В 1932 году он учился в ветеринарной школе и был членом Единой федерации студентов. Это мать настояла, чтобы он пошел туда учиться, потому что ее брат был всеми уважаемым ветеринаром в селении близ Толедо и обещал племяннику, если тот выучится на ветеринара, передать ему свое звание и практику. Маноло к тому времени проучился уже половину срока на медицинском факультете, но, под влиянием этих обещаний и не желая огорчать мать, перешел в ветеринарную школу. Среди учеников он был самым взрослым и меньше всех чувствовал призвание к этому делу. Медицина его тоже мало вдохновляла Подлинная склонность у него была к политике. Точнее, к политической журналистике, к пропаганде. По правде говоря, он сознавал некоторую свою наивность, понимал, что ему недостает умения лицемерить и изворотливости, чтобы быть у власти, занимать видный пост. Однако на медицинском факультете он был членом ЕФС и выделялся среди других. В ветеринарной школе он тоже с самого начала стал вожаком. Мать его происходила из семьи очень консервативной и религиозной. Отец же, хоть и военный, был, как тогда говорили, республиканцем отроду. Провозглашение республики у них в доме восприняли как великий праздник. Все были возбуждены и полны надежд, которые ничто не омрачало, кроме мрачных комментариев матери. Но и она мало-помалу примирилась с новым положением дел. Он вспомнил, как вступил в партию Асаньи, как произносил речи на собраниях Левой республиканской, вспомнил свои полные энтузиазма статьи, свою яркую и деятельную жизнь в те годы. Всякий раз, когда мог, он ходил на заседания конгресса… Как-то в воскресенье, в Эскуриале, ему привелось разговаривать с Мануэлем Асаньей, его супругой и Ривасом Черифом, которые оказались там в тот день. Это было как раз – он никогда не забудет – в здании института, напротив монастыря.
Как-то случилось ему сидеть в баре "Капитолий" после обеда. Там он познакомился с доном Пио Бароха и Хулианом Рамалесом ответственным работником из министерства финансов, уроженцем Таранкона, тоже республиканцем по духу, хотя он ни в какой партии не состоял. Он только что женился на богачке из Томельосо она была много его моложе и из очень знатной семьи. После февральских выборов 1936 года Рамалес стал гораздо сдержаннее и не всегда разделял энтузиазм Пучадеса, но по-прежнему был с ним очень дружен.
С семейством Пелаес он познакомился через отца. Однажды он пришел с ним в нотариальную контору дона Норберто, чтобы выправить кое-какие бумаги. К дону Норберто отец вошел один, а он остался в приемной. Пока он ждал, пришли Мария с Алисией. Дои Норберто запрещал им входить в кабинет, когда там находились посторонние, и поэтому они довольно долго пробыли с Маноло Пучадесом. Так началось их знакомство и дружба.
Ему почти одинаково нравились обе сестры. Такие обе аккуратные, живые и непосредственные. Более разговорчивой и остроумной была Алисия. Но скоро выяснилось, что у Марии такой нежный взгляд и такая ласковая улыбка, что это его зацепило Итак, с тех пор он слушал Алисию, а смотрел на Марию. С разрешения дона Норберто, разумеется, он несколько раз бывал у них и очень скоро стал по вечерам – когда не был занят – выходить с сестрами погулять или в театр. В кругу друзей он называл их "мои невесты". Алисию, казалось, вполне устраивало быть "третьей", и, когда требовалось, она делалась рассеянной. В театре или в кино, увидев краем глаза, что жених с невестой взялись за руки или застыли, глядя друг на друга, она проявляла повышенный интерес к тому, что происходило на сцене или на экране. Хотя об их помолвке было объявлено и все хорошо это восприняли, если не считать скептических замечаний по поводу республиканских перехлестов Маноло, жених и невеста никуда не выходили без Алисии. Побыть вдвоем они могли, лишь когда возвращались домой. Алисия прощалась с ними, и парочка на несколько минут задерживалась на улице у двери. Когда в первых числах июля стало известно, что семейство Пелаес уезжает на летний отдых в Сан-Себастьян и Пучадес должен приехать к ним в августе, их ласки свелись к двум поцелуям в щеку, тайком… Ах да! Мария еще провела рукой по его волосам. Тысячи раз потом Пучадес вспоминал эту наивную детскую ласку.
