Сосед впадает в многоречивость. И спасибо ему: сейчас лучше переговариваться, чем молчать.
Мужчина по имени Ваха – чиновник-землеустроитель из Ачхой-Мартана, большого села неподалеку от Ингушетии. В воюющей Чечне все боятся всего, и сегодня утром Ваха вышел из дома, как обычно, в костюме, с папкой, чтобы не привлекать внимания – вроде бы на работу. А на самом деле решил бежать.
–Всякий раз, – бормочет Ваха, потому что не бормотать нельзя, ведь наши губы уперты в землю, – всякий раз, когда налетают вертолеты, я беру в руки папку, достаю бумагу и делаю вид, что записываю. Мне кажется, это очень помогает.
Люди, лежащие рядом, начинают тихо посмеиваться.
–Как может помочь бумага? Что ты такое говоришь? – шепеляво, отплевываясь пылью, громко шепчет крошечный худющий дядечка, расположившийся слева.
–Пилоты видят, что работаю, что не террорист, – парирует землеустроитель.
–А если они подумают наоборот? Что ты записываешь их бортовые номера? – отзывается женское тело впереди и очень осторожно чуть-чуть меняет положение. – Затекло… Когда же это кончится?
–Если подумают, тогда конец, – кто это говорит, не видно. Он сзади. И хорошо: речь жесткая и колкая, как топор, без всякого сожаления.
–Ладно тебе. Ты за свое, – обрывает "жесткого" стариковский голос. И обращается к Вахе: – Покажи свою папку, пожалуйста. Другим расскажу.
Тела, смолкнувшие при "жестком", опять хватаются за соломинку – кусочек вдруг подаренного веселья, для кого-то и последнего.
–Показывай-показывай…
–Все себе заведем…
–У русских папок не останется…
–Путин подумает, что это все чеченцы ходят по войне с папками? А должны бы с автоматами…
–И тогда федералам папки выдаст. Будет вся Чечня с папками…
–Ваха, дорогой, а какого цвета надо папку?
А вертолеты никак не уймутся, выписывая разворот за разворотом, и детский плач раздирает землю, усыпанную людьми, и пулеметные очереди, – ну хотя бы на минуту заткнулись! – и взрывы падающих мин квакают безостановочно, внося оттенок пошлости в наше пребывание на смертном одре. Этого только не хватало!
И все равно люди шутят.
–Воля Аллаха, – смиренно отбивается от публики Ваха. – Но! Что хотите говорите, а с папкой этой меня даже ни разу не ранило. Ни первую войну, ни в эту. Всегда помогало.
–Так ты и в первую?… С папкой?… – покатывается кто-то со смеха – клочковатообразного и потому чрезмерно нервного. – Тогда сейчас почему лежишь? Эй, парень! Встал бы!
Вахе надоело:
–Так ведь все лежат. Что же, я один встану? И превращусь в мишень?
–Но ведь с папкой… уже тот самый старик, который обрывал "жесткого" больше, кстати, не произнесшего ни слова. Старик смеется где-то сзади нас. Если вообще можно назвать смехом шевеление телом, улавливаемое нашими ушами, в такт сиплым выхаркиваниям воздуха в землю. – Эх-ха-ха, парень! Не знаешь своего счастья: "им" может показаться, будто ты нас пересчитываешь. И значит, ты на "их" стороне.
Теперь Ваха уже молчит – и правда, дурная обстановочка для шуток, все хорошо в меру. И начинает сдувать пыль с испачканных черных рукавов – дыханием откуда-то из-под себя. Потому что это все, что он может в той позе эмбриона, которую нас заставили выбрать.
Ваха и его чудо-папка погибнут сутки спустя, подорвавшись на мине в полутора километрах от места, где мы сейчас лежим. Ваха шагнет на неопрятное неубранное поле той первой военной осени, на каких-нибудь пару метров в сторону от дороги. А мин было уже повсюду видимо-невидимо, и все поголовно, в том числе военные и боевики, – бродили по Чечне без карт минных полей… Русская рулетка.
