Теперь Антон, затаив дыхание, слушал про адвоката Федора Плевако, который мог приехать в процесс от "Яра", подшофе, и дыша на присяжных алкоголем, сказать в прениях всего лишь пару фраз – публика в зале начинала рыдать, а присяжные оправдывали беднягу, которому уже мерещился глухой звон кандалов. Справедливости ради мать рассказывала и про блестящих обвинителей, например, про умницу Жуковского, которого называли Мефистофелем петербургской прокуратуры; Антону особенно запомнилась история о том, как Жуковский переломил ход процесса над владельцем магазинчика, обвинявшемся в поджоге застрахованного имущества, – он как государственный обвинитель произнес такую убедительную речь, что присяжные не просто признали лавочника виновным, но даже отказали ему в снисхождении; а подсудимый этот, между прочим, был настолько уверен в благоприятном для него исходе дела, что в суд явился во фраке и белом галстуке, заказав уже столик в ресторане, чтобы отмечать оправдание. А товарищ прокурора Андреевский? Он служил в петербургской прокуратуре, когда Вера Засулич была предана суду за то, что стреляла в градоначальника Трепова за приказ выпороть студента в доме предварительного заключения. Ему поручили поддерживать обвинение в этом процессе, и он поинтересовался у начальства, можно ли ему будет в своей речи отозваться с осуждением о незаконных действиях самого Трепова, вызвавших такой кровавый протест Засулич; ему это запретили, и он без сожаления поломал свою блестящую карьеру обвинителя, вышел в отставку и стал звездой петербургской адвокатуры.
Особое очарование рассказам матери придавало то, что все эти хрестоматийные истории она не в книжках вычитала, а слышала от участника событий: от собственного деда, знаменитого в прошлом адвоката, Михаила Урусовского, лично знавшего и Плевако, и Андреевского, и Жуковского, и даже встречавшегося с ними в процессах.
Плевако, к слову, хоть и был московским адвокатом, но в Петербург наезжал блеснуть в судах, да и вообще не гнушался командировок. Вместе с Плевако Антонов прадед, будучи помощником адвоката, даже ездил в Польшу, где мэтр защищал молодого человека, Бартенева, обвинявшегося в убийстве своей возлюбленной, актрисы Варшавского театра Марии Висновской. Прадед готовил для мэтра материалы, поскольку Федор Никифорович, судя по всему, особо не утруждал себя чтением многотомных дел, а больше полагался на наитие и вдохновение.
Портрет адвоката Урусовского, видного мужчины с умными глазами, висел в кабинете над столом. Антон даже находил в себе какое-то внешнее сходство с прадедом, что, впрочем, не было удивительным, так как на него ужасно была похожа мама, тонкими чертами лица и неуловимой породистостью, а сам Антон являлся точной копией матери.
Когда Антон подрос, он узнал, что в жизни прадеда были не только занимательные истории из области судебной риторики, но и драматические катаклизмы. Пик его адвокатской карьеры пришелся на 1909 год, а потом все перестало ладиться, и он из модного дорогого адвоката, имевшего возможность выбирать себе клиентов и дела, докатился до положения поверенного, бегающего в "Кресты" к политическим заключенным.
В 1916 году защищал арестованного за вооруженный захват типографии наборщика, а наборщик оказался не простым пролетарием, но заслуженным революционером: членом фракции большевиков при Союзе печатников, с 1913 года набиравшим и распространявшим газету "Правда" и запрещенную литературу. Этот самый наборщик, по фамилии Саволайнен, по заданию большевистской фракции поступил на работу в типографию "Колокол", специально для проведения забастовки. Задание наборщику давал не кто иной, как Михаил Иванович Калинин. Вот и познакомился адвокат Урусовский с будущим всесоюзным старостой, который из партийной кассы платил ему гонорар.