Учение он закончил в июне 1936 года, и свадьба официально была назначена на следующую весну. Он должен был несколько месяцев проходить практику у дяди, с тем чтобы потом возглавить его клинику.
На всю жизнь в памяти у него осталось прощание на Северном вокзале. Обе сестры Пелаес – в одном окошке. А в другом – родители.
"Ну, ты знаешь: комната ждет тебя с первого августа".
"Я приеду".
Когда перронный колокол возвестил отправление, он пожал всем руки. Руку Марии он задержал на несколько мгновений.
"До августа, Маноло".
"До августа. Напиши сразу же, как приедешь".
Поезд мягко тронулся, и семейство Пелаес плавно замахало руками.
"До августа!" Сколько раз потом, на протяжении этих тридцати трех лет, слышалось ему, как тронулся поезд на Сан-Себастьян и восемь рук дрожали в мглистом воздухе, сколько раз внезапно просыпался он, разбуженный словами: "До августа!.." До какого августа, боже мой, до какого же августа?!
Когда началась война, Пучадес вступил в социалистическую партию и стал настоящим активистом. Без устали писал он в партийных газетах, выступал по радио, разъезжал по фронту. Однажды, вернувшись из такой поездки, он узнал, что мать умерла, Его мобилизовали и присвоили звание лейтенанта ветеринарной службы, но на деле занимался он главным образом политической работой.
За годы заключения редко выдавался день, когда бы он не вспоминал своих товарищей или события военного времени. Это были последние впечатления от той жизни, в которой он действовал и жил – "был на поверхности", и эти впечатления приходили снова и снова, тысячи раз, не утрачивая в воспоминаниях своей патетики, окруженные ореолом ностальгии и юношеской приподнятости.
Отец получил назначение в Барселону, и Маноло остался в Мадриде один. Постепенно вместе с укладом жизни сменились и друзья. Хулиан Рамалес, которого тоже мобилизовали, писал ему время от времени. Раза два в год, через Красный Крест, он получал короткие послания от Марии Пелаес.
Однажды его вызвали в Валенсию, где находилось правительство. Но тут он заболел тифом. Лечили плохо, и он провалялся в госпитале три месяца. Погожим днем, в начале марта 1939 года, он, не выписываясь из госпиталя, пошел к себе домой. В пустой квартире было грязно; под дверью он нашел письмо от одного из своих друзей, в котором тот сообщал, что после взятия Барселоны отец его "исчез". Чуть ли не ползком вернулся он в госпиталь. Один молодой врач взялся за него, поместил в особую палату и недели через две поставил на ноги, так что он мог вернуться к прежним занятиям. Только к чему было возвращаться? Все пропало. Каждый день по дороге в Валенсию и Аликанте уходили его прежние товарищи по работе и те, кто был в руководстве. Пучадесу предоставили возможность выехать из Испании, но у него не было ни желания, ни сил. Самые скромные планы казались ему неосуществимыми. И он ограничился тем, что запасся продуктами и последние дни войны просидел дома, ни о чем не думая, – только читал газеты и слушал радио. Часами он лежал в постели. Кое-как съедал что-нибудь холодное и если к вечеру выходил на прогулку, то заканчивал ее в кино или в кафе. Он не сумел осмыслить ситуации в те решающие дни… да и в последующие тридцать лет. Тиф, который он перенес, и оборот, который приняла война, оказались для него равносильны кораблекрушению, и с тех пор он плыл по воле волн, по воле того, кто оказывался рядом. Его собственная воля умерла ровно тридцать весен назад. И возврата к прошлому не было. Его воля осталась под землей, похороненная вместе с революционными знаменами, вместе с телами его товарищей и друзей, погибших по всей Испании. Война принесла не просто миллион погибших. Миллион мертвых было зарыто, но кто знает, сколько миллионов мертвецов еще ходит по земле, по сей день умирая в муках, или сколько таких, в которых, как в нем, не осталось человека?… Кому ведомо, как долго зияют раны, нанесенные войной?… Не одно поколение еще будет чувствовать ее клыки и производить на свет, к собственному удивлению, мертвые сердца, затуманенные взгляды, смутный отблеск мстительных желаний. Война – это наследственное заболевание, постоянно чреватое обострением. Не бывает войны, которая бы не порождала войну.
