– Зинаида… Казароза! – с царственной оттяжкой после каждого слова объявил Сикорский. – Романс "Сон"… Музыка Балакирева, стихи Лермонтова… Перевод Сикорского.
Толстая Бусыгина уже сидела за роялем, пристраивая на пюпитре распадающиеся от ветхости ноты.
Свечников склонился к Варанкину.
– Откуда это? Бабилоно, Бабилоно….
– Из "Поэмы Вавилонской башни" Печенега-Гайдовского.
– Того самого?
– Да, он пишет и стихи, и прозу. Плодовитый автор… Вы, кстати, внимательно прочли его книгу?
Имелся в виду роман "Рука Судьбы, или Смерть зеленым!"
– Естественно, – подтвердил Свечников. – Я же сам рекомендовал ее Сикорскому для перевода.
– Читали на эсперанто?
– Да.
– И всё поняли?
– Что там непонятного?
– Для вашего уровня текст довольно сложный. А русский перевод прочли?
– Проглядел.
– И ничего не заметили?
– Нет. А в чем дело?
– В переводе Сикорский сильно сместил акценты, там чувствуется скрытая симпатия автора к врагам эсперанто. Мотивы, которыми они руководствуются, прописаны как-то слишком убедительно. Получается, что у них тоже есть своя правда. А ведь они – убийцы! В оригинале, – заключил Варанкин, – ничего подобного нет.
Казароза под аплодисменты поднялась на сцену. Ее пепельные волосы посеклись в луче, который вдруг исчез, через пару секунд опять вспыхнул, но трепеща и прерываясь. Видимо, где-то нарушился контакт.
Варанкин пошел вдоль провода к розетке, а Свечников вернулся к своему месту в четвертом ряду и прежде чем сесть, тяжело опустил руку на плечо Карлуше.
– Не вздумай провожать ее после концерта. Понял?
Аппарат перестал мигать. Казароза прикрыла глаза и наклонила голову, чтобы вскинуть ее с первым аккордом.
Эн вало Дагестане дум вармхоро
Сенмова кушис ми кун бруста вундо…
Каждое слово в отдельности она, может быть, и не понимала, но все вместе знала, конечно, догадывалась, где о чем.
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я…
Тепло и нежно звучал ее игрушечный голос, и Свечников увидел лесную ложбину над Камой, где год назад сам лежал со свинцом в груди, недвижим. Она пропела это с таким чувством, словно вспомнила прошлогодний сон и поняла наконец, почему ей снилась эта ложбина, заросшая иван-чаем и медуницей, омытый ночным дождем суглинок, пятно крови на чьей-то гимнастерке.
– А-а, – раздалось из глубины зала, – контр-ры! Мать вашу…
Уши заложило от выстрела.
Завизжали женщины. В крике, топоте, матерщине, стуке падающих стульев громыхнуло еще дважды. Судорогой свело щеку, будто одна из пуль пролетела совсем близко. Кто-то задел ногой провод, розовый луч пропал. Включили электричество, пространство между первым рядом и сценой заполнилось людьми. Свечников отшвырнул одного, другого, пробился вперед и замер.
Она лежала на спине, изящная даже в смерти. Тело было таким крошечным, что жизнь ушла из него мгновенно, не оставив следов ухода. Блузка под жакеткой быстро намокала кровью, светлые перламутровые пуговички у ворота, раньше незаметные, всё отчетливее проступали на темном.
2
Дома Вагин прошел в свою комнату, где с вечера, как всегда, было прибрано, пыль вытерта, книги и газеты сложены аккуратной стопой. Невестка всю жизнь истово служила одному богу – порядку в квартире. Это холодное, как якобинский Верховный Разум, божество требовало ежедневных жертв, на которые Вагин был не способен. Надя приучила жить по-другому. Последнее время мучила мысль, что в день его смерти влажная уборка тоже будет проведена по всем правилам, без малейших послаблений.
Он начал раздраженно перебирать газеты, выискивая среди них свою. Невестка никак не могла запомнить, что эта газета всегда должна лежать на видном месте. Последние годы перед пенсией Вагин работал в заводской многотиражке, ее до сих пор в конверте присылали ему на дом. Это составляло предмет его гордости, ни сыном, ни невесткой не разделяемой.