Наборщика освободила из "Крестов" Февральская революция. Про своего адвоката он не забыл. Может, благодаря заступничеству своего подзащитного Урусовский чудом уцелел в октябре 1917 года, хотя открыто высказывался о преступном способе захвата власти большевиками; однако эмигрировать не захотел. Ему даже удалось сохранить большую адвокатскую квартиру в бельэтаже; в первые годы революции его не уплотнили только благодаря тому, что он работал в Наркомате внутренних дел. Как его туда взяли, с его буржуйским прошлым, история умалчивала, но факт остается фактом. Может, кто-то умный понял, что советской юстиции тоже нужны специалисты, а может, не обошлось без влияния члена РСДРП с 1913 года Саволайнена, а то и самого всесоюзного старосты.
Но было точно известно, что Калинин здорово помог прадеду в критическую минуту.
Когда строился Большой дом на Литейном, прадеда назначили председателем постройкома на этом строительстве; а работали-то там в основном заключенные. И не прорабом он являлся, скорее, а надзирателем, ведь по профессии был юристом, а не строителем.
Так вот, на вверенном ему участке работы выполнялись всегда с опережением срока и с отменным качеством, за что по окончании строительства, в декабре 1932 года, он получил в подарок от ОГПУ именные часы, с гравировкой от имени Менжинского. Мама рассказывала, что, не успев получить, он потерял каким-то образом ценный подарок. А это было чревато – разбрасываться именными часами от председателя ОГПУ; прадеду пришлось писать заявление в парткомиссию, объяснять, при каких обстоятельствах часы были утрачены... И это не прошло бесследно: хоть его и не забрали в застенок прямо с парткомиссии, да только доброжелатели сразу после заседания намекнули ему, чтобы домой не возвращался. Поэтому прадед с парткомиссии отправился прямиком на вокзал и отбыл в Москву, к Михаилу Ивановичу Калинину. С вокзала позвонил жене, велел срочно пойти в паспортный стол, заплатить паспортистке, чтобы его выписали, как будто и не жил никогда, а детей чтобы жена записала на свое имя.
Съездив в Москву, прадед каким-то образом решил свой вопрос – вернулся в Питер на ту же должность, и больше его никто не трогал. А бегство в Москву оказалось не лишним, потому что в ту же ночь за ним пришли. Но, услышав, что такого нет, бегло осмотрели квартиру и уехали на черном "воронке". И больше не приходили. Более того, неожиданно ему оставили всю огромную жилплощадь, хотя незадолго до происшествия намекали, что придется все-таки уплотняться. Эта огромная адвокатская квартира в бельэтаже пережила и тридцать седьмой год, и всю блокаду, и послевоенное время, и хрущевское. Так что благодаря бывшему адвокату Урусовскому, его потомки никогда не знали тягот квартирного вопроса.
Эту историю Антон слышал много раз, и все время требовал от мамы подробностей. Мама добросовестно пересказывала эпопею с утратой часов от Менжинского, парткомиссией, рывком в Москву и чудесным спасением, добавляя все новые и новые детали.
А когда Антон стал постарше, он полез на верхнюю полку книжного шкафа в кабинете, где стояли книжные раритеты, пылившиеся там много лет. Это были книги на латыни и греческом, по римскому частному праву, матери они были без надобности, да и располагались они почти под потолком, к слову – четырехметровым, поэтому их никто никогда на памяти Антона не доставал. Что уж его так завлекло в этих книгах, он и сам не помнил. Притащив стремянку, он убедился, что даже с лестницы ему до книг не дотянуться. Поэтому он соорудил сложную конструкцию из слоя томов Большой Советской энциклопедии на полу, что позволило приподнять стремянку на тридцать сантиметров, а также из положенного на верхнюю ступеньку стремянки ватного одеяла и маленькой банкетки, уцепился за верхнюю полку и как скалолаз повис на ней, дотянувшись до вожделенных томов.
Спуститься с грузом в руках не было никакой возможности, поэтому он, поколебавшись (не привык к такому неуважительному обращению с книгами), сбросил интересовавшие его талмуды вниз.
Они, наверное, так грохнули на весь дом, что мать услышала и прибежала в кабинет. Потом она сама говорила, что чуть в обморок не упала, завидев сына под потолком, но не издала ни звука, пока он обезьяной не спустился вниз с шаткой конструкции.
