Ну, допустим, ознакомится человек с делом и узнает, по чьему доносу или на основании чьих показаний был арестован его родственник, и возникнет у него естественное желание найти этого виновника всех его бед или кого-то из его близких, потому что сам доносчик вполне мог разделить участь того, на кого донес или дал показания. И скажет этот человек все, что он думает о том, по чьей вине был репрессирован его родственник, свершит, так сказать, моральное правосудие, хотя вполне могут найтись такие, кто захочет свести счеты или учинить кровную месть. А дальше?
А дальше этот самозваный судья должен знать, что завтра в дверь его дома могут постучаться другие люди, родственников которых оговорил близкий ему человек, и тоже устроить моральный или физический самосуд.
И процесс этот может повторяться бесконечно, потому что те, кто творил беззаконие и произвол, были не так глупы и в своем изощренном коварстве старались предусмотреть все. Они всех связали круговой порукой: жертв и палачей, доносчиков и тех, на кого донесли, обвиняемых и свидетелей - все были опутаны кровавой паутиной! Они не только уничтожали физически, но и стремились всех без исключения лишить права хотя бы после смерти остаться порядочным и честным человеком! И в большинстве случаев им это удавалось.
Далеко не в каждом следственном деле можно найти первопричину ареста того или иного человека, но зато практически в каждом аккуратно подшит список людей, на которых дал показания подследственный и которые были затем арестованы на основании этих показаний!
И обвинять кого-либо в том, что он, находясь в нечеловеческих условиях, оговорил себя и других, может только тот, кто сам не испытал на себе весь этот кошмар, потому что это было не следствие, а выбивание показаний, не суд, а расправа.
И потому не только ради строгого соблюдения процессуального закона органы госбезопасности не показывали следственные дела родственникам репрессированных, но и для сохранения общественного спокойствия и недопущения морального и физического террора.
Пока я размышлял над этой очень непростой проблемой, Анна Тимофеевна высказала свою вторую просьбу:
- Скажите, где похоронен мой муж.
- Мы, к сожалению, пока этого не знаем, - ответил Василий Федорович. - Если нам удастся выяснить, где он похоронен, мы обязательно вам сообщим.
Василий Федорович на этот раз сказал неправду, но он был обязан так поступить, и осуждать его за это было нельзя.
Развенчав культ личности и начав процесс реабилитации жертв сталинских репрессий, высшее руководство партии и государства тем не менее не решалось сказать народу всю правду. Было категорически запрещено указывать места массовых захоронений, во многих случаях родственникам сообщались вымышленные даты и причины смерти их близких, не публиковались статистические данные. Все это делалось, чтобы скрыть истинные масштабы злодеяний против собственного народа, потому что многие высшие руководители сами были причастны к этому.
Видя, что Анна Тимофеевна не удовлетворена его ответами, и желая как-то разрядить возникшую напряженность, Василий Федорович указал ей на лежащий на приставном столике конверт и сказал:
- В этом конверте, Анна Тимофеевна, все официальные документы, дающие вам право…
- Оставьте себе эти документы! - гневно оборвала его Анна Тимофеевна. Затем она вытерла слезы платочком и тихо сказала: - Пойдем, Вера, отсюда…
Она с трудом поднялась со стула и в сопровождении Веры пошла к двери. У дверей она остановилась, посмотрела на меня и сказала:
- Теперь я поняла, почему тогда, в тридцать седьмом, тот сотрудник стал избегать меня! Видимо, ему было стыдно!
От несправедливости высказанного Анной Тимофеевной подозрения мне стало так обидно, как будто это меня обвинили в чем-то очень непристойном. Я растерянно посмотрел на начальника отдела, не зная, ответить Анне Тимофеевне или промолчать.
Василий Федорович встал из-за стола и подошел к Анне Тимофеевне.