Внезапно автомобильный выхлоп с улицы гулко ударил в стекла.
Сколько было выстрелов, три или четыре, Вагин позже вспомнить не мог. В тесном помещении уши заложило от первого. Он вскочил, хотя некоторые зрители, наученные опытом лихого времени, благоразумно попадали на пол, и успел отметить, что Осипова рядом с ним почему-то нет.
Зажегся свет. Со стуком распахнулась дверь, частая дробь шагов сыпанула по ступеням. Человек десять, толкаясь в дверном проеме, бросились вон из зала, остальные устремились к сцене. Сквозь женский визг прорезался истеричный фальцет Варанкина:
– Товарищи члены клуба, прошу не расходиться! Мы должны дать показания!
Мужчины навалились на курсанта, Карлуша умело выкрутил у него из пальцев наган. Вагин видел растоптанные, рассыпанные по полу георгины, пыльный отпечаток чьей-то подошвы на обвивавшей их ленте. "Божественной Зинаиде Каза-розе…"
От сцены, раскидывая стулья, бежал Свечников. Добежав, локтем, без замаха, саданул курсанту в зубы, левой рукой сгреб его, обвисшего, за грудки, правой размахнулся, чтобы вломить по-настоящему, и в развороте задел стоявшего сбоку Вагина. Падая, он невольно схватился за сумочку, висевшую у Свечникова на запястье. Заклепки отскочили, вместе с сумочкой Вагин отлетел к стене. Ремешок упал на пол, под ноги одутловатому мужчине в кожанке с добела истертыми швами.
– Караваев, из губчека, – почтительно сказали сзади.
Курсант, сидя на корточках, скулил разбитым ртом. Карлуша тыкал ему за ухо дуло его же собственного нагана.
– Встать! Кому говорю!
Тот поднялся, и Вагин вспомнил, где видел его раньше. Ритм, возникший в памяти час назад, оделся в слова:
Со мной всегда моя винтовка,
Пятизарядная жена…
Позавчера были со Свечниковым на торжественной линейке, посвященной первому выпуску Пехотных командных курсов имени 18-го марта. Выпуск приурочили к годовщине освобождения города. Вагин караулил Глобуса с бричкой, а Свечников перед строем говорил речь:
"Товарищи! Друзья курсанты! Послезавтра исполняется год с того славного дня, как под рев пушек и трескотню пулеметов колчаковские банды бежали из нашего города. Послезавтра ровно год, как всяческая белогвардейская сволочь, ученая и неученая, держась за фалды своего черного покровителя, трусливо дала деру вместе с ним. Железная метла пролетарской революции поймала их в свои твердые зубья и вымела из рабоче-крестьянской горницы. Где эти надменные генералы? Пепеляев, Зиневич, Укко-Уговец, ау-у! Они исчезли как дым, как предрассветный туман…"
Вдоль наведенной известью полосы выстроились восемьдесят четыре курсанта первого выпуска. Сто шестьдесят восемь башмаков тупыми носами упирались в свежую белую отметину, в едином наклоне сидели на головах фуражки со звездочками.
"Но враг еще не сломлен! – кричал Свечников. – Еще атаман Семенов, как волк, бродит по степям Забайкалья, мечтая перегрызть горло молодой Республике Советов. Стонут под пятой польских панов Украина и Белоруссия, Врангель щерится штыками из благодатного Крыма…"
Затем выпуск повзводно, церемониальным маршем прошел возле знамени. В тарелках и трубах оркестра сияло июньское солнце, пацаны на крышах окрестных сараев потрясенно внимали музыке своей мечты. Подошвы слитно били в теплую пыль, от чеканного шага у курсантов тряслись щеки. Кулаки разжимались, и ладони недвижно прирастали к бедрам, когда очередной взвод приближался к начвоенкому под тяжко обвисшим багровым знаменем с надписью про 3-й Интернационал. Надя долго пребывала в уверенности, что это грозное слово произошло от слияния усеченных слов "интерес" и "национальный" и является революционным синонимом патриотизма.