Ваха шагнет в сторону не по надобности, а просто так, истомившись в ожидании: слишком длинной была очередь к блокпосту, на паспортный контроль, и почти вся состояла из "родственников" – тех, с кем вместе готовился умирать накануне, лежа на другом поле, – из нас, смешливых.
И погибший Ваха опять будет лежать на поле, но теперь бесстрашно – вверх израненным лицом и раскинув руки так широко, как не бывает при жизни. Левую – влево метров на десять от разодравшегося в клочья черного пиджака. Правую – поближе, шагах в пяти. А с ногами Вахи вообще получится беда: они исчезнут, наверное, став пылью во время взрыва и улетев вместе с ветром. Эта же участь постигнет и папку с белыми чистыми листами бумаги. Которые спасают от вертолетов, а от мин, получилось, – нет.
Потом к Вахе осторожно подойдут два солдата с блокпоста, куда была длинная очередь. Один – крошечный и юный, будто пятнадцатилетний, в каске не по размеру и сапогах чужого номера. Второй – постарше и поосанистей, ладный, руки – в пятнистые брюки. Первый тихо
заплачет, размазав грязь по лицу и отвернувшись, не в силах смотреть. Второй даст ему подзатыльник, и тот тут же заткнется, как будильник, по которому ударили сверху, чтобы дал поспать утром. Чеченцы из очереди купят у лейтенанта этих солдат большой черный пластиковый мешок, "неприкосновенный запас" на случай "груза 200", соберут Вахины остатки и долго будут решать, куда везти. К матери, жене и детям – в лагерь в Ингушетию? Или в Ачхой-Мартан – в пустой дом? Победит разум: в Ачхой, конечно. Хоронить все равно там, на родовом кладбище. Так зачем тратить деньги, тащиться в Ингушетию? Въезд туда обернется немалыми взятками… На блокпосту "Кавказ", на границе этой войны и остального мира, придется платить дважды – туда и обратно, причем за трупы в два или три раза больше, по настроению "старшого".
…Но пока у Вахи – еще целые сутки, он жив-здоров. И мы, продолжая лежать на поле под Гехами, не только надеемся удачно выбраться из-под вертолетов, но и чуточку верим в наше скорое счастливое будущее – ведь еще самое начало войны, первые числа октября 99-го, и мерещится нам, что бои предстоят не такие уж и долгие, и беженцы вскоре вернутся по домам, и вытерпеть нам только этот день, а потом все само собой и наладится.
И Ваха, осмелев в какой-то момент, – ведь когда опасность слишком долгая, все притупляется и надоедает – так вот, плюнув на вертолеты, Ваха вдруг переворачивается на бок. И этак нормально, по-людски, без земли во рту, начинает рассказывать о своей семье. О шестерых детях, которые неделю назад ушли из Ачхоя в Ингушетию вместе с его матерью, женой и двумя незамужними сестрами. Вот к ним и пробирается.
В сторонке бомбят Гехи. Увлеченно, неистово, как, наверное, Кенигсберг во Вторую мировую. И Ваха снова сворачивается.
– Там беженцев из Грозного скопилось – ужас… – говорит он, сбиваясь с семейной темы, захваченный ритмом этого нарастающего иррационального бомбометания своих по своим. – Тысячи беженцев, наверное. В предыдущую бомбежку, на той неделе, больницу разрушили, раненых и больных позабирали… Куда сейчас новых раненых денут?
Женщины тихо воют, цыкая на детей, чтобы не выли – будто дети не такие же люди, как они. Хлюпающие звуки, издаваемые орудиями уничтожения, облепляют нас со всех сторон, не давая передышки мозгу. И хотя с момента начала вертолетной атаки прошло каких-то полчаса, они уже давно показались половиной суток, вместивших воспоминания о большей части твоей жизни. Люди постепенно теряют самообладание, слышны крики сумасшествия, мужчины плачут. Но не все. Среди нас – подростки, лет по 13-14. Они возбужденно и радостно обсуждают, какое же это оружие применяется в данный момент. И демонстрируют основательные знания вопроса – как иначе? Вся их сознательная жизнь прошла в изучении современного оружейного словаря: войне в Чечне почти десять лет.
