двинется на белую и осилит.
– В Библии? – усомнился Козловский. – Про желтую расу?
– Да, только мне не могли найти это место. А последние времена не за горами. Поглядите вокруг – брат пошел на брата, сын на отца, все голодают, все забыли правду. Говорят, зимой на Богдоуле видели черного зайца. Знаете, что из этого следует?
– Нет.
– Каждую тысячу лет в заячьей шкурке чернеет один волосок. Когда почернеют все, начнется война буддистов с неверными, потом наступит всемирное царство будды Майдари. Это буддийский мессия, владыка будущего. Если вы внимательно прочли мой последний приказ по дивизии, помните, наверное, под конец я там вставил из пророка Даниила – про смутные времена, и что в конце их восстанет Михаил, князь великий. Все думают, это относится к великому князю Михаилу Александровичу. Он будто бы не был убит в Перми, а бежал то ли в Англию, то ли в Китай и вот-вот объявится.
– Вы сами разве в это не верите?
– Раньше верил, да. Теперь – нет. Мне открылось, что Михаил, о котором предречено в Писании, и есть Майдари. Библия и буддийские книги свидетельствуют об одном и том же. Что касается тысяча триста тридцать пятого дня с прекращения ежедневной жертвы, мы просто неправильно считали. Считать нужно с закрытия церквей в прошлом году. К этому сроку я выйду из Лхасы, верну Монголию, вторгнусь в Китай и посажу на престол императора Пу И. Вместе с его армией мы двинемся в Сибирь, после – в Россию, в Европу. Желтая раса победит, всюду будет буддизм, буддизм, буддизм.
Козловский слушал, понимая, что его жизнь принадлежит безумцу. Нужно было срочно что-то предпринимать.
– Роман Федорович, – сказал он, бесстрашно глядя в его белесые стеклянные глаза маньяка, – в будущей войне я не смогу сражаться рядом с вами, этого не позволяет моя честь.
– Почему?
– Я русский человек и буду воевать на стороне белой расы.
На углях дотлевала какая-то брошенная туда Безродным кошачья травка. Она призвана была напоить шашлык своим ароматом. Вдыхая ее запах, перебирая четки, Унгерн кивнул.
– Хорошо, я вас отпускаю. Езжайте к жене.
Козловский затаил дыхание. Невозможно было поверить, что он с такой легкостью добился того, о чем мечтали все, но никто не смел даже заикнуться об этом. Дезертиров казнили с большей жестокостью, чем пленных комиссаров.
– Езжайте, – повторил Унгерн. – Я ценю смелых людей… Только верните карту.
У Козловского сжалось сердце: добраться до китайской границы без карты было едва ли не труднее, чем пройти через Гоби в Тибет, но через десять минут, уже с карабином за спиной и набитыми вьюками он подъехал к затухающему костру, спешился, достал из полевой сумки и отдал Унгерну самую точную из имевшихся на сегодняшний день карт Монголии – десятиверстку, начерченную мелиоратором Лисовским. В ургинской литографии ее размножили всего в трех экземлярах. Унгерн хотел свести к минимуму риск, что карта попадет к красным. Сам он ориентироваться по ней не умел, прибегал к услугам опытных в штабном деле офицеров. Козловский был одним из них, но скопировать карту раньше не посмел, чтобы не нашли копию и не обвинили в подготовке к побегу, а сейчас побоялся тратить на это время – барон в любой момент мог передумать.
Вынимая карту, он нечаянно выронил на землю лежавшее вместе с ней павлинье перо, которое после взятия Урги получил от Богдо-гэгена заодно с титулом ван, званием "Истинно усердный" и правом иметь коричневые поводья на лошади. Перо было не с тремя, как у барона, а с двумя очками. Область невидимого Козловскому не подчинялась.
Найдан-Доржи, сидевший рядом с Унгерном, поднял перо, начал бережно расправлять измочаленный стебель, разглаживать спутанные волокна. Видно было, что знак его сана Козловский хранил без должного почтения.
– Можешь воткнуть себе в зад, – шепнул он Найдан-Доржи, но так, чтобы Унгерн не услышал.
Застегивая сумку, с изумлением увидел, что Безродный подает ему шомпол с готовым шашлыком. Без приказа барона ему бы это в голову не пришло.
– Берите, берите, – улыбнулся Унгерн.
Он, казалось, наслаждался собственным милосердием, в чем тоже сквозило безумие.
Козловский принял дар и взялся за поводья, но Унгерн остановил его.
– Подождите! Если доберетесь до Харбина, попрошу вас молчать об этом…
Он выразительно потеребил шнурок висевшего у него на груди амулета.
– Как скажете… Прощайте, Роман Федорович! Благодарю за всё, не поминайте лихом.
Козловский шагом отъехал от костра и почти сразу пожалел, что ответил так, а не иначе, не показал, что прекрасно всё понимает и на него можно положиться. Обращенная к нему просьба требовала совсем других слов, он уже знал, каких именно, однако возвращаться, чтобы их произнести, было глупо, да и Унгерну это бы не понравилось. Козловский постарался забыть о своем промахе и пустил коня рысью.
Когда он скрылся за стеной последнего зимника, Унгерн сделал знак Безродному. Через пару минут, сопровождаемый тремя чахарами, любимый ординарец проскакал в том же направлении. Стук копыт стих, затем треснул вдали одинокий выстрел.