КГБ в смокинге 2: Женщина из отеля Мэриотт Книга 1 - Валентина Мальцева 2 стр.


Юрий Владимирович Андропов лучше чем кто-либо знал, что в сталинский период ни одному из его предшественников на посту шефа тайной охранки не выпала привычная для большинства простых смертных доля отойти в мир иной естественно, в своей постели, под скорбные причитания родных и сочувственные возгласы друзей. И если прославленную и незапятнанную "ленинскую гвардию" - неподкупного фанатика и изощренного садиста Феликса Дзержинского, а также его преемника на посту шефа ВЧК - ОГПУ, искуснейшего политического интригана и умницу Рудольфа Менжинского торжественно хоронили у Кремлевской стены в крикливо-романтических традициях ссыльно-лагерного постбольшевизма - обернутыми в бархатный кумач пролетарских знамен, под трескучие речи и совершенно убийственные в своей риторической бессмысленности клятвы товарищей по бессмертному делу мировой революции, то с начала тридцатых годов Сталин попросту наплевал на весь этот лубковый исторический макияж и, открыто обвиняя начальников созданного собственными же руками сурового карательного аппарата в измене принципам социалистической законности и коммунистической морали, расстреливал их как бешеных псов, без суда и следствия, в назидание всем. Сталина пережил только один хозяин желтого дома на Лубянке - Лаврентий Павлович Берия. И то ровно на год - ему пустили пулю в затылок в том самом лубянском подвале, где Лаврентий Берия втайне мечтал увидеть когда-нибудь своего валяющегося в ногах с мольбами о прощении рябого, усатого и ненавистного ему на протяжении долгих, мучительных лет хозяина. Впрочем, у Андропова были достаточно веские основания предполагать, что так внезапно грянувший апоплексический удар, сваливший в могилу живучего как кошка и никому не доверявшего до самого конца Иосифа Виссарионовича Сталина, вполне мог быть последним способом самозащиты попавшего в опалу Берия, которому к началу 1953 году практически уже нечего было терять…

Кварцевые часы чуть слышно клацнули, ненавязчиво напомнив хозяину огромного кабинета с шелковыми - как в фойе провинциального академического театра - портьерами о своем перманентном и необратимом существовании.

8.48.

Андропов какое-то время смотрел в одну точку, отмеченную его подсознанием где-то между огромным, во весь рост, портретом еще молодого, стройного, в привычной защитной гимнастерке и фуражке с вышитой красной звездой Феликса Дзержинского и швейцарскими кварцевыми часами фирмы "Лонжин", потом придавил указательным пальцем квадратную клавишу селектора по правую руку от себя, тут же вспыхнувшую в ответ рубиновым сиянием, и, не отрывая сосредоточенного взгляда от выбранной точки, внятно произнес:

- Я в Кремль. Должен быть в девять…

И все же что-то мешало ему встать, проследовать в конец своего необъятного кабинета, натянуть пальто, привычно, заученным движением, нахлобучить шляпу и спуститься на лифте непосредственно в специально отгороженный отсек внутреннего гаража КГБ. Какая-та неведомая сила притягивала взгляд Андропова к магической точке на белой стене и властно уносила мысли от настоящего к прошлому, ушедшему, но тем не менее никогда не покидавшему этот страшный кабинет…

Чуть больше чем Берии и его предшественникам повезло хрущевским выдвиженцам - Серову, Шелепину и Семичастному. Их не расстреляли и даже не репрессировали, - времена изменились, и Хрущев, публично высекший сталинский культ с трибуны XX съезда партии, был вынужден перевести стрелки пролетарского возмездия на более цивилизованные пути. Тем не менее этих людей постепенно "опустили" так фундаментально глубоко и надежно, что, право же, традиционный кремлевский некролог с подписями всех членов и кандидатов в члены Политбюро сослужил бы детям и внукам бывших хозяев дома на площади Дзержинского куда больше практической пользы, нежели жалкое прозябание некогда могущественных председателей КГБ, в течение суток вычеркнутых из всех справочников и энциклопедий, на ничего не значащих должностях за персональную пенсию и унизительное прикрепление к кремлевской "кормушке" по третьей категории, вместе с обслуживающим персоналом союзных министерств и ветеранами революции республиканского масштаба.