После курсанты закурили, разбившись на кучки. Свечников ходил от одной компании к другой, приглашал на концерт в клубе "Эсперо". Его равнодушно выслушивали и опять начинали говорить о своем. В стороне бренчала гитара, пели:
Со мной всегда моя винтовка,
Пятизарядная жена.
Она красавица, плутовка,
И дивно талья сложена…
Теперь гитариста с окровавленным ртом волокли к выходу, за ним Караваев увел Свечникова. Сумочка осталась у Вагина. Никто ее у него не потребовал, все о ней забыли. Он вышел на улицу, прислушиваясь к удаляющемуся треску автомобильного мотора, с Кунгурской свернул к себе на Монастырскую. Было тепло, тихо, тополя Козьего загона, днем на ветру истекавшие пушистым семенем, к ночи умиротворенные, почти безмолвно стояли за чугунной оградкой с обезглавленными столбами. От двуглавых орлов с вензелем Александра I, венчавших когда-то их навершья, местами уцелели только куски когтистых лап. Раны давно заросли, но по ночам чуть заметно серели под луной. Чугун на сломах еще сохранял чувствительность к лунному свету.
Напротив располагался клуб латышских стрелков "Циня", то есть "Борьба". Из армии их уволили, но и на родину не пускали, они служили в милиции, в железнодорожной охране. Те, что выбивались в начальство и женились на еврейках, в "Цине" появлялись нечасто, остальные по субботам приходили сюда отвести душу среди своих. Однажды Вагин целый вечер провел в их обществе. О борьбе, о боях и походах никто не вспоминал, скучные белобрысые парни, в которых трудно было признать бойцов из наводивших ужас на всё живое, а теперь расформированных железных дивизий, играли в лото, пели тоскливым хором: "Сауле риет аиз мэжа…". Знакомый латыш, волнуясь, будто речь идет о чем-то необыкновенном, что в Латвии только и можно увидеть, переводил: "Солнце спускается за лесом…"
Бабушка спала за занавеской. Вагин зажег лампу, присел к столу, положил перед собой зеленый лаковый баульчик. "Ничто не способно рассказать о женщине больше, чем содержимое ее сумочки", – говорила Надя. Казароза умерла, стыдно было рыться в ее вещах, но смерть усиливала соблазн. Щелчок, с которым разошлись при нажиме гнутые рожки-замочек, показался оглушительным.
Ежась, если обломанный ноготь цеплял шелк подкладки, Вагин по очереди достал и в ряд разложил на клеенке пустой пузырек от духов в виде лебедя, еще один такой же, но полный, и совсем другой, пахнущий мятными каплями. Следом явились на свет пилюли разных сортов, зеркальце, серебряный медальон с фотографией узкоглазого лысого младенца и прядью светлых волос внутри, расшитый цветным бисером кошелек почти без денег, несколько заколок, два гребня – частый и с крупными зубьями. Полечить горло, почистить перышки. Невесомый багаж певчей птицы.
Все эти милые при живой хозяйке, а теперь никчемные вещички не могли придать сумочке ее вес. Основную тяжесть составлял, видимо, лежавший на самом дне сверток, объемный и мягкий, если прикоснуться к нему, но твердый, если нажать посильнее. Он лег на стол с каменным стуком, приглушенным слоем черного бархата.
Под бархатом обнаружилась желтая вощеная бумага, под бумагой – маленькая человеческая рука из гипса, вернее одна кисть с ровно обрезанным кусочком запястья. Похоже было, что ее отпилили у амура или ангелочка в каком-нибудь усадебном парке. Четыре пальца сложены так, словно обхватывают невидимое яблоко, а указательный выдается вперед, отходя от остальных, в точности как на плакате в Стефановском училище.
При взгляде на эту гипсовую кисть, которую Каза-роза оборачивала бумагой и бархатом и для чего-то носила с собой, неприятно сжалось сердце. Было в ней что-то тревожное, царапающее душу.