- Сотрудник, который разговаривал с вами, - сказал он, - был заместителем начальника управления. Поверьте мне, Анна Тимофеевна, он ни в чем перед вами не виноват! А увидеться с вами он не сумел, потому что тоже погиб!
- Как погиб? - с недоверием посмотрела на него Анна Тимофеевна. - А он-то почему?!
- Мы пока не знаем всех подробностей, - объяснил ей Василий Федорович, - но полагаем, что он погиб, пытаясь спасти от расправы вашего мужа, как ваш муж пытался защитить от расправы невинных людей.
- Разве тогда среди этих нелюдей были такие? - с еще большим недоверием спросила Анна Тимофеевна.
- Были! - убежденно сказал Василий Федорович. - Настоящие люди были во все времена! Их и уничтожили потому, что они не позволяли творить беззаконие!
Анна Тимофеевна виновато посмотрела сначала на начальника отдела, потом на меня и, с трудом сдерживая слезы, произнесла:
- Простите меня! Простите, ради Бога!
- Это вы нас простите, Анна Тимофеевна, - сказал Василий Федорович, наклонился и поцеловал ей руку.
Затем он открыл перед ней дверь и посторонился.
Осипов взял со стола конверт с документами и вслед за Анной Тимофеевной и Верой вышел из приемной.
Василий Федорович вернулся к столу, выпил залпом стакан воды, приготовленный для посетительниц, и страшным голосом прохрипел:
- Почему мы?!.. Почему мы должны краснеть за содеянное другими?
Он сел за стол, сжал кулаки так, что побелели пальцы, и сказал:
- Заставить бы этих стервецов самих смотреть в глаза родственникам своих жертв!..
13
Последующие несколько недель я, как и все сотрудники управления, был очень сильно занят. В Москве начался Двадцать второй съезд партии, приближалась годовщина Октября, а в период и накануне таких событий все органы госбезопасности всегда работали по очень напряженному графику.
В последний день работы съезда я тоже вернулся домой поздно.
Войдя в подъезд моего дома, в котором я прожил всю свою жизнь, я стал подниматься по лестнице, как вдруг до слуха моего донесся какой-то странный звук.
Я прислушался и отчетливо услышал, как под лестницей кто-то шмыгнул носом.
Я снова спустился и заглянул под лестницу.
Там, в полутемном углу, прижавшись к теплой батарее парового отопления, сидел парнишка лет двенадцати.
- Юра? - узнал я соседского мальчишку. - Ты что здесь делаешь?
- Ничего, - угрюмо ответил Юра.
- Почему ты не идешь домой? - не отставал я от него.
- Чего я там не видел? - отвернувшись к стене, ответил Юра и снова шмыгнул носом.
Я подошел к нему и сел рядом на батарею.
- Ну, старик, что-то ты совсем закис.
С Юрой мы были большими приятелями. Он был, пожалуй, самым верным из всех моих болельщиков и не пропускал ни одних соревнований с моим участием, радуясь больше меня самого моим успехам и намного болезненнее меня переживая мои неудачи.
Юре я отдавал все завоеванные мной в спортивной борьбе значки и жетоны, потому что никогда не любил все эти побрякушки и ни разу в жизни не надевал ни одной из них. В последние годы Юрина коллекция пополнялась не так часто, я все реже и реже участвовал в соревнованиях, и он по этому случаю переживал, наверно, даже больше, чем я.
Между нами давно установилось то абсолютное доверие, которое может установиться только между мальчишкой в этом славном возрасте и его старшим кумиром, на которого он стремился быть похожим.
Пользуясь этим доверием, я обнял Юру за плечи и спросил:
- Что все-таки случилось?
- Да опять этот лысый пришел! - с откровенной неприязнью в голосе сказал Юра.
Я сразу понял, что произошло.
Проблема заключалась в том, что отец Юры работал испытателем на авиационном заводе и около трех лет назад погиб. Проведенным расследованием было установлено, что отказала гидравлическая система управления самолетом, в одном из трубопроводов которой был обнаружен пыж из стекловолокна.