Почти двенадцать лет, пролетевшие после назначения Андропова на пост председателя КГБ СССР, практически ничего не изменили в его от природы феноменальной памяти. Он бы и рад был избавиться от тяжких и даже унизительных воспоминаний фрагментов своего беспрецедентного восхождения к этой отвратительно-манящей, вызывающей одновременно ужас и восторг цели, но был бессилен: мозг жил своей собственной жизнью и упрямо не хотел расставаться с эпизодами и подробностями, которые Андропов мечтал навсегда забыть и с которыми он был обречен не расставаться до самой смерти. Были такие вещи, которые никто, кроме разве что самого Брежнева, знать не мог, да и не должен был. Андропова связывали особые отношения с Александром Шелепиным, "железным Шуриком", удивительным человеком и уникальным циником, любимцем советского комсомола, как никто умевшим придавать какой-то особенный, неповторимый блеск любому делу, за которое он брался. Именно Шелепин сумел надежно прикрыть Андропова в очень сложной, запутанной ситуации, когда после свержения Хрущева шла лихорадочная борьба за кремлевский престол, жертвами которой стало великое множество аппаратчиков, единственным прегрешением которых была романтическая увлеченность хрущевскими реформами. Конечно, Шелепин сделал это не из альтруистских соображений - уже тогда, в шестьдесят четвертом году, он, один из главных инициаторов смещения Хрущева, активно формировал команду и, безусловно, рассматривал умного и тонкого Андропова в качестве своей правой руки. Но именно Андропов, трезво оценив политическую конъюнктуру, сумел не только сманеврировать и остаться совершенно незапятнанным в команде победившего Брежнева, но и сыпанул первую горсть земли в политическую могилу Александра Шелепина, организовав накануне лондонского визита "железного Шурика", занимавшего пост председателя ВЦСПС "утечку" строго секретной информации, после которой перед западным обывателем предстали во всей своей неприглядности дела Александра Шелепина на посту председателя КГБ.

Андропов должен был либо предать своего старого покровителя, либо разделить с ним горький хлеб политической опалы.

Андропов выбрал первое и окончательно расчистил себе дорогу наверх, похоронив самого страшного свидетеля.

Он никогда не был легкомысленным идеалистом и, конечно же, прекрасно понимал, что, санкционировав указ о его назначении председателем КГБ при Совете Министров СССР, все члены Политбюро во главе с тогда еще сравнительно молодым и физически очень крепким Леонидом Брежневым, менее всего были заинтересованы в укреплении политического влияния пятидесятилетнего Андропова. Наоборот: именно потому, что "ставропольский очкарик" представлял собой практически идеальный тип ПОЗИТИВНОГО советского партийного функционера - умного, тонкого, не падкого на лесть, скромного в быту, анализирующего каждое слово и каждое решение, неизменно расчетливого, прекрасно ориентирующегося в сложных хитросплетениях внутрикремлевских политических интриг, и по своим данным вполне мог занять со временем пост Генерального секретаря ЦК КПСС, его и направили в Комитет госбезопасности. В тот самый "наиболее ответственный участок идейно-политической борьбы", на котором Юрий Владимирович Андропов мог практически форсированно сломать себе шею и навсегда сойти с дистанции, на которой было традиционно тесно от претендентов на высшую власть в стране и людей, горой стоявших за ними.