Вагин пошарил в опустевшей сумочке и нашел завалявшийся в углу старый театральный билет с бледным штампом: "Дом Интермедий. Пантелеймоновская, 2, Соляной городок".
На обороте химическим карандашом, временами переходящим с серого на линяло-синий, круглым женским почерком написано:
Я женщина,
Но бросьте взгляд мне в душу -
Она черна и холодна, как лед.
Раскройте череп -
Мозг, изъеденный червями.
Взломайте ребра мне -
Там сердце в язвах изгнило.
Глава 5
Жена
1
В соседнем номере ворковал репродуктор, у светофора под окном скрипели тормозами машины. Свечников снял пиджак и, прежде чем прилечь, вынул из бумажника коричневую фотографию на картоне с обтрепавшимися углами, с вытисненной внизу надписью: "А. Яковлев. Портрет Зинаиды Казарозы. 1912".
В центре, окруженная зверями, какие не могут соседствовать друг с другом не только в природе, но даже в зоологическом саду, стояла крошечная смуглая женщина с птичьей клеткой в руке. Вокруг нее бурлил звериный шабаш. Слева наступали обитатели джунглей, среди них тигр, оседланный макакой в буржуйском цилиндре. Здесь же разевал пасть русский медведь, поднявшийся на дыбы и обвитый, как Лаокоон, чудовищными змеями, для которых он был не жертвой, а союзником, опорой в смертоносном броске. Справа надвигалась орда взбесившейся домашней скотины, ею командовали еще одна обезьяна, вооруженная казачьей пикой, и отсутствующий у Брема мохнатый уродец с длинным прямым рогом на поросячьем носу.
Узкую, с полукруглым верхом клетку женщина держала за кольцо, выставив ее перед собой, как фонарь в пути по ночному лесу. В клетке сидела райская птица. От нее исходило неземное сияние, оно и делало маленькую смуглянку недоступной для всех этих тварей.
Губчека занимала здание духовной семинарии через площадь от кафедрального собора. В одной из комнат второго этажа Свечникова усадили у стены, Караваев уселся за стол, Карлуша – на подоконник, предварительно распахнув обе рамы. Окно выходило во двор, слышно было, как тихонько шумят в темноте яблони семинарского сада. К ночи ветер почти улегся.
– Свечников Николай Григорьевич, – заговорил Караваев, глядя в лежавшую перед ним папку с бумагами. – Одна тысяча восемьсот девяносто второго года рождения. Место рождения – город Гатчина. Из рабочих. В армии с одна тысяча девятьсот пятнадцатого. Окончил школу прапорщиков. В одна тысяча девятьсот семнадцатом вступил в партию социалистов-революционеров…
– Левых, – уточнил Свечников.
– Воевал на дутовском фронте. В Коммунистической партии с января одна тысяча девятьсот девятнадцатого. На Восточном фронте – с февраля. Служил в должности комроты и помначштаба Лесново-Выборгского полка двадцать девятой дивизии Третьей армии… Причина демобилизации?
– Показать?
Свечников начал расстегивать ворот гимнастерки.
– Не надо, – остановил его Карлуша. – В бане будете хвастать.
– А ты вообще кто такой?
– Попрошу ему не тыкать. Это Карл Нейман, наш сотрудник из Питера, – объяснил Караваев. – Итак, в каких отношениях состояли с гражданкой Казарозой, она же Шеншева, Зинаидой Георгиевной?
– Ни в каких не состоял.
– А зачем приходили к ней в театр?
– Просил выступить на концерте у нас в клубе.
– Почему именно ее?
– Слышал, как она поет.
– Где?
– В Петрограде.
– Когда?
– В позапрошлом году.
– Точнее.
– Ноябрь месяц.
Караваев извлек из папки листок с карандашной надписью по-английски.
– Узнаёте?
– Как это к вам попало? – удивился Свечников.
– Неважно. Вы писали?
– Я.
– Знаете английский язык?
– Нет. Просто переписал буква в букву.
– Чекбанк Фридмана и Эртла, девятнадцать, Риджент-парк, Лондон, – вслух прочел Караваев. – Какие у вас дела с лондонскими банкирами?