По этому факту, похожему на диверсию, было возбуждено уголовное дело, которое вел Осипов. Одновременно проводились различные оперативные мероприятия, и вскоре было установлено, что этот пыж засадил в трубопровод один из контролеров военной приемки, которому, вопреки его надеждам, не дали квартиру в строящемся доме и который в связи с этим обозлился на своего непосредственного начальника и заодно на весь белый свет.
Вот так, желая отомстить одному, он угробил другого и осиротил Юру и его годовалую сестренку.
Два года Юрина мама бедовала с двумя детьми на мужнину пенсию, не имея возможности работать, потому что надо было присматривать за детьми и ухаживать за свекровью, которая слегла после гибели сына, пока наконец не встретила этого самого "лысого", которого так невзлюбил Юра.
Честно говоря, мне он тоже не очень-то нравился, но жить с ним собиралась Юрина мать, и ей было виднее, с кем связывать свою жизнь и жизнь своих детей.
- Ах, вот в чем дело? Зря ты так, Юра! - укоризненно сказал я и привел единственный имевшийся в моем распоряжении довод в пользу "лысого". - У него вся грудь в орденах!
- Ну и пусть! - упрямо стоял на своем Юра. - Все равно он мне не нужен!
Я прекрасно понимал его настроение.
Я сам вырос без отца и испытал на себе все прелести безотцовщины, страшно завидуя тем своим, прямо скажем, немногим товарищам, у кого отцы были. Я ужасно хотел, чтобы у меня был отец, но чтобы это был именно мой родной отец, а не какой-то чужой дядя.
После гибели отца всю свою оставшуюся жизнь мать хранила ему верность и потому растила меня одна, хотя, конечно, не раз могла бы выйти замуж.
Году в сорок девятом за ней очень настойчиво ухаживал капитан Нечаев, бывший фронтовой разведчик, вся семья которого погибла на оккупированной территории от рук полицаев. Он был в нашем управлении начальником розыскного отделения и мог не спать неделями, идя по следу какого-нибудь фашистского пособника. Это был во всех отношениях просто замечательный человек, и я очень хорошо к нему относился.
Но однажды мама пришла с работы и за ужином, погладив меня по голове, сказала:
- Поздравь меня с капитаном!
Я подумал, что она решила выйти замуж за капитана Нечаева, и пришел в ужас. Нам было так хорошо вдвоем, что в своем детском эгоизме я и представить себе не мог, что в нашу маленькую, но дружную семью придет кто-то третий.
Но мои страхи тогда оказались напрасными: маме просто присвоили очередное воинское звание!
Вспомнив сейчас этот эпизод, я посмотрел на Юру и сказал:
- А ты, оказывается, эгоист! О маме ты, значит, не думаешь? А Лариску ты спросил? Она-то к нему как относится?
Юра передернул плечами и, снова отвернувшись к стене, ответил:
- Лижется с ним, дура!
- Вот видишь! - обрадовался я тому, что у меня есть такой союзник. - Она хоть и младше, а лучше тебя понимает, как маме трудно с вами одной. Да и вам не сладко, по себе знаю.
Юра порывисто повернулся ко мне и возбужденно проговорил:
- Да был бы он летчиком, как мой папа, или хотя бы шофером! А то!.. - И Юра безнадежно махнул рукой.
- Знаешь, что я тебе скажу… - прижал я его к себе, не представляя пока, как доказать ему, что профессия строителя, а "лысый" был именно строителем, ничуть не хуже профессии летчика или шофера.
И все же мне удалось, как мне кажется, найти кое-какие аргументы и успокоить Юру.
Мы просидели с ним на батарее минут пятнадцать, пока я сумел уговорить Юру вернуться домой, пообещав ему в один из ближайших дней показать свой пистолет.