Они вместе сели на корточки вокруг пыльных раритетов, чихая от их запаха, Антон с трудом поднял с полу и открыл один из увесистых томов – и застыл, пораженный: страницы внутри книги были затейливо вырезаны, образуя углубление-тайничок, в котором лежало что-то небольшое, завернутое в папиросную бумагу. Антон быстро глянул на мать, она, ни слова не говоря, отобрала у него книгу и вытащила клад. Осторожно развернув упаковку, она ахнула. На ее ладони лежали тяжелые круглые часы с красной звездой на циферблате. Перевернув металлический кругляш, они с Антоном, сблизив головы, прочитали гравировку: "Михаилу Ивановичу Урусовскому от Председателя ОГПУ Менжинского, 1932".
Мать изменилась в лице; с часами в руках она сидела на полу, глядя куда-то в пространство; потом встряхнула головой и тихо сказала:
– Значит, не потерял он их.
– Не потерял? А что, мама? – с любопытством спросил Антон, переводя глаза с неподвижного материного лица на гравированные часы.
– Он просто не хотел их носить. Он и мне говорил, что заключенные, которые строили Большой дом, были хорошими людьми, патриотами, посаженными в тюрьму несправедливо, по навету.
Антон задумался.
– Но твой дед же все равно в этом участвовал, – полувопросительно сказал он. – Добровольно пошел на такую работу...
Мать с тем же отсутствующим видом свободной рукой потрепала Антона по голове.
– Тебе пока еще не все понятно, – проговорила она. – Там тоже можно было оставаться честным человеком, хотя это и было труднее, чем остальным.
– Как это? – Антону действительно это было непонятно.
– Потом, Антошка, разберешься. Почитаешь книги, подумаешь, наберешься опыта...
Антон забрал у матери часы и поднес к глазам. Какие же они тяжелые, удивился он; металл от его дыхания запотел, и ему показалось, что часы ожили. Но стрелки стояли на месте, и времени, конечно, не показывали.
– А может, он не сам их спрятал? – предположил он, взвешивая часы в руке. Металл приятно холодил ладонь, и вообще они так удобно легли в его руку, что ему не хотелось уже выпускать их.
– А кто? – холодно переспросила мать. От вопроса у нее мгновенно изменилось настроение.
– Ну, кто-нибудь. Специально, чтобы получилось, что он часы потерял, и его за это репрессировали, – Антон сам удивился своей догадке.
– Ты думай, что говоришь, – мать легонько шлепнула его по затылку. – Сюда часы мог спрятать только он сам или близкий человек, живущий в доме.
По мере того, как мать говорила, тон ее становился все более жестким. Она забрала у Антона часы, аккуратно – Антону показалось, что она все это делает машинально, – завернула их в папиросную бумагу, уложила обратно в вырезанный в книге тайничок и, поднявшись с колен, унесла куда-то книгу.
Надо ли говорить, что после этого Антон по листочку перетряс каждое пыльное издание на полках в кабинете, но больше ничего интересного не нашел, правда, долго отказывался верить в тщетность своих поисков.
Он, конечно, искал тайник с забытым кладом, вроде этих именных часов, и совсем не обратил внимания на зажатый между книгами на верхней полке пожелтевший плотный конверт, в котором лежали чьи-то письма, написанные лиловыми чернилами, пером, рвущим разлинованную бумагу. Обнаружив, что там письма, он даже не стал разбирать убористый почерк, заполнявший хрупкие от времени страницы, отметил только, что буквы были острыми и сжатыми, и располагались отвесно, что, по мнению графологов, говорило об амбициозности пишущего. В конверте, кроме писем, было еще несколько фотографий, с точки зрения двенадцатилетнего Антона, совсем неинтересных: какая-то женщина в старинной одежде – длинном платье с закручивавшимися вокруг бедер фалдами и в шляпе с широкими полями, которые бросали тень на лицо, на фоне высокого зеркала в затейливой раме; и еще был снимок прадеда, адвоката Урусовского, рядом с той же женщиной, но и на этой фотографии ее лица не было видно. Фотографии, как и письма, тоже пострадали от времени – потускнели и потеряли контрастность.