По-настоящему Андропов понял это, когда окунулся с головой во внутреннюю ситуацию, сложившуюся в главном аппарате КГБ СССР к моменту его назначения на пост председателя. А была эта ситуация весьма сложной и напряженной. И определялось это положение отнюдь не внутриполитической обстановкой в самой стране, а непримиримыми, глухими распрями между руководителями трех основных оперативных и структурных подразделений КГБ - внешней разведки, контрразведки и военной контрразведки. "Верхушку" в комитете держали бывшие партийные работники сталинской школы, пришедшие в органы безопасности еще в 1951 году, после расстрела Абакумова, и занимавшие на Лубянке практически все ключевые посты. Приток новых кадров после XX съезда партии, в основном, из комсомола (которому, кстати, весьма способствовали и Шелепин, и Семичастный), был им явно не по душе. По прошествии полутора десятков лет эти люди считали себя профессиональными чекистами, претендовали на ведущее положение в этом "государстве в государстве" и практически именно они свели на нет блестящую карьеру непосредственного предшественника Андропова - Александра Семичастного.

Андропов никогда не задавал себе вопрос, а почему, собственно, именно его - не выходца из Днепропетровска или Молдавии, - вытолкнул Брежнев на обагренную кровью арену с прожорливыми и хитрыми львами. И не потому, что его не интересовал ответ - Андропов его прекрасно знал. Во-первых, Брежнев хорошо помнил преподнесенные ему в свое время шелепенские уроки и не хотел больше зависеть от КГБ. Ставя "своего" человека на этот ключевой пост, который, по логике вещей, должен быть обязан ему за это по гроб, он как бы застраховывался от вероятности очередного заговора. Впрочем, была еще одна причина, которая вовсе не считалась государственной тайной в кремлевских коридорах власти: Юрий Андропов должен был либо расчистить органы государственной безопасности, эти авгиевы конюшни мировой державы победившего социализма, от сталинских, хрущевских и шелепинских кадров, глубоко окопавшихся в его бесчисленных кабинетах, либо, свернув себе на этом непростом деле шею, кануть в политическое небытие, уступив кресло председателя КГБ очередной жертве

Политбюро из числа наиболее реальных претендентов на абсолютное лидерство в партии.

И все вроде бы были довольны, кроме самого Андропова, который понимал, что угодил в безвыходное положение: если он преуспеет на своем посту, то его уничтожит Брежнев, заподозрив в нем личного конкурента; если же, напротив, его работа не принесет реальные результаты, это сделает Политбюро.

Юрий Андропов поименно знал всех, кто в течение долгих двенадцати лет борьбы, интриг и бесконечного маневрирования между различными группами терпеливо и безуспешно ждал его, казалось бы, неминуемого краха. Знал, что два его первых заместителя - генералы Цвигун и Цинев - были людьми Брежнева (а Цинев, к тому же, - и родственником генсека) фактически выполняли в стенах КГБ СССР функции надзора непосредственно за его действиями на посту председателя, терпеливо дожидаясь, когда же наконец оступится этот человек с манерами университетского профессора, интуицией профессионального психолога и хваткой натасканного боевого бульдога. Держать в себе этот змеиный клубок бесконечных интриг, тяжкий груз человеческого мусора и каверзных "коридорных" ловушек было весьма непросто. И Юрию Андропову, помимо своей непосредственной работы, приходилось практически в одиночку воздвигать бастионы не только государственной, но и собственной, личной безопасности. Такая борьба могла вымотать куда более молодого и выносливого человека, нежели чем Андропов, у которого уже давно пошаливали почки и были проблемы с сердечно-сосудистой системой. Иногда у него сдавали нервы, не хватало физических сил, постепенно давали знать о себе возраст и колоссальное психологическое напряжение…

Как-то в разговоре с Юлием Воронцовым, начальником Первого главного управления КГБ, человеком, которому он мог относительно доверять (полностью Андропов не доверял никому, даже детям, которых безумно любил, и потому тщательно оберегал от всего, что имело хоть какое- то отношение к его работе), он без всякой связи внезапно обронил: "Самое обидное, что два этих надутых подонка в генеральских погонах будут стоять в почетном карауле у моего гроба…" А затем, перехватив недоуменный взгляд Воронцова, сразу же перевел разговор на другую тему.