- А вы мне его точно покажете, дядя Миша? - не веря своему счастью, переспросил Юра, когда мы поднимались с ним по лестнице.
- Покажу, покажу, - успокоил я его, но ему этого показалось мало, и он потребовал с меня честное слово.
- Честное слово, - сказал я и подтолкнул к двери его квартиры.
Пока он звонил, я успел взбежать на следующий этаж и услышал, как внизу открылась дверь и взволнованный женский голос произнес:
- Юра, ну где ты ходишь?! Мы с Петром Даниловичем уже собирались тебя искать!
Пока я решал с Юрой его проблемы, мать готовила ужин и слушала радио.
Передавали отчет о последнем дне работы съезда партии.
Она что-то помешивала в сковороде, когда голос диктора привлек ее внимание. Она отошла от плиты и повернула ручку регулятора громкости.
Голос диктора стал отчетливее:
- …Затем Двадцать второй съезд КПСС принял постановление "О Мавзолее Владимира Ильича Ленина"…
Услышав, как я открываю дверь, мать крикнула мне из кухни:
- Миша, иди сюда!
- Мама, как насчет поужинать? - снимая пальто, спросил я. - Я голоден, как…
- Быстрее! - поторопила меня мать. - Передают важное сообщение!
Я прошел на кухню и встал в дверях, пытаясь уловить смысл того, что говорил диктор московского радио:
- …именовать впредь Мавзолеем Владимира Ильича Ленина. Второе - признать нецелесообразным дальнейшее сохранение в Мавзолее саркофага с гробом Иосифа Виссарионовича Сталина, так как серьезные нарушения Сталиным ленинских заветов, злоупотребления властью, массовые репрессии против честных советских людей и другие действия в период культа личности делают невозможным оставление гроба с его телом в Мавзолее Владимира Ильича Ленина…
Закончив чтение постановления съезда, диктор умолк.
После непродолжительной паузы в динамике раздался женский голос:
- А теперь послушайте концерт из произведений Сергея Рахманинова…
Некоторое время мы с матерью молча вслушивались в фортепьянные аккорды. Каждый из нас думал о своем.
Я вспомнил разговор с Осиповым и его надежду на то, что съезд примет какие-то важные решения по преодолению последствий культа личности Сталина.
На плите что-то зашипело, и, видимо, это вывело мать из состояния глубокой задумчивости. Она сняла с плиты сковороду, выключила газ и, словно продолжая неначатый еще разговор, сказала:
- Сегодня он умер во второй раз!
Я даже не сразу понял, кого она имеет в виду, а когда наконец сообразил, мать добавила:
- Кто бы мог подумать, что его ждет такой бесславный конец?
- Зато теперь все будет по справедливости. Без тайн, без мистики, без обожествления! - ответил я.
- По справедливости?! - возмутилась мать. - Сначала положить в Мавзолей, а потом вынести его оттуда - разве это справедливо?!
- Может быть, не следовало помещать его гроб в Мавзолей? - После всего, что я узнал за один этот год, нахождение тела Сталина в Мавзолее казалось мне ужасным кощунством.
- Не следовало?! - воскликнула мать и нервно заходила по кухне. - А ты помнишь, что творилось, когда он умер?
- Еще бы! - Я отлично помнил эти бессонные ночи накануне похорон Сталина.
Я учился тогда в девятом классе, и все эти дни наша школа походила на караульное помещение, потому что уроки были отменены, а все старшеклассники круглые сутки, поочередно сменяясь, стояли с учебными винтовками в руках в почетном карауле у большого портрета Сталина на лестничной площадке между вторым и третьим этажами.
Наши классные руководители тоже находились вместе с нами и выполняли роль разводящих, выводя через каждые тридцать минут очередную смену для несения караула.
- А его похороны? - продолжала мать. - Ты помнишь, как плакали люди?
И это я тоже хорошо помнил.
