Когда вы выходите из машины, Пилар с Рикардо несколько ускоряют шаг – возможно, она хочет рассказать ему о вашем разговоре, а Марио, идущий рядом с тобой, говорит:
– Я краем уха слышал обрывки вашего разговора. Я читал Фитцжеральда и не очень понимаю твое сравнение.
– Я сравнивала два сугубо литературных представления об Испании – образы страны у Хемингуэя и Фитцжеральда.
– Я слышал, но сравнение все равно непонятно.
– Хемингуэй верил в эпическое начало, и Испания казалась ему страной эпической, где полно героических тореро и упорных партизан-фаталистов. У Скотта Фитцжеральда все пронизано ощущением поражения, мир для него навсегда расколот на богатых и бедных, на победителей и побежденных.
– И тебе Испания представляется такой?
– Ну я бы сказала, что вы стали более нормальной страной. Научились взвешивать надежды, избавились от пустых иллюзий и бессмысленных мечтаний. Разделились на упоенных победой прагматиков и прагматиков, тоскующих о революции.
– Ты забыла о других.
– О ком?
– О тех, что всегда были правыми.
– Они растерялись.
– И только?
– Слушай, давай оставим эту тему. Я и в американской-то политике не сильна, что уж там говорить об испанской. Меня занимает только моя работа.
Иногда в такие вечера ты быстро пьянеешь, в другие разы даже это тебе не удается. Трое твоих спутников с головой ушли в свои разговоры, время от времени пытаясь вовлечь в свою беседу и тебя; ты отвечаешь что-то невразумительное, но, увидев твою улыбку, они сразу успокаиваются. Ты не хочешь участвовать в общем разговоре, даже когда Рикардо делает попытку заговорить о том, что не может тебя не интересовать, – о твоих встречах с Аялой и Маргаритой Уселай. Ты говоришь об этом скупо и неохотно, очень сдержанно, словно тебе больно от того, что приходится сжигать что-то дорогое. Ощущение усиливается, когда они оставляют тебя в покое и ты вспоминаешь письмо Нормана, мысленно перебираешь свои папки, карточки – всю свою жизнь за те четыре года, что ты идешь по следам Галиндеса. Вашу последнюю встречу с Норманом около увитой плющом университетской стены; его наставления, твое недавно обретенное чувство уверенности в себе. Он просил тебя ничего не выдумывать, не создавать мифов. Он говорил, что хуже всего, если в центре научного исследования оказывается конкретная личность, и ты начинаешь восхищаться ею или ненавидеть. Другими словами, идти за мифом, каким бы ни представал в нем человек, – совершенством или чудовищем. Желая помочь тебе избежать этой опасности, Норман сказал, что прочитал статьи, стихи и письма Галиндеса и что как писатель тот показался ему весьма посредственным, впрочем, как и мыслитель, – ни одной оригинальной идеи, просто хороший публицист. И ты тут же яростно бросилась защищать Галиндеса. "Разве я занимаюсь им потому, что он был мыслителем? Или писателем? Я занимаюсь им потому, что смерть его была логическим продолжением его жизни". – "Не создавай заранее никаких схем – вдруг, в конечном счете, он окажется чудовищем?" Вспомнив этот спор, ты тянешься к папке с фотографиями и достаешь оттуда шесть снимков, которые прислал тебе Хосе Исраэль Куэльо из Доминиканской Республики. Слева – Агирре, спортивная фигура, упрямство на лице, он собирается что-то сказать. Вот на другой фотографии – снова Агирре перед микрофоном; глаза закрыты, руки протянуты к зрительному залу, словно из самой груди его вырывается какое-то искреннее, глубокое чувство. На прочих Агирре снят с высоким, худощавым, рано облысевшим мужчиной: в двухцветных туфлях, тропическом шлеме и костюме, которые носили в 40-е годы. Агирре и Галиндес. Вот и фотография, сделанная в Санто-Доминго, в 1942 году: группа эмигрантов-басков, а впереди двое мужчин – один худощавый, второй – крепкий и приземистый. Галиндес и Агирре. У Агирре – низко сдвинутая на лицо шляпа, Галиндес снят в тот момент, когда он шагнул вперед, к фотографу, и на лице его застыла полуулыбка, а взгляд устремлен куда-то вдаль. Какой же он худой! И тебе становится очень жаль его.
– Этим летом мы сможем взять напрокат небольшую яхту и поплавать по Средиземному морю. Можно доплыть до Греции, а потом вернуться паромом. Я тебе это повторяю, потому что, хотя мы за ужином ни о чем другом не говорили, вид у тебя был такой отсутствующий, словно ты ничего не слышала. Тебе что, Пилар и Марио не нравятся?