Между подростками и нами тихо ползает маленький мальчик, наверное, шестилетний. Он худенький и грустный. Мальчик не плачет, не кричит, не хватается за мать, он задумчиво оглядывается вокруг и произносит: "Как хорошо быть глухим…" С интонациями простыми, спокойными и даже бытовыми. Как если бы это было: "Как хорошо сыграть в мяч…"
Тут-то нас всех и настигает "Град" – самое страшное, чем на этой войне насилуют слух и жизнь человека. "Град" – реактивная "Катюша" конца двадцатого века. "Градовый" залп долго свистит, шипит и вертится. Однако если ты его уже слышишь, значит, мимо, и смерть хоть и ходила близко, но сейчас выбрала другого. И ты смеешься… "Град" превращает и тебя в бесчеловечную тварь, научившуюся радоваться чужому горю.
Черту подводит мальчик, уютно, вопреки обстоятельствам, примостив голову на кочку травяного кустика, как на подушку:
–Глухие ничего этого не слышат. И поэтому не боятся.
Ваха тихо подтягивает его к себе, обнимает и тянет конфету из кармана своего черного пиджака.
–Как тебя зовут? – Ваха тихо плачет.
–Шарпуддин, – отвечает мальчик, удивленно наблюдая слезы взрослого мужчины.
–А еще лучше было бы сейчас, Шарпуддин, стать слепым, немым и глупым. – Глаза Вахи высохли под взглядом мальчика. – Но мы не такие. И мы все равно должны выжить.
Минут через пять вертолеты улетают. И "Град" молчит. Налету конец. Люди начинают разом подниматься, отряхиваться и кое-кто славить Аллаха. Поле оживает. Женщины бегут искать машины для раненых. Мужчины сносят убитых в одно место.
…Пройдет ночь и день, и мальчик Шарпуддин, подойдя к взрослым мужчинам, собирающим Ваху в черный мешок, станет молча им помогать. На него цыкнут сурово, как на собаку – ради него же самого, – но поможет мать. Она скажет, что ее сын был последним ребенком, которого Ваха приласкал в своей жизни. И тогда Шарпуддина допустят.
Лагпункт "Чири-Юрт"
Чири-Юрт – очень большое чеченское село, когда-то, при советской власти, промышленное, с крупным цементным заводом, многотысячным населением, работавшим на этом заводе, домами культуры, больницами, школами, библиотеками, развитой инфраструктурой и высоким процентом образованных людей. Однако цивилизации склонны умирать, и удобное для промышленного развития географическое положение Чири-Юрта с приходом эпохи "стратегических высот" и "командных пунктов" предопределило его трагедию времен второй чеченской войны: завод теперь вдрызг разрушен, работы у людей никакой, инфраструктура в тотальном упадке, все образованные уехали куда глаза глядят… Зато население Чири-Юрта увеличилось в несколько раз. Все дело в том, что Чири-Юрт расположен на выходе из Аргунского ущелья, или "Волчьих ворот", как называют это место федералы. До Аргунского ущелья и Чири-Юрта, если ехать из Грозного, который в двадцати двух километрах отсюда – равнина с нефтеперегонкой и нефтедобычей, в контроле над которой заинтересованы и федералы, и боевики. После Чири-Юрта и Аргунского ущелья – горы Ножай-Юртовского, Веденского и Шатойско-го районов – вотчин отрядов Басаева и Хаттаба. Именно через эти места летом 1999 года на Дагестан шли отряды Басаева и Хаттаба, с чего, собственно, и началась вторая чеченская война. Сюда они и возвращались, отчего люди, живущие здесь, изучали современную политграмоту не по телевизионным новостям, а непосредственно на собственной шкуре.