Андропов умел бороться и хорошо знал правила этой борьбы. И чем крепче выглядели его позиции, чем сплоченней, влиятельней и опасней становился руководимый им центральный аппарат КГБ СССР, тем больше остерегался он своих могущественных врагов в Политбюро…

Очередное клацание часов оторвало хозяина кабинета от нелегких раздумий - 8.51.

И Андропов нехотя заставил себя встать.

Дорога в Кремль занимала не больше шести минут. Десятки, сотни раз за годы своей блистательной карьеры этот умный, расчетливый, наделенный особым даром интуиции и потому трудно прогнозируемый политик совершал одну и ту же, ставшую ритуальной, процедуру: спускался на специальном лифте в примыкавший ко внутреннему двору Лубянки отдельный бокс, молча, не глядя на водителя и накаченных мордоворотов в двубортных штатских костюмах из "девятки", садился на заднее сидение бронированного черного "ЗиЛа" и, безмолвно уставившись в боковое окно "членовоза", как называли эти устрашающих размеров советские номенклатурные лимузины вредные на язык москвичи, с бешеной скоростью, но бесшумно и мягко катил в сторону Боровицких ворот Кремля.

И всякий раз, глядя сквозь синеватые, пуленепробиваемые стекла "ЗиЛа" на размытые очертания серых, без возраста и архитектурных особенностей зданий, этот всесильный человек в профессорских очках, шеф самой мощной и, безусловно, самой опасной в мире спецслужбы, реальный годовой бюджет которой мог запросто прокормить и одеть пару десятков государств "третьего мира", не мог отделаться от жуткого, панического предчувствия, что видит эту картину в последний раз; что обратно, на площадь Дзержинского, эта гигантская машина, каждый угол, впадина и изгиб которой словно защищали своего могущественного хозяина и повелителя от малейших беспокойств на самом охраняемом в мире шестиминутном отрезке дороги, повезет уже совсем другого человека…

Книга первая

1. НЬЮ-ЙОРК, ОТЕЛЬ "МЭРИОТТ"

Февраль 1978 года

Вам когда-нибудь доводилось жить рядом с аэропортом?

Не возле какой-нибудь там измочаленной, с проплешинами прошлогоднего снега и коровьего навоза областной полянки с гордо водруженным на шест полосатым чулком, на которую два раза в день выруливают обшарпанные "кукурузники", чтобы, истошно ревя мотором, с колоссальным усилием, будто делая великое одолжение всему миру и министерству гражданской авиации, оторваться от осточертевшей земли, перекатывая в своем брюхе несколько обалдевших от счастья первого полета и потерянных от повседневных хлопот колхозников или пару железных бочек с убийственными химикатами для давно уже привыкших к ним вредителей полузаброшенных полей.

Вы когда-нибудь жили рядом с самым настоящим международным аэропортом - бетонно-величественным и стеклянно-бесконечным, как мечта человека о подлинной, не из книжек, свободе, в котором жизнь не затихает ни днем, ни ночью?

Если нет, то вам никогда не понять моего состояния к исходу одиннадцатого дня пребывания в Соединенных Штатах Америки - цитадели мировой цивилизации, как было откровенно и даже доверительно сообщено в буклете-брошюрке, который висел на внутренней стороне двери, вместе с правилами поведения в случае экстренного возгорания.

Вы помните ту предновогоднюю ахинею, которую в тесных и шумных компаниях нашей молодости мы так любили повторять друг другу, с нетерпением поглядывая на часы с отражавшимися в циферблате счастливыми и безнадежно глупыми лицами, расцвеченными бликами елочных игрушек? Помните? "Как встретишь Новый год - так его и проживешь…"

Кто спорит: встречали мы его всегда замечательно, радостно, пребывая в состоянии чуть подогретой самым дешевым в мире, а потому общедоступным "Советским шампанским" приподнятости и бесшабашной любви ко всему и всем.