Одно было понятно – это совсем не прабабушка. Фотография прабабушки, с одухотворенным лицом и гладко зачесанными волосами, висела в кабинете, прямо напротив портрета ее мужа. И на кладбище, где прадед был похоронен вместе с прабабушкой, их фотографии тоже были рядом на могильной плите. Вообще Антон все знал про своих предков, от мамы и бабушки он в детстве слышал подробные рассказы про историю семьи. Прабабушка работала в школе, одевалась в строгие пиджаки и не могла носить такую легкомысленную шляпу и юбки, лепестками завивающиеся вокруг ног.
Но тогда, когда он разглядывал эти странные фотографии, какая-то чужая женщина рядом с родным прадедом его совсем не впечатлила. Мало ли...
По малолетству он быстро забыл об этом инциденте.
А теперь вспомнил.
8
Антона даже пот прошиб, сердце заколотилось, и подступила тошнота. Он откинулся на подушку и закрыл глаза, мучительно вспоминая, ту ли даму со старинных фотографий он увидел вчера в зеркале. Какой он был идиот! Поди знай теперь, куда он засунул тот конверт с письмами! Стиснув зубы, он пристукнул кулаком по краю кровати. О том, чтобы сейчас предпринимать поиски, не могло быть и речи – голова кружилась, и любое усилие доставляло мучения. Скорей бы мать вернулась из универа, может, она знает, где конверт.
А вдруг его давно выбросили? Нет, не может быть; у них дома в книжных шкафах лежат даже папки с набросками речей выдающегося адвоката Урусовского, датированные началом двадцатого века, – 1909 и 1910 годами, так что письма и фотографии должны быть неприкосновенны. А если все-таки?.. Конечно, лазать по укромным уголкам других членов семьи у них было не принято, но все же с тех незапамятных времен Антон так ни разу и не наткнулся на счастливым образом обретенные наградные часы. Куда же она так их запрятала, несмотря на то, что времена репрессий давно прошли, и положи она эти часы на видное место, никому бы это ничем не грозило.
Досадуя на себя, малолетнего недоумка, Антон промучился так до восьми вечера, с перерывами на тревожную дрему.
В восемь его разбудила мама, высыпавшая на прикроватную тумбочку целый ворох лекарств. Но, к собственному удивлению, Антон почувствовал, что, в общем-то, уже не нуждается в лекарствах; самочувствие нормализовалось, и он даже отважился подняться и добрести до кухни, где под сочувственным взглядом матери вяло похлебал супчику.
Мать по обыкновению смотрела, как он ест, и только поставив в мойку его пустую тарелку, налила супу себе.
– Не нравится мне это, – покачала она головой, разглядывая бледный вид сына и темные круги у него под глазами. – Ты молоко пил?
Антон поежился. Несмотря на то, что на кухне было жарко, он кутался в халат.
– Пока тебя не было, ничего не пил.
– И лекарства не пил? Похоже, что тебе после молока лучше стало. Покажи горло, – тихо сказала мама.
Осмотр глотки Антона ее расстроил. У нее стало такое огорченное лицо, что Антон встал и потащился к зеркалу, висящему в коридоре у входа на кухню.
– Мы меня теряем? – спросил он маму, вертя головой перед зеркалом и изучая уже круги под глазами, поскольку в собственной глотке он все равно ничего не разглядел.
– Да, не жилец, – шутливо вздохнула мама с рассеянным видом, явно думая о чем-то своем.
Антон обиделся: что может быть важнее его болезни?! Мать еще и шутит над ним.
Но мать заметила его мимолетную обиду и улыбнулась ему.
– Антошка, ты что-нибудь ел на работе? Перед тем, как тебе плохо стало? – спросила она каким-то неестественно легким тоном.
