Поздний звонок - Леонид Юзефович 24 стр.


Поели, не разводя костров, и засветло легли спать. Жоргал сидел под соснами, вглядывался в залитую вечерним солнцем степь, надеясь различить вдали чужих всадников и одновременно страшась их увидеть.

Над ним, указывая место лагеря, истошно трещала сорока, лесная вестовщица.

Подбежал Безродный, вскинул было винтовку, но одумался.

– И ведь не стрельнешь ее, стерву! Тут далеко слыхать… А ну, пошла!

Он пустил в сороку камнем. Та не испугалась, перепорхнула с ветки на ветку и продолжала верещать.

– Нельзя в нее стрелять, – сказал Жоргал. – Это чья-то душа.

– Чья?

– Того, кто спит. Убьешь ее, он не проснется.

– Тьфу, – сплюнул Безродный, – дикари!

Он отошел, а Жоргал подумал, что, значит, не ему одному нужна гибель Унгерна, раз отлетела чья-то душа и кричит на дереве, призывая красных.

Потом он уснул и проснулся от небывалой, невыносимой тоски, какой не испытывал никогда в жизни. Над головой раздавался сорочий стрекот. Забытье владело им, он не в силах был двинуть ни рукой, ни ногой, не мог даже пошевелить пальцами и поднять веки. Тело не слушалось, пронзительная смертная пустота холодила изнутри грудь и живот.

Сорока затрещала опять, и Жоргал догадался, что это его души нет на месте. Мысли текли помимо воли, одна цепляла другую, пока не возникла единственная, про которую он понял, что родилась она не в голове, не в сердце, а подслушана в затухающем сорочьем крике. Его же собственная душа подсказала ему, как нужно поступить, и лишь затем вошла обратно в тело. Способность двигаться возвратилась вместе с ней.

Жоргал приподнялся на локте. Вокруг все спали. Лошадей отвели попастись к ручью, лишь белая кобыла Саган-Убугуна одиноко бродила по краю поляны. Прежде чем уснуть, Найдан-Доржи длинной ременной веревкой привязал ее к дереву возле себя. Другой ее хозяин, настоящий, тоже, наверно, прилег отдохнуть где-то в лесу. Воздух над спиной у кобылы был чист и прозрачен. Найдан-Доржи натирал ей хребет какой-то мазью, чтобы не донимали оводы. Она была сыта, для нее до сих пор находился овес в седельных сумах.

Спали монголы и казаки, офицеры и обозные. Сам Унгерн лежал под сосной, в тени, но клонящееся к закату, сквозящее между ветвями солнце подбиралось к его лицу. Желтый княжеский дэли, рваный и выгоревший, с пятнами травяной зеленки, уже не так ярко, как прежде, выделялся на тронутой осенней желтизной поляне.

Обычно, пока Унгерн спал, Безродный не ложился, но сегодня и его сморило – свистал носом, привалившись к стволу, держа винтовку на коленях.

Жоргал немного посидел на корточках, наконец выпрямился и поглядел вверх. Сорока исчезла, хотя шума крыльев он не слышал. Ветка, где она только что сидела, была неподвижна, а в груди что-то ерзало, мешало дышать. Это душа-птица устраивалась в своем гнезде. Когда она совсем успокоилась, Жоргал глубоко вздохнул и сделал шаг по направлению к Унгерну.

Тот лежал на спине, вывернув шею. Голова – на седле, седло – между сосновыми корнями. Капли пота усеяли лоб, под неплотно смеженными веками видны полоски белков: на одном глазу широкая, на другом поуже. Отец сказал правду, это были глаза мангыса.

Он сделал еще несколько шагов. От жары ворот княжеского дэли был распахнут, на голой безволосой груди лежал шнурок – шелковый, с одной красной ниткой, вплетенной в желтые. Жоргал вынул из ножен свой длинный и узкий, заточенный на черном камне бурятский нож, которым недавно впервые побрил подбородок, легко перерезал шнурок, придерживая его двумя пальцами, чтобы не ощутилось натяжение, схватил гау и сунул себе за голенище ичига.