В день похорон нас вывели на центральную площадь города к памятнику Сталину, где состоялся траурный митинг.
По репродукторам шла трансляция с Красной площади, все вокруг слушали траурную музыку и речи ораторов, прощавшихся с "вождем всех народов" и плакали.
- Это было такое горе! - словно комментируя мои воспоминания, говорила мать. - Всенародное! Нам всем было страшно, мы не знали, как будем жить без него, что будет с нами!
И это тоже было верно. Я, правда, не помню, чтобы в тот момент я не представлял себе, как буду жить дальше, но помню, что, поддавшись всеобщему настроению, страшно переживал за стоявших рядом плачущих людей, на лицах которых действительно было неподдельное горе.
- Представляешь, - спросила мать, - если бы в этот момент кто-то сказал, что Сталину не место в Мавзолее?! Да его бы растерзали на месте!
И сейчас мать была абсолютно права, потому что фанатичная вера большинства людей в гений Сталина была столь велика и безгранична, а убеждение, что он является единственным и верным продолжателем дела Ленина, столь прочно укоренилось в их сознании, что иного места для его тела и быть не могло!
- И вот теперь те же люди, - мать горько усмехнулась, - которые бились в истерике на его похоронах, проголосовали за это постановление!
Вот здесь я никак не мог с ней согласиться, потому что по разным причинам люди бились в истерике и голосовали сначала за одно решение, потом за другое.
Одни знали все и горевали потому, что с уходом Сталина из этой жизни их собственное благополучие в любой момент могло превратиться в прах, и поэтому стремились продлить его эпоху.
Другие ни во что и никогда не верили, и их слезы и горе были также фальшивы и лицемерны, как до этого были фальшивы и лицемерны их здравицы в честь созданного с их помощью живого бога.
Но больше всего было обманутых, в головы которых десятилетиями вдалбливали слепую веру в гениальность и величие вождя, и прозрение было для них, пожалуй, не меньшей трагедией, чем до этого бездумное поклонение извращенным до неузнаваемости идеалам.
- Разве можно их осуждать за то, что они верили мифам? - имея в виду тех, кто прозрел, подобно мне, за годы, прошедшие после смерти Сталина, спросил я. - Ты, по-моему, до сих пор им веришь!
- Не смей со мной так разговаривать! - вспылила мать. - Что ты знаешь о Сталине?
- А ты? Что ты знала о Сталине? - задал я ей встречный вопрос. - Что знало о нем все твое поколение?
Мать пыталась что-то мне ответить, но я, не слушая ее, продолжал:
- Вы жили среди его портретов, статуй, вы превратили его в божество, да и нашу идеологию едва не превратили в религию!
Я поймал себя на мысли, что слишком резко разговариваю с матерью, и постарался говорить спокойно.
- А мое поколение знало о нем еще меньше. Нам только все время твердили: Сталин - это Ленин сегодня! Это сегодня мы знаем, что Сталин встал над всеми. И чтобы удержаться на этой недосягаемой для других высоте, запустил карательную машину!
Мать даже задохнулась от возмущения:
- Ты не имеешь права так говорить о Сталине! Как ты можешь судить великого человека?!
- Я его не сужу, - возразил я. - Его судит весь наш народ. И еще долго будет судить.
Мать тяжело опустилась на табурет и устало махнула рукой.
- Судить легко, - сказала она. - Но почему все сразу забыли про его заслуги? Ведь их было намного больше, чем ошибок!
- Мама, пойми, - попытался я ее убедить, - арифметические подсчеты здесь неприменимы! И кроме ошибок, как тебе известно, у Сталина были тягчайшие преступления!..
Я встал, подошел к окну и поразился той необыкновенной перемене, которая произошла на улице за какой-то десяток минут. Когда я возвращался домой, было морозно и сухо, а сейчас за окном все побелело: пошел первый снег.
Я повернулся и посмотрел на мать.