– Вовсе нет.
– Прости, если мы слишком много говорили о работе. Но ты, когда углубляешься во что-то свое, словно наглухо ставни закрываешь, совсем уходишь в себя.
– Да, это верно.
– Ты что сегодня, в постели читать не будешь?
– Нет. Я хочу, чтобы ты поскорее погасил свет – тогда я мысленно буду сочинять книгу, которую хотела бы прочитать.
– Намек понял.
Рикардо погасил свет, и ты чувствуешь в темноте, как он напряжен. Наверное, думает о том, что происходит между вами. И что будет дальше. Ты можешь успокоить его какими-нибудь ничего не значащими словами, но не хочешь делать этого, чтобы он не подумал, что речь идет о пустяках. Но и точку ставить в ваших отношениях ты пока не собираешься. Ты вела себя сегодня не очень-то вежливо и не принимала участия в разговоре Рикардо, Пилар и Марио, сказав себе в оправдание, что Испания для тебя – нечто преходящее, ты тут лишь проездом. А Галиндес? Почему Галиндес так реален, а страна, о которой говорят тебе Рикардо, Пилар и Марио, напоминает карту без очертаний, карту, расползающуюся на глазах, как сюрреалистические часы Дали.
– Мюриэл.
– Что?
– Знаешь, я иногда думаю о тебе на работе. Когда у меня неприятности, когда я раздражен. И мне так хочется на все плюнуть и поехать домой, к тебе.
Ты поворачиваешься к нему спиной, делая вид, что устраиваешься поудобнее, чтобы заснуть. Но на самом деле тебе хочется плакать. Отчаянно. Хочется насладиться горячими слезами, застывшими у тебя в глазах.
* * *
Ножом он достал из стеклянной банки зеленоватую пасту и намазал ее на кусок хлеба. Потом пальцами вытащил из похожей на гроб консервной банки анчоусы и положил их сверху на хлеб, а потом – еще один кусок хлеба. Облизал пальцы, а потом проделал ту же процедуру еще раз, приготовив второй бутерброд. Положив бутерброды друг на друга, он хлебным ножом аккуратно обрезал с краев корки. После этого завернул каждый бутерброд в фольгу и уложил в картонную коробку, на которой написано только одно слово "Марвел" – и ничего больше. Взглянув на лежащие в коробке бутерброды, повертел в воздухе пальцами, изображая руками птиц, нацелившихся на добычу. Взяв сваренные вкрутую яйца, огурец, стеклянную банку с зеленоватой пастой и еще четыре куска хлеба, он приготовил бутерброды с крутыми яйцами и нарезанным кружочками огурцом. Снова аккуратно обрезал корку и собрался было разрезать бутерброды по диагонали и даже почти коснулся ножом верхнего куска хлеба, но передумал и завернул их в фольгу. Они тоже были уложены в картонную коробку, после чего та была, наконец, закрыта.
– Профессиональная работа!
Он снова облизал пальцы, и это оказалось так вкусно, что он запустил всю пятерню в банку и запихнул в рот пюре редиса, перемешанное с творогом. С банкой в руках отправился в ванную, где, перед тем как тщательно вымыть руки, еще раз отдал должное содержимому банки. Зашел в комнату, взял валявшуюся прямо на постели поверх смятых простыней и скомканных одеял тонкую папку и засунул ее под мышку. Затем попытался найти место, где расположиться с бумагами. Отодвинув локтем все, что стояло на кухонном столике, протер освободившееся место тряпкой и положил папку туда. Уселся, облокотившись о стол и подперев голову руками. И открыл папку. В папке лежало несколько листов исписанной бумаги, и он пересчитал их пальцем, предварительно понюхав. В папке оказалось три страницы. Он разложил их на столе, как карты, которые наконец открыты перед началом решающей схватки.
– Посмотрим, что ты нам расскажешь, Норман.