Унгерн приоткрыл глаза, но Жоргал уже размахивал над ним сухой веткой, будто бережет его сон, отгоняет оводов. Веки вновь слиплись, он отшвырнул ветку, прошел, качаясь от ужаса, в кусты, сел на землю. В ушах звенело, в правом ичиге, где лежал гау, было горячо, жар по ноге поднимался к бедру. Он подумал, что сам, по своей воле, Саган-Убугун не мог полюбить мангыса, значит, гау его заставил. В гау живет сила, приказывающая Саган-Убугуну: делай так!

Жоргал подобрал кусок песчаника и со стороны, щелчком послал его в свой правый ичиг. Ничего не произошло, камень на лету не рассыпался прахом, стукнул по голенищу, но он еще раньше понял, что Саган-Убугун не станет его защищать. Коню нужна трава, чтобы бежать, светильнику – жир, чтобы гореть, так и гау являет свою силу при тайном заклинании, которое знает только сам Унгерн. Однако с одной травой, без лошади, никуда не ускачешь, жиром без фитиля не осветить юрту. Заклинание бессильно, если нет гау.

Жоргал связал концы шнурка и надел его на шею, спрятав под халатом. Когда-нибудь он узнает волшебные слова, а до тех пор Саган-Убугун свободен, может вернуться к своему горному озеру, кормить птиц с ладони, а не плющить ею свинец. Пестрые сороки будут клевать зерна с его руки, роняя черные перья, и мир придет в улусы. Жоргал подкрался к белой кобыле, развязал обмотанную вокруг ствола веревку, чтобы Саган-Убугун не ломал себе ногти о хитрый степной узел.

7

Она приснилась ему впервые за много месяцев – маньчжурская принцесса с птичьим именем, дочь сановника императорской крови. После революции семья перебралась из Пекина в Маньчжурию, девочка выросла в Харбине. Там Унгерн с ней и познакомился. Он брал уроки китайского у знатока всех дальневосточных языков Ипполита Баранова, а она, с детства говорившая по-китайски, владевшая английским и французским, дважды в неделю ходила на квартиру к тому же Баранову изучать язык своих предков, которым прежде пренебрегала как грубым и варварским. После свержения маньчжурской династии это стало для нее вопросом национального достоинства.

Иногда они разговаривали, встречаясь между уроками. Странный генерал ей понравился. Она была девушка эмансипированная и, устав ждать от него мужской инициативы, как-то раз сама пригласила его в ресторан, через пару дней – в кинематограф. В итоге двадцатилетняя принцесса влюбилась без памяти. Он с юности избегал женщин, но тут был особый случай, и на тридцать четвертом году жизни Унгерн вступил в первый брак, рассчитывая через семью жены сблизиться с китайскими монархистами. Венчались в церкви, при крещении невесту нарекли Еленой.

Шестью годами раньше, вернувшись из Урги в родной Ревель, он сказал кузену Эрнсту: "Знаешь, события на Востоке складываются таким образом, что при удаче и определенной ловкости любой человек может стать императором Китая". Кузен засмеялся: "Уж не ты ли, Роберт?" Для родни он оставался Робертом, как назвали при рождении. Роберт-Николай-Максимилиан Унгерн-Штернберг, недоучка и неудачник, на зависть ревельским кузенам он повел под венец наследницу славы величайшей из династий Востока.

Впрочем, вместе прожили недолго, через месяц Унгерн отослал жену к родителям, навещал редко, чтобы не видеть ее слез, и потерял к ней всякий интерес, когда выяснилось, что китайские монархисты такие же пустые болтуны, как русские. Сама по себе она его не интересовала. В женщинах он никогда не нуждался, это были продажные, низменные, трусливые существа, которых Запад в гибельном ослеплении возвел на пьедестал, свергнув оттуда воина и героя.

Накануне похода на Ургу он письмом известил жену о разводе – по китайским законам этого было достаточно для расторжения брака. Предстояла война с Пекином, и ему не хотелось, чтобы у нее были неприятности с властями. В его собственных владениях жёны отвечали за преступления мужей и карались наравне с ними.