В один из последних дней марта, когда нерешительность и слабость особенно угнетали его, он сидел за столом в кафе "Сарагоса" и пил нечто отдаленно напоминавшее кофе, как вдруг заметил, что кто-то у стойки смотрит на него в нерешительности. Это был Хулиан Рамалес. Он подошел к Маноло.
"Маноло! Я тебя не узнал. Что ты тут делаешь, да еще в военной форме?"
Рамалес сел за его столик. Разговор был долгий и грустный. Рамалес пришел с фронта. Его жена и теща уже почти два года жили в Томельосо. Они уехали, туда, чтобы не подвергаться опасностям в Мадриде. Он раза два ездил к ним. Хороший городок. И сейчас он опять собирается к ним, чтобы пробыть там несколько дней, а потом перевезти семью в Мадрид.
"Квартиру мою разбомбили. По-моему, в последнюю минуту они сговорились сбросить все бомбы на мой дом".
В этот поздний час в кафе обычно бывало полно народу. Мужчины, занятие которых трудно было определить, собирались в кружки и кружочки, разговаривали тихо, бросая недобрые взгляды на незнакомых. Очень многие были странно одеты – какая-то мешанина из военной формы и крестьянской одежды. Судя по всему, военные, плохо замаскированные под крестьян. Смутное было время, добра не сулило. На Пучадеса, одетого в полную военную форму, да еще со шпалой командира в петлице, бросали насмешливые взгляды.
"Слава богу, цела осталась вилла отца в Карабанчеле. Сегодня утром я ходил смотреть ее. Там мы пока и поселимся. А ты что собираешься делать"?
Пучадес уставился на него стеклянным взглядом, но не проронил ни слова.
Необычное поведение Маноло, всегда такого бодрого, оптимистичного, поразило Хулиана. Сколько он его знал, тот всегда мечтал, строил планы. Стеклянное оцепенение нарушило вырвавшееся из глубины груди рыдание, и Маноло Пучадес поник, закрыв лицо руками.
Множество любопытных молча смотрели на него. Некоторые лица исказила гримаса горечи.
Хулиан терпеливо ждал, пока Маноло успокоится.
Два часа спустя они вместе ужинали в квартире Пучадеса. Был тщательно разработан план. В течение какого-то времени, пока не станет ясным, какой оборот примет дело, Маноло будет жить с Рамалесами на их вилле в Карабанчеле. Его слишком хорошо знали по статьям и выступлениям – не следует попадаться на глаза, надо переждать первую волну, которая наверняка будет очень сильной. Другого выхода нет – надо прежде прощупать обстановку.
На следующий день рано утром Пучадес собрался с силами, преодолел свою слабость и добился того, что его друг, молодой врач, который поставил его на ноги, дал ему одну из немногих оставшихся в госпитале санитарных машин.
С помощью Хулиана он погрузил в машину остатки продуктов, одежду, бумаги, книги и другие самые необходимые вещи и уехал, не оставив адреса.
Так тридцать лет назад началась его "новая" жизнь. Они не разгружали машины до наступления ночи. Пучадес поселился в полуподвале, как раз там, где они сейчас находились. На следующий день Рамалес на той же санитарной машине отправился в Томельосо, посоветовав своему новому гостю не обнаруживать перед соседями признаков жизни до их возвращения. Это было 28 марта 1939 года. Шестого апреля Рамалес вернулся поездом вместе с тещей и женой доньей Марией де лос Ремедиос дель Барон. Он не захотел оставаться дольше в Томельосо, боясь потерять обещанное в министерстве место.