Из кармана пижамной куртки он вытащил большой красный фломастер и начал сосредоточенно читать: "Дорогая Мюриэл! Я с таким нетерпением жду от тебя известий, что решил написать тебе сам…" Что он все ходит вокруг да около и никак не решается перейти к сути дела. Кажется, вот-вот, но тут Норман опять виляет в кусты. "Комитет по распределению стипендий фонда Холиока запросил у меня сведения о том, как продвигается твоя работа, поскольку я – твой научный руководитель, и выразил мне свои сомнения в целесообразности избранного тобой пути". Хорошее начало, ничего не скажешь: виноват во всем, конечно, Комитет по распределению стипендий фонда Холиока. Норман, как примерный мальчик, знает, чем может обернуться для него непослушание, и старается вовсю: "Они попытались сами получить информацию о Галиндесе, на основании которой пришли к выводу, что эта история утратила практически всякий научный интерес, а кроме того, с методологической точки зрения, ты избрала ошибочный путь. Как видишь, я разговариваю с тобой жестко – таким же жестким был и тон представителей этой почтенной организации". Поразительно, как он старается дистанцироваться от палача, являясь в то же время посланником этого палача. "Я взял на себя смелость выступить в защиту твоих интересов". Вперед, Норман, решительнее, покажи свое влияние научного руководителя, который на самом деле просто хочет половчее вывернуться и подать в выгодном свете предложение палача. "Чтобы упор в твоей работе был сделан на сопоставление этики сопротивления, как ее понимали политики в 30 – 40-е годы, с пониманием этого же вопроса современной постмодернистской философией, которая ставит под сомнение этическую природу сопротивления, другими словами – с теориями итальянской школы, возникшими как реакция на терроризм и его бесперспективность. Когда они поставили вопрос в этой плоскости, я увидел, что у тебя – у нас… есть выход…" Вот в этом ты прав, Норман: это выход для вас, более того, это единственно возможный для вас выход. "Я заставил их понять, что такой резкий и неожиданный поворот в твоих исследованиях неминуемо замедлит темп работы и к тому же ты окажешься вынуждена изменить место своих изысканий и вместо того, чтобы курсировать по маршруту Нью-Йорк – Санто-Доминго – Страна Басков – Мадрид, должна будешь отправиться во Францию и в Италию, где, как я полагаю, тебе придется встретиться с пророками на один день, исповедующими бессмысленность компромисса". Надо отдать этим интеллектуалам должное: как они могут убить и оживить при помощи слов любую надежду, искушают тебя и спасают этим искушением, возвращают тебе добродетель после того, как грех совершен. Нет, надо отдать им должное – выдумать это соблазнительное путешествие – Франция, Италия, и когда сомнения уже зародились в душе адресата, нанести ему окончательный удар: "И как твой друг, и как твой научный руководитель, я считаю такой поворот очень интересным – он более перспективен: ты сможешь извлечь из своих выводов немало пользы, что весьма пригодится тебе, когда надоест бродяжничать и ты решишь делать научную карьеру".
– Гениально! Просто гениально!
Мужчина резко встал, оставив бумаги на столе рядом с пустым стаканом из-под молока, остатками тостов с маслом и конфитюром, брошенной на середине мозаикой, изображающей Бруклинский мост, фломастерами, коробкой с сигарами, пепельницей с окурками и обгоревшими спичками и наполовину выкуренной сигарой, на кончике которой белела засохшая слюна, коробкой с бутербродами – типичная кухня, где уже несколько дней никто не убирался. "Но это не все". Прекрасно, Норман, продолжай в том же духе, еще удар. "Благодаря наступательной тактике, которая на самом деле была оборонительной, мне удалось добиться не только того, чтобы тебе продлили стипендию, если ты согласишься с высказанными предложениями и примешь предложенный план работы, но даже того, что фонд Холиока сам свяжется еще с двумя фондами, занимающимися культурными связями между США и Европейским сообществом, и добьется, я бы сказал, весьма значительного увеличения ассигнований на твою работу, а ты всегда сможешь расширить ее рамки, если упрешься и станешь настаивать на том, что тебя "заставили", "обманули". Так, слово "обманули" идет в кавычках – значит, это уже не обман, а лишь уловка, с помощью которой можно переложить вину на другую сторону и выбить из нее побольше денег. После этих диалектических штучек и рационального обоснования сделанного предложения зазвучали сентиментальные нотки, затронув нежные чувства – вдруг что-нибудь осталось от прежней страсти былых любовников: "В последнее время я чувствую какую-то внутреннюю опустошенность… Я бы выбросил за борт любого корабля, бороздящего воды у берегов Новой Англии, все эти обязательства, если бы ты решилась приехать, и мы бы поделились друг с другом всем, что пережито каждым из нас за три года разлуки".
– "Пережито каждым из нас за три года разлуки". Отдает Эмили Дикинсон.
"Я защищаю тебя, даже когда ты далеко, довольствуясь лишь воспоминанием о тебе, и это одно из самых дорогих мне воспоминаний, если не самое дорогое". Мужчина одобрительно хлопает ладонью по листам бумаги, одобрительно прищелкивает языком, потом убирает письмо в конверт, на котором написано "Личное", и пытается раскурить погасшую сигару. Откусывает кончик, зажигает и засовывает ее в рот зажженным концом, дует, чтобы дым пошел через другой конец, затем вытаскивает сигару и берет ее полными и твердо очерченными губами, всем своим видом выражая удовлетворение. Переставляет все со стола на поднос, относит в мойку, где уже покоятся останки других одиноких трапез.