О своей Елене он почти не воспоминал, ее облик давно померк в памяти, но сейчас она склонялась к нему, гладила по груди маленькой прохладной ручкой, что-то шептала на недоступном ему языке предков. Он впервые пожалел, что не простился с ней перед походом, и с той ослепительной последней ясностью, какая бывает только во сне, вдруг понял, что его Елена явилась к нему неслучайно.

Спать на закате хуже всего. Проснувшись, он лежал с закрытыми глазами, кожа на груди еще помнила холодок ее пальчиков, но вместе с облегчением, что это всего лишь сон, возникла смутная тревога. Провел рукой по тому месту, которого касалась ее ладошка, и вздрогнул – гау не было. Рывком сел, пошарил вокруг, перевернул седло и поискал под ним – нету. Шелковый пакетик исчез, шнура тоже не было. Мелькнула мысль, что жена умерла, ее душа приходила позвать за собой, предупредить, что близится и его время.

Он разбудил Безродного.

– Спишь, крымза?

– Виноват, ваше превосходительство, сморило.

Унгерн огляделся. Неподалеку валялась в траве сухая сосновая ветка, серая на зеленом и желтом. Чем дольше он на нее смотрел, тем отчетливее припоминал, что, когда ложился, ее здесь не было, сплошь были зелень и желтизна, но почему-то помнил эту ветку, словно давным-давно видел ее, а теперь узнавал: вон та шишечка задела щеку. Узнал, и всплыло лицо Жоргала – стоит над ним, обмахивает его, спящего.

В последнее время Унгерн изменил привычке не носить при себе никакого оружия. Откуда-то пошел слух, что он ведет дивизию в Тибет, осведомители доносили о зреющем в дивизии заговоре с целью убить его и повернуть в Маньчжурию. Имена заговорщиков были неизвестны, подозрительных убивали ночью, во сне. Утром после каждого ночлега находили изрубленные шашками трупы тех, кому Унгерн перестал доверять.

На всякий случай он передвинул кобуру с бедра на живот. Вопрос был вот в чем: кто-то подговорил Жоргала взять амулет, чтобы монголы разуверились в бессмертии своего джян-джина, или он решился на это без подсказки? Если так, то для чего? Хочет сам стать неуязвимым или сделать уязвимым его, Унгерна. Первое еще можно простить, второе – нет.

На краю поляны зашевелились кусты, вышел Жоргал. Винтовки при нем не было.

– Иди сюда! – позвал Унгерн, расстегивая кобуру на случай, если Жоргал вздумает бежать.

Тот присел от страха, но подошел.

– Ты что там делал?

– Коней смотрел.

– Кони там, – махнул Унгерн в противоположную сторону.

– Там, – согласился Жоргал.

– А туда зачем ходил?

Подумав, Жоргал выразительно похряхтел и ответил услышанной от одного офицера фразой:

– Орлом сидел.

– А что кислый? Живот болит?

– Ой, шибко болит!

– Сейчас Найдан-Доржи травы даст. Выпьешь, пройдет… Приведи его, – обернулся Унгерн к Безродному.

– Не надо. Уже меньше болит! – радостно сообщил Жоргал.

Безродный заколебался, но Унгерн повторил:

– Приведи.

Он посмотрел вверх. Хотя небо синело по-прежнему, вокруг всё незаметно переменилось. У земли ветер почти не ощущался, но вершины сосен раскачивались и заунывно шумели. От этого рождалось предчувствие опасности, грозной близости иной жизни. Там, вверху, гуляли степные боги, товарищи Саган-Убугуна. Они слетелись, как мухи на мед, – поглядеть, что будет с человеком, которого покинул Белый Старец.

– Ты большевик? – внезапно спросил Унгерн.