Пучадес навсегда запомнил, какой страх он пережил, когда вернулись друзья. Уже перевалило за полночь, и он крепко спал. Неожиданно зажегся свет в подвале, он услышал голоса и подумал: "Ну вот, пришли".
"Ты не представляешь себе, от чего ты спасся, – были первые слова Рамалеса. – С перепугу они хватают всех, кто попадает под руку. Пока я не скажу, не думай даже к окну подходить. Читай, пиши, слушай радио. Словом, делай что хочешь, только забудь о Мадриде и вообще об Испании. И боюсь – надолго".
Так началось для него "освобождение".
Вскоре, пройдя проверку, Рамалес занял прежнее место в министерстве, и на вилле "Надежда" началась обычная жизнь. Теща Рамалеса доставляла Пучадесу завтрак и обед, а после обеда к нему спускался Хулиан. Он приносил ему газеты, они вместе пили кофе и обсуждали положение в стране. Иногда вечером, после ужина, Пучадеса приглашали наверх – провести время в кругу семьи. Ради него они отказались от служанки, и только три раза в неделю приходила женщина помочь убраться "наверху". В эти дни ему велено было сидеть тише воды, ниже травы. Никому нельзя было доверять.
Вопреки его опасениям обе женщины не проявляли ни малейшего недовольства. Пожалуй даже, таинственный гость был для них своего рода жизненным стимулом. Несмотря на нелюдимый характер и не слишком дружелюбное выражение лица, теща, или донья Мария-старшая, как называл ее Рамалес, заботилась о нем больше всех. Она была немногословна, это верно, однако же очень точна и аккуратна во всем, что надо было для него сделать. Иногда, если бывала в настроении, она садилась подле него и рассказывала что-нибудь из жизни в Томельосо, о своем муже или семье. Донья Мария дель Барон никогда к нему не спускалась. Пучадес видел ее, только когда его приглашали наверх. Она, казалось, постоянно была поглощена мужем, и все, что не касалось непосредственно заботы о нем и его нужд, совершенно ее не интересовало. У Марии была навязчивая идея, рассказал Хулиан, – иметь детей. Но детей все не было. И это желание отгораживало ее от всего остального мира. У Пучадеса было такое ощущение, будто каждый раз, увидев его, она силилась припомнить, кто он такой. Эта женщина – такая красавица, молодая и добрая – словно совершенно не замечала ничего вокруг себя.
Несколько раз Пучадес заговаривал с Хулиганом, не пора ли сообщить Марии Пелаес, где он находится, но тот всякий раз отвечал, что еще рано И опасно. Надо выждать. Никогда не знаешь, как поведет себя человек – каким бы влюбленным он ни был – в подобных обстоятельствах. Сам Пучадес думал о Марии как о чем-то, что "было до войны", как о лете, которое не состоялось, как о мечте из совсем другой эпохи, у которой не было будущего, как, впрочем, не было будущего у его карьеры и у всей его жизни.
С каждым днем Пучадес испытывал все больший страх. Вести, которые доходили до него о друзьях и знакомых, были хуже некуда. Да и Рамалесу хватало с ним забот. Никто ничего не говорил, но и без того все было совершенно ясно, и Пучадес это чувствовал, однако положение его было таково, что другого выхода не было. И он делал единственное, что мог: был до крайности скромен и старался никого не беспокоить.
Дни и ночи проводил он за чтением и отгадыванием кроссвордов.
Случалось, Рамалес по нескольку дней не приходил к нему и не приглашал его наверх – несомненно, потому что боялся, как бы Пучадес не заметил его озабоченности. И тогда у Маноло не было иного собеседника, кроме доньи Марии-старшей, которая, как и дочь, но на свой лад, была далека от того, что происходило вокруг, и, казалось, не замечала напряженной ситуации.
На очень скоро все кончилось. В один из последних дней сорокового года его добрый друг Хулиан Рамалес не проснулся. Когда жена утром принялась будить его, он был уже совсем холодный. Донья Мария-старшая на удивление быстро спустилась сообщить об этом Пучадесу. Последний раз Пучадес увидел друга в постели, по подбородок закрытого одеялом. Виднелся только краешек пижамы. Голова его была немного повернута в сторону окна, и казалось, будто он спит, чуть нахмурив брови.