– В прокуратуре? Чай пил, – удивленно ответил Антон. – С печеньем. Вроде хорошее было, вкусное... А что?
– Ничего, – мать пожала плечами. – Похоже, у тебя отравление.
– Да ладно!
– Да, котик. Никакая у тебя не ангина. А кто-нибудь еще этот чай с тобой пил?
– Секретарша наша, Таня. И следователь, Одинцова. Моя наставница. Ой, забыл совсем! Тебе от нее привет.
– Одинцова? Антонина Григорьевна?
– Ну да, – радостно подтвердил Антон, ожидая, что мать сейчас просияет и кинется расспрашивать его про старую знакомую.
Но мать сузила глаза, и от нее вдруг повеяло таким холодом, что Антон мысленно поежился.
– Она еще жива? – недобро спросила она.
– А что? Она о тебе так хорошо вспоминала... Рассказывала, как ты с папой познакомилась.
– Вот как? – также недобро удивилась мать.
– А что ты так напряглась? Тебе разве неприятно про это вспоминать?
Мать помолчала. Потом через силу улыбнулась сыну.
– Представь, неприятно.
– Да почему? Она, знаешь, как тебя превозносила? И умница ты, и хорошенькая, как куколка... – Антон порылся в памяти, соображая, какие еще эпитеты убедили бы мать в хорошем отношении к ней Одинцовой.
– Ладно, сыночек, ты уже большой. Чего скрывать от тебя, тем более что тебе там работать. Дело в том, что когда я с твоим папой познакомилась, у него был в разгаре роман с Антониной.
– Да-а? – поразился Антон, обнаружив свое вполне понятное заблуждение. Раз мать была у Одинцовой на практике, значит, Одинцова явно старше матери. Но на сколько старше? И еще: папа и мама представлялись Антону людьми одного возраста. А на самом деле отец был старше на семь лет. Действительно, если подумать, ничего невероятного в том, что между Одинцовой и его отцом когда-то был роман, нету.
Мать будто прочла по лицу его мысли и кивнула.
– Вот-вот. Она, небось, и сейчас еще так хороша, что способна произвести впечатление на молодого человека?
Антон честно подтвердил, хотя и видел, что матери это неприятно.
– А представляешь, какая она была тогда? Она ведь старше меня всего на три года...
– Да ты что? – поразился Антон.
– Представь себе. Тебя я родила в двадцать пять, сейчас мне сорок восемь. А ей, соответственно, пятьдесят один.
Для Антона возраст "пятьдесят один год" пока представлял собой нечто абстрактное, но образ великолепной женщины Одинцовой в его глазах сразу потускнел. Пока он не знал, сколько ей лет, она была для него привлекательнее.
Ему, конечно, хотелось узнать подробности про этот любовный треугольник, имевший непосредственное отношение к его родословной; но зеркало сейчас почему-то занимало его больше. И как только он помянул про зеркало, мать вцепилась в него мертвой хваткой.
Она отругала его за то, что, заболев, он сразу не сказал ей про зеркало.
– Балбес ты у меня! Если бы ты сразу сказал, то не мучился бы так!
– Почему, ма? При чем тут зеркало?
– Да потому что я бы тогда точно знала, как тебя лечить. Мне ведь тогда, двадцать пять лет назад, тоже было плохо.
Антон поразился.
– И тебе?!
– Представь, и мне. И я до сих пор считаю, что смерть того старика, Паммеля, с зеркалом тоже как-то связана.
– Ты чего, его фамилию помнишь?! – Антон поразился еще больше.
Мать усмехнулась.
– Еще как помню. Это же был мой первый выезд. Я тогда раскопала почти всю его биографию. Паммель Эдуард Матвеевич по паспорту, из обрусевших немцев.
– По паспорту?
– Да. На самом деле его отца звали Матиас. В Матвея его переделали на русский манер. Эдуард Паммель был репрессирован в сорок первом году, в июле через две недели после начала войны. Знаешь, за что? В приговоре было написано: "критиковал Советскую власть".
– Просто критиковал?