Это слово Жоргал выучил прошлой весной, когда на дороге между Хара-Шулуном и русским селом его остановил пьяный японский офицер с двумя солдатами. Офицер ткнул Жоргала в грудь, после чего показал сперва большой палец, потом мизинец и стал спрашивать, попеременно шевеля то одним, то другим: "Эта? Эта?" Жоргал подумал, что японец спрашивает, куда идти к русскому селу, которое было больше их улуса, и указал на большой палец, как раз в ту сторону и направленный. В то же мгновение японец завизжал, как раненый заяц, и страшным ударом сбил его с ног. Жоргал долго не мог понять, за что ему досталось, пока приехавший в Хара-Шулун русский ветеринар не объяснил, что японец интересовался, кто он по партийной принадлежности – большевик или меньшевик.

Теперь, наученный горьким опытом, Жоргал оттопырил мизинец и сказал:

– Зачем большой? Маленький… Меньшевик.

Подошел заспанный Найдан-Доржи. На щеке у него, как морозный узор на заиндевевшем окне, отпечаталась ветка папоротника. Узнав, что его разбудили из-за Жоргала, который заболел животом, он обиделся, но не выдал обиды.

– Пойдем, траву дам. С чаем выпьешь.

– Нет, – сказал Унгерн, – осмотри его при мне. Вели халат снять.

– Сними, – недоумевая, повиновался Найдан-Доржи.

– Зачем снимать? Уже совсем не болит, прошел, – доложил ему Жоргал и весело похлопал себя по животу.

– Снимай! – приказал Унгерн, вынимая револьвер.

Дрожащими пальцами Жоргал отстегнул верхний крючок. Он знал, Саган-Убугун не подставит ладонь, чтобы его спасти. Наверное, он ушел пешком, раз белая кобыла всё еще стоит на краю поляны, но вернется, когда Жоргал упадет мертвый и гау сорвут у него с шеи. Нужно было бросить его в лесу или сжечь.

Он отстегнул второй крючок. Найдан-Доржи подступил ближе, заметил, изумился, протянул руку. Жоргал оттолкнуть его. Сам выхватил гау, вцепился в него обеими руками, не снимая шнурок с шеи, и пригрозил:

– Порву!

Найдан-Доржи отшатнулся, услышав, как под его пальцами слабо треснул священный шелк.

– Я сильный! – предупредил Жоргал.

Безродный с шашкой в руке остановил Унгерна, уже вскинувшего револьвер.

– Не надо, ваше превосходительство, не стреляйте. Тут далеко слыхать. Я его по-казацки…

– Руби! – крикнул Жоргал. – Только я раньше порву!

– Зачем? – спросил Унгерн.

– Чтобы ты не жил, мангыс!

– Почему ты называешь меня мангысом?

– У тебя глаза мангыса.

Унгерн усмехнулся.

– Думаешь, Саган-Убугун хранит меня потому, что я ношу этот гау? Китайцы арестовали Богдо – я воевал с китайцами. Красные русские убивают лам, оскверняют дацаны – я воюю с красными русскими. Саган-Убугун любит меня и без гау будет любить.

Жоргал слушал, но не слышал ни слова. Ясно было одно: отдашь гау – убьют, порвешь – тоже убьют. Лишь так вот, впившись ногтями в шелк, он еще мог жить.

Унгерн, не сводя глаз с Жоргала, приказал Найдан-Доржи:

– Покажи ему… Пусть увидит, что я говорю правду.

Тот медленно, ссутулившись, побрел через поляну, простерся в восьмичленном поклоне перед белой кобылой и начал читать молитвы. Наконец воскликнул:

– О, великий! Дай знать, что ты с нами!

Кобыла с радостным ржанием присела на задние ноги. Видя, как невидимый всадник опустился ей на спину, Жоргал не выдержал и заплакал. Слеза потекла по щеке, по пробивающимся усам, заползла в угол рта.

Он держал гау перед грудью, то слегка разводя руки и натягивая халембу, то сдвигая их, словно играл на крошечной гармонике. Ясно было, что не сможет долго так стоять, вот-вот налетят, повалят, отнимут. Всё тело было уже мертвое, будто душа опять его покинула, только в пальцах оставалась жизнь, хотя и они слабели с каждой секундой. Скоро им не под силу будет совладать с китайским шелком. Сквозь слезы он видел зависшую высоко над степью нитку гусиной стаи и вспоминал, как мать брызгала молоком ему вслед, чтобы невредимым вернулся домой.