Тогда, в 99-м, люди увидели, как совершается гигантская по последствиям провокация и чудовищное предательство: боевики Басаева и Хаттаба возвращались из Дагестана в Чечню в сопровождении федеральной авиации, и никто их не трогал, зато когда они скрылись в горных лесах, сразу начались интенсивные бомбежки сел, через которые они прошествовали на свои базы. В результате Дуба-Юрт – еще одно многотысячное село неподалеку от Чири-Юрта, но глубже в предгорьях, – оказалось разрушено на 98 процентов, и большая часть его жителей, лишившись крыши над головой, ушла в "наш" Чири-Юрт… Здесь же, на пятачке между Чири-Юртом и Дуба-Юртом, совсем не случайно произошли события, ставшие истоком и первопричиной многих других принципиальных для всей остальной России трагических коллизий. В феврале 2000 года тут шли ожесточенные бои за те самые "Волчьи ворота". С федеральной стороны, среди прочих, их вел танковый полк под командованием Юрия Буданова – считавшийся одним из лучших подразделений российских Вооруженных сил. Того самого Буданова, полковника с двумя орденами Мужества на груди, история которого стала более чем показательной, продемонстрировав "новое лицо России" – промилитаристской и неосоветской России Путина, где цель опять вовсю оправдывает средства. Напомню: именно на поле между Чири-Юртом и Дуба-Юртом в феврале 2000-го Буданов потерял убитыми несколько своих офицеров, в числе которых был и его лучший друг майор Размахнин. Именно здесь Буданов дал себе клятву во что бы то ни стало отомстить тем снайперам, которые уничтожили его боевых товарищей. Именно отсюда, в конце февраля 2000-го, из боев, его полк перебазировали на 80 километров вглубь Чечни, на окраину селения Танги– Чу (известного теперь всему миру в связи с проблемой так называемых "военных преступлений федеральных военнослужащих в Чечне"), где 26 марта 2000 года, в ночь после выборов Путина президентом России, полковник напился и, решив, что настал час расплаты за те бои у "Волчьих ворот", похитил, изнасиловал и задушил 18-летнюю чеченскую девушку Эльзу Кунгаеву, которую он посчитал той самой во всем виноватой "снайпершей", на основании чего и был впоследствии оправдан как российским общественным мнением, так и российской судебно-государственной машиной, признавшей, что раз полковник совершил "социально мотивированное", значит, и "правильное" убийство.
Впрочем, к Буданову я еще вернусь, – это было продолжение войны, вдрызг перепахавшей всю нашу жизнь… А пока вернемся в Чири-Юрт. В жаркое, почти 50-градусное мучительное лето на исходе первого года второй чеченской войны. В толпу людей, согнанных полком Буданова с насиженных мест и превращенных в изгоев. Бесправных, униженных, голодных, грязных.
Хазимат
Вот и случилось: впервые не в кино увидела опухшую от голода бабушку, и никто теперь не сотрет эту картину из моей памяти. Это произошло почти год спустя после начала войны, в самом центре Чири-Юрта, среди перенасыщенной людской массы, в бывшей школе № 3, восемь месяцев назад спешно, по мере приближающихся бомбежек, прекратившей учебный процесс и превращенной в один из пяти беженских лагерей, существующих теперь только в этом населенном пункте.
Гравюра, как известно, пишется в один цвет. Такова и Хазимат Гамбиева: высохшая статичная старуха-беженка с раздутыми суставами, со вздутым животом – она вся будто выписана черным по пергаменту, без полутонов. Черный рисунок морщин на коже неестественного тона. Обтянутый нос – еще одна линия черноты. Темные обводы обострившихся скул – тоже. Шея, как под веревку… Блокада Ленинграда в Миллениум. И опять – в Европе, которой сейчас куда больше дела до пышных торжеств в честь наступления нового века, чем до Чечни – одной из европейских территорий.