– Пусть миссис Тейт вымоет.
Он направляется в ванную, освещенную лампочками вокруг продолговатого зеркала. Чистит зубы электрощеткой, потом ощупывает пальцем каждый зуб. Зеркало отражает его искаженное лицо – гримасы, которые он сам себе строит; приблизившись вплотную к собственному отражению, он целует себя в губы. Губы, отраженные в зеркале, всегда такие холодные! Снимая на ходу пижаму, мужчина идет в комнату, где царит полный хаос – именно такой день предстоит ему сегодня. С бардаком в комнате контрастирует безупречный костюм на вешалке, словно этот костюм – посланец другого миропорядка, другой грани одной и той же жизни. Когда, надев костюм, мужчина поворачивается к зеркалу, запыленное стекло восхищенно возвращает ему безупречный образ.
– Ты хорошо сохранился, Эдвард. Ты им не по зубам.
Поэтому он не стал дожидаться тяжелого, отделанного красным деревом лифта с цветными стеклами-витражами и спустился пешком с тем достоинством, которое допускали его упитанная фигура и коробка с бутербродами, зажатая под мышкой. Консьерж говорит, что он индеец, а на самом деле он чикано, или наоборот, мужчина никогда не успевает спросить его, потому что видит всегда только профиль этого человека, неизменно сидящего перед шкафчиком с ключами; он высовывается с усталым выражением лица, только когда о чем-нибудь спрашиваешь.
– Меня ждут?
Консьерж кивает. Во втором ряду стоит такси, и внутри он различает толстяка Соумса, который делает ему знаки поторопиться.
– Как ты долго! Полицейский глаз с нас не спускает.
Сегодня роль таксиста досталась Дункану; он оборачивается, чтобы улыбнуться и поздороваться. Зажав нос двумя пальцами, спрашивает с безупречным негритянским акцентом:
– Куда угодно господам, чтобы я их отвез?
Это его любимая шутка, и он один смеется, пока выруливает из длинного ряда машин, направляясь к Мэдисон-Сквер-Гарден. Одновременно нажимает на кнопку, чтобы поднять стекло, отделяющее заднее сиденье от водителя, но успевает услышать Соумса:
– Меня высади в Виллидже.
Когда стекло окончательно отрезает их от Дункана, Соумс быстро говорит:
– Времени мало, поэтому сразу к сути. Как дела?
– Профессор прекрасно справился с заданием.
– Я читал. За ним было установлено наблюдение, чтобы установить, что он не попытается передать каким-нибудь образом другое письмо, Он не пытался связаться с девушкой?
– Нет, не пытался. Теперь мы ждем, что она ответит.
– Это глупо, но так устроен мир. Удары всегда передаются от одного к другому, но от этого не перестают быть ударами: я получил свое и тут же перебросил удар тебе. Эта история не может продолжаться вечно, и нельзя допустить даже малейшей дестабилизации обстановки в Санто-Доминго, где ослепший президент вот-вот отойдет в мир иной. Его превосходительство сказал мне еще раз: "Соумс, нельзя допустить, чтобы на одном острове, через середину которого проходит граница, возникло два очага напряженности". И он говорит это так, словно я полный кретин и не знаю, что у него прямой провод с Госдепом и они пытаются замести следы, оставшиеся от этой истории 56-го года.
– Тридцать лет – не срок.
– Смотря для чего. Но не будем отвлекаться. Надо дождаться ответного письма этой девицы и очень внимательно его прочитать. Я не верю, что у этой парочки нет своего шифра.
– Они больше похожи на романных заговорщиков, чем на политических.
– Литература много потеряла в твоем лице. Его превосходительство так не считает. Его превосходительство считает, что красные ничего не делают просто так.
– Когда его превосходительство уйдет в отставку?
– Никогда. Люди, достигшие определенного уровня, не выходят на пенсию никогда. На пенсию уходим мы, среднее руководящее звено, и рядовые сотрудники.
– Мы с тобой почти одного призыва. Ты когда начал?
– Во время Суэцкого кризиса в 56-м. Мой вклад был минимален – как у актеров-новичков, которые выходят на сцену, чтобы сказать только: "Ужин подан". Вот и я сказал что-то в этом духе.
– Что еще? Ты вряд ли появился, чтобы составить мне компанию и проехать со мной несколько кварталов.