– Отдай, – сказал Унгерн.

– Не нужен, говоришь? – прошептал Жоргал. – А зачем просишь?

– В нем благословение Богдо-гэгена. Отдай, и я прощу тебя. Я люблю смелых людей.

Безродный бесшумно скользнул вбок, перебежал за деревьями, с шашкой наготове сзади стал подкрадываться к Жоргалу, но тот вовремя оглянулся.

– Не подходи! Порву!

– Лучше отдай, – посоветовал Найдан-Доржи. – Нойон-генерал простит тебя.

– Клянусь, – подтвердил Унгерн и поднял вверх ладони, призывая небо в свидетели.

– По-русски клянись! – потребовал Жоргал.

– Слово русского офицера. Прощу.

Жоргал помотал головой.

– Не так!

Сообразив, что от него нужно, Унгерн осенил себя троеперстным крестным знамением, как православный, хотя был лютеранином.

Он не видел, как белая кобыла, мотнув головой, сдернула со ствола ослабленную веревку, побежала, пропала в лесу. Ни одна ветка не хрустнула под ее копытами. Никто, кроме Жоргала, не заметил, что она исчезла, все смотрели на него, а он теперь окончательно уверился, что всё дело в гау. Разве Саган-Убугун станет по доброй воле хранить того, кто не оставил орос хаджин, русскую веру? Пальцы напряглись. Он понял, наступает срок его смерти. Слезы текли по щекам, но не было ни тоски, ни страха, молочная дорога белела в подступающей тьме, сейчас ноги сами понесут по ней обратно в Хара-Шулун.

Невесомый, как осенний листок, гау стал тяжелым, как золото. Жоргал с силой рванул его, разорвал пополам, но ни одна из половинок не упала на землю, обе, едва он их отпустил, повисли на шее, на шнурке. Прах с земной могилы Саган-Убугуна посыпался на траву, рассеялся в воздухе.

Жоргал закрыл глаза, ожидая выстрела или шашечного удара. Стоял, и слезы, затекавшие в рот, уже не казались солеными. Он знал, мертвые плачут пресными слезами.

Безродный вскинул шашку, но его руку перехватил один из чахаров.

– Зачем человека без пользы резать? Отрубим ему уши, за собой бросим.

– Они верят, что отрубленные уши врага могут замести след, – склонившись к Унгерну, пояснил Найдан-Доржи.

Безродный попробовал вырвать руку с шашкой.

– Пусти! Кончу его, потом отрубишь.

– С мертвого нельзя, не помогает. С живого надо. Завтра отрубим. Ночевать здесь надо. Кони устали, не пойдут дальше.

Другие чахары угрожающе встали рядом с товарищем.

– Ваше превосходительство! Скажите этим дикарям! – взмолился Безродный.

– Оставь, – безучастно сказал Унгерн. – Пусть делают как знают.

Кто-то заметил исчезновение белой кобылы. Бросились ее ловить, Жоргал слышал, как они ломятся по кустам, зовут, перекликаются, но был спокоен. Знал, что не поймают никогда.

Через час, связанный, он лежал земле, смотрел в небо. Стемнело, горели августовские звезды. Среди них в вышине тоже выстлалась молочная дорога, освобожденный от заклятия Саган-Убугун ехал по ней и улыбался.

Я взял со стола гау. Как раз посередине тянулся не замеченный мною прежде ветхий нитяной шов, надвое рассекавший тело Саган-Убугуна и делавший крошечную фигурку еще меньше. Он похудел, когда его сшивали, свел плечи, втянул грудь, но на лице это не отразилось. Белый Старец улыбался по-прежнему кротко, его поднятая ладошка, не затронутая швом, казалась непропорционально большой по сравнению с ушитым телом.

– Мать починила, – объяснил Больжи.

Назад Дальше