Правда, весь последующий год мы жили так хреново!

Но кто, скажите мне по совести, обращал внимание на подобные мелочи бытия в условиях глобальной, бесконечной и совершенно безнадежной, как шуршащие тараканы на обезлюдевшей после массового выселения жильцов коммунальной кухне, борьбы за коммунистические идеалы?

А потом как-то незаметно, буднично, в очередях, одалживаниях тридцатки до зарплаты и поисках чего-то дефицитного, подприлавочного, пролетал еще один год. И мы вновь оказывались за этим же (или другим - какая, к черту, разница!) новогодним столом, и со все той же последовательностью людей, генетически обреченных на торжество эсеровского лозунга "В борьбе обретешь ты счастье свое!", мы вновь убеждали себя: все в порядке, ребята, все просто замечательно! Надо только меньше задумываться над мелочами и больше веселиться! Надо петь, провозглашать совершенно идиотские, если вдуматься, тосты, вроде "За маленькие радости жизни!" или "Где наша не пропадала?!", а еще лучше: "Да гори они все синим пламенем!", греметь без всякой надобности посудой и всем скопом так орать песни Булата Окуджавы, чтобы над нашими взъерошенными головами начинала раскачиваться казавшаяся верхом роскоши помпезная югославская люстра о шести рожках, купленная по блату в магазине "Ядран".

Потому что, как встретишь Новый год…

Впрочем, ладно! Бог с ней, с этой природой нашей уникальной, чисто русской разновидности воинственного и непримиримого самообмана! О другом, совсем о другом думала я, меряя изо дня в день добротное, явно не в конце квартала уложенное ковролиновое покрытие каждого из тридцати квадратных метров номера 4417 нью-йоркского отеля "Мэриотт" и переиначивая на актуальный лад глупое поверье студенческих лет: с какой душой приедешь куда-нибудь, с таким ощущением и жить будешь.

Такая вот незадача!

И это нехитрое на первый взгляд наблюдение казалось мне тогда, в Нью-Йорке, самым точным и убийственным в своей простоте философским откровением, озарившим мое сознание за все двадцать девять лет в общем-то счастливой, но в принципе совершенно бестолковой жизни.

Самое обидное заключалось в том, что нечто подобное я и предполагала. К моменту, когда за несколькими рядами колючей проволоки на каком-то НАТОвском квадрате ужасно симпатичной и бесконечно далекой от моего мытищинского восприятия западного капитализма Бельгии, нас сдержано, без лишних разговоров и дружественных приветствий, принял на борт украшенный белой звездой полувоенный, полу черт знает какой самолет, когда Юджин пристегнул меня ремнями к жесткому креслу, поцеловал в ухо и тихо шепнул: "Все, девушка, расслабься! Теперь уж мы точно летим домой", у меня был накоплен достаточный опыт.

К тому моменту я действительно, без тени кокетства, была уже совсем взрослой, довольно циничной и основательно напуганной девочкой. В противном случае после такой фразы я бы, рвя на себе от радости кофту вместе с ремнями безопасности, сразу же бросилась на шею этому замечательному, доброму и бесконечно любимому человеку, а не чувствовала в горле першение предательского кома отчаяния и безысходной собачьей тоски.

Плакать в такой ситуации было бы черной неблагодарностью по отношению к моему избавителю, а потому я лишь понимающе кивнула, одарила самого дорогого для меня на свете человека вымученной, материнской улыбкой и замолчала.

Так надолго, что это встревожило меня куда больше, чем Юджина - на все десять часов нашего перелета из Европы в Америку.

Надо знать мой характер, мою органическую неспособность молчать больше того времени, которое физиология отпускает нам на не очень глубокий вдох, чтобы по-настоящему оценить все последствия происшедшего.

Назад Дальше