Глядя на него, Пучадес подумал тогда, что совершенно ничего не знает об этом человеке. Он считал его своим хорошим другом, знал, что он по натуре добрый человек, но абсолютно не знал внутреннего мира Рамалеса, да и его к себе в душу тоже не пускал. По сути, он был из тех друзей-статистов, которые не причиняют беспокойства и в компании занимают самое незаметное место. И однако же, именно он протянул Пучадесу руку в самый трагический момент его жизни. Руку чистую и совершенно бескорыстную. Верно ли ему показалось, что Хулиан в последнее время испытывал страх? Или это болезнь подточила его дух?
С величайшим уважением Пучадес поцеловал его в лоб. Когда он обернулся, то в дверях увидел Марию де лос Ремедиос. Все в этот день было очень странным. И то, что сам он подумал о Хулиане Рамалесе, как бы заново открывая его, и поведение его вдовы. У Пучадеса было такое ощущение, будто она впервые "увидела" его. Она застыла в дверях, очень серьезная, глаза ее были заплаканы, и она смотрела на Пучадеса непривычно пристально. Как будто удивилась, что он тут. На несколько долгих секунд труп Хулиана Рамалеса перестал существовать для его вдовы. Остался один он – Пучадес. Как был – в домашних туфлях, в потерявших форму брюках и черном свитере. Он остановился около Марии де лос Ремедиос. Хотел сказать ей что-нибудь в утешение, но не нашел слов. Он вопросительно заглянул в ее полные решимости глаза и, шлепая домашними туфлями, вернулся к себе в комнату.
Что теперь будет? Он не питал иллюзий. Чем он был для этих двух женщин? Почему они должны держать его у себя бог знает сколько времени?
Несколько дней затем через свое окно, хотя оно и выходило на задний двор огромной виллы из красного кирпича, он видел хлопотавших людей, слышал молитвы на латыни и неумолкавшие шаги в комнатах наверху.
Старуха по-прежнему в положенный час приносила ему еду и рассказывала о ходе погребальных дел, как обычно – коротко и отстранение Слушая ее, можно было подумать, что покойный приходился ей соседом или дальним родственником.
Когда все немного успокоилось, а именно в воскресенье утром, он сказал донье Марии-старшей, что хотел бы поговорить с обеими женщинами.
Его пригласили поужинать наверх. Со дня смерти Хулиана он не видел Марии де лос Ремедиос. И на этот раз снова заметил тот самый взгляд – будто его "обнаружили". И почувствовал к себе совершенно новое внимание. Иначе это и не назовешь. В ее взгляде не было ненависти, желания, симпатии или презрения, было только одно: внимание, удивление.
Было уже за полночь, а они все говорили о вещах незначительных. Потом Пучадес, испытывая при этом страх, сказал, что он понимает: смерть Хулиана меняет дело, и что он готов поступить так, как они рассудят. Он просил только небольшой отсрочки, чтобы разузнать, что и как. Само собой, он упоминал свою невесту, Марию, связи дона Норберто и даже дона Хасинто, священника.
Женщины ничуть не удивились его словам, выслушали все, как само собою разумеющееся, и, когда он кончил, Мария де лос Ремедиос сказала так, словно все это давно меж ними было решено:
"Не стоит об этом думать, Маноло. Ты можешь оставаться здесь до тех пор, пока сам не решишь, что тебе делать. Такова была воля Хулиана, а нам твое общество нравится".
Теперь – точно так же, как прежде это делал Рамалес, – женщины приносили ему книги, которые он просил, и жизнь его стала немного более приятной и менее одинокой. Теперь, если не было опасности, он обычно находился наверху и ел вместе с матерью и дочерью.
Со временем он заметил, что стал своим человеком в этой семье. Единственным мужчиной в этом доме. Без всяких усилий, не выходя за рамки своего положения незваного гостя и ни на что не претендуя, он превратился в человека, которого обслуживали и с которым обо всем советовались.