Хазимат очень больна. И в общем-то никакая не старуха. Ее младшей дочке только 13 лет, а самой – 51. Болезнь же, превратившая Хазимат в гравюру наяву, называется просто – дистрофия. Хронический голод.
Все, что перепадает семье Гамбиевых из 11 человек, самоотверженная Хазимат, мама и бабушка, отдает детям и внукам. Яблоки – четырем маленьким внукам, потому что от голода и холода у них открылся туберкулез. Муку на лепешки – дочкам-невестам.
Сначала, когда только прибежали в Чири-Юрт, деньги у Гамбиевых были: девочки по очереди носили на базар свои сережки. Какое-то время семья держалась и на том, что старший сын Хазимат продал маленький телевизор – единственную вещь, спасенную Гамбиевыми из своего сгоревшего дома. Но с продажей телевизора деньги кончились.
–На что вы надеетесь дальше? – спрашиваю.
–Не надеюсь ни на что. День выжили, и слава Аллаху, – отвечает Хазимат, держа правую руку у шеи, будто помогая себе продышаться. – Никакой помощи ниоткуда. Умираем потихоньку в нашем загончике. Мой старший сын еле двигается – есть нечего. Моя младшая в голодный обморок вчера упала. А лагерные соседи сделали вид, что не поняли, почему обморок… Хотя в этот день у них был хлеб и чай – я чувствовала запах… Люди одичали.
К исходу первого года войны один из главных ее результатов скрывать дальше невозможно. Под свирепствующим напором столь отчаянного голода и беспросветного туберкулеза, подобных которым не было даже минувшей зимой в гигантских переселенческих анклавах Ингушетии, чеченцы стремительно утрачивают дух своего народа. Если еще зимой большинство беженцев твердо и зло кидали тебе в лицо: "Мы и это от вас переживем! Сколько бы вы на нас не давили! Потому что мы – вместе, и мы – сила". Теперь же в ходу совсем другие тексты. Где-нибудь в лагерном закоулке тебя кто-то обязательно хватает за руку, и ты слышишь тихое и подавленное: "Мы этого уже не вынесем. Мы – волки. Друг для друга тоже".
Дух народа не пережил учиненного над ним погрома и унижения. И именно поэтому – в лагерях, несмотря на лето, "блокадники"-2000. Опухшие от голода.
Симптом "Г-4"
На заднем дворе бывшего Шалинского пищекомбината (райцентр Шали – в тридцати километрах от Чири – Юрта) жестоко дерутся и исступленно костерят друг друга сотни людей. Они пришли сюда с самого раннего утра, чтобы в обмен на "Г-4" – специальный росчерк в документах, свидетельствующий о том, что они – бездомные беженцы в пределах своей земли, – получить на каждую еще живую душу по три банки сгущенки и одну – тушенки.
"Г-4" – так тут официально называется гуманитарная помощь от имени российского правительства пострадавшим от "антитеррористической операции".
Сейчас дают "Г-4", то есть четвертый номер – значит, за год войны было четыре таких раздачи. В каждой порции – "трехдневка", запас еды на трое суток из расчета по 15 рублей в день. "Г-3" – третья раздача, имела место пару месяцев назад. Точно такие же порции в ближайшие дни привезут и чири-юртовским беженцам, семье Хазимат Гамбиевой… Под вопли из Кремля, что "беженцы обеспечены самым необходимым"… И гуманитарной катастрофы в связи с "антитеррористической операцией на Северном Кавказе", "конечно, нет"… Я стою на заднем дворе Шалинского пищекомбината среди оголодавшей толпы, рвущейся к заветным контейнерам, и вспоминаю холеную внешность Сергея Ястржембского, президентского помощника и главного провозвестника отсутствия "гуманитарной катастрофы".
Айшат Джунаидова, руководитель миграционной службы Шалинского района (здесь стоит на учете почти 60 тысяч беженцев), говорит так:
– Вы там доведите в Москве до сведения, что на эту государственную подачку выжить нельзя. Ни при каких условиях. Многие наши беженцы фактически приговорены к голодной смерти.