– При чем здесь Казароза?
– Отвечайте. Соображаете ведь, где находитесь.
– Это эсперантистский банк, там хранятся вклады русских клубов и частные пожертвования. Первые поступления относятся к девятьсот десятому году. Мы требуем возвратить эти деньги, а правление банка отказывает под предлогом, будто в Советской России нет независимого эспер-движения.
– Сумма вклада?
– Около сорока тысяч рублей золотом.
– Откуда вам это известно?
– Из бюллетеня Всемирного Конгресса, нам его пересылают из Москвы. Мы хотим направить в президиум Конгресса открытое письмо.
– А зачем адрес банка?
– Туда – копию на английском.
Сделать перевод поручили Варанкину. Он преподавал английский, ему Свечников и отдал эту записку с адресом. Непонятно было, как она оказалась в ЧК.
– Фамилия Алферьев о чем-то вам говорит? – вмешался Нейман.
– Нет.
– Он же Токмаков, Струков, Инин.
– Не знаю.
– Левый эсер, боевик. Участник убийства Эйхгорна в Киеве.
Фельдмаршала Эйхгорна, командующего немецкими войсками на Украине, эсеры взорвали еще до Версальского перемирия. Бомба была заложена в термос. Планировались также покушения на Ллойд-Джорджа, президента Клемансо, кайзера Вильгельма и Гинденбурга – в расчете, что это вызовет всеевропейское восстание измученных бессмысленной бойней народных масс, но до Парижа, Берлина и Лондона дотянуться не удалось, в итоге ограничились графом Мирбахом в Москве и Эйхгорном в Киеве.
– По нашим сведениям, – продолжал Нейман, – Алферьев недавно прибыл на Урал для организации подпольных боевых дружин. Раньше он увлекался эсперанто и этой зимой вел переговоры с тем же лондонским банком, хотел получить средства якобы для русского эспер-движения, но на самом деле – для нужд партии. А теперь посчитаем. Ваше эсеровское прошлое – раз, эсперанто – два, банк Фридмана и Эртла – три, Урал – четыре. Налицо четыре пункта, по которым вы можете быть связаны. Не многовато ли совпадений?
– С эсерами я разошелся полтора года назад, – сказал Свечников, – с тех пор никаких контактов с ними не имею.
– Почему тогда не хотите честно рассказать о ваших отношениях с Казарозой?
– Да не было никаких отношений!
– И Алферьева вы ни разу в жизни не видели?
– Не видел.
– И не слышали о нем?
– Нет.
– И не знали, что Казароза – его гражданская жена?
Боль была неожиданно острой. Свечников никогда не думал, что с такой силой можно ревновать мертвых.
Вот от кого она слышала эти стихи: Бабилоно, Бабилоно, алта диа доно. Этот человек дал ей новое имя, как победитель переименовывает завоеванный город.
– Что молчите? – проницательно сощурился Караваев.
– Давайте, ребята, отложим до завтра, – попросил Свечников. – Не могу я сейчас.
– Понимаю, – удовлетворенно кивнул Нейман. – Значит, какие-то отношения у вас все-таки были.
По дороге в камеру Казароза, Зиночка Шеншева, пела ему песню своей любви с заезженной до хрипа пластинки:
Этот розовый домик,
Где мы жили с тобой,
Где мы счастливы были
Нашей тихой судьбой.Там дарил нам надежду
И хранил нас от бед
Уходящего лета
Холодеющий свет…
Караульный солдатик долго возился с амбарным замком на двери, наконец дужка выпала сама. Шибануло кислой вонью. В красном углу слабо горела семилинейка, на полу вповалку спали люди.
– Все гусары спят, лишь один не спит, – сказал лежавший с краю арестант и подвинулся. – Милости прошу.
Он оказался чертежником с пушечного завода, его преступление состояло в том, что углем вывел на стене ствольного цеха популярный в Сибири и на Урале лозунг: "Долой Ленина с кониной, да здравствует Колчак со свининой!".
Пока он рассказывал, чем здесь кормят, Казароза пела: