Так был завербован Михаил Статинов со всем "его" золотом. Так вершились дела начавшегося общества на паях под фирмой "Маленьев и Луганов" – с водкой, со спиртом, "под градусами". Кроме Статинова, Маленьев завербовал Ивана Гухняка, сговорился со своими товарищами по ружейной охоте: Силой Сливиным и Алексеем Бугровым.
Луганов сумел "вывернуть" часть запаса у одного бывшего старателя, но старый дядя Костя подорожился: потребовал по десяти рублей за грамм. На нем и пришлось поставить точку. Компаньоны, кое-что продав, кое-что заложив, израсходовали весь оборотный капитал.
Для Василия свет-Елизаровича Луганова оставили лишь на дорогу до Котлова.
3
И летел, чортом летел Василий свет-Елизарович. На самолете вначале, потом поездом.
Насупленный, собранный весь в кулак, сам кулак и слова лишнего не проронит, Луганов отстукал метенные злющими ветрами читинские степи, вонзался в кругобайкальские тоннели, с грохотом выскакивал на прибрежные кручи, – как только поезд держался на поворотах!
Любовался Василий бездонными широтами Байкала и сквозь зубы мычал:
Эй, баргузин, па-шевеливай ва-ал,
плыть…
Но плыть этому молодцу было куда как далеко…
Проскочил Иркутск, мчался тайгой. Махнул через Енисей. Ему нипочем, – махнет через Обь и Иртыш.
Енисей, Обь, Иртыш. Слова-то какие!.. Сколько воспоминаний, сколько значения в их звуках!.. А Луганов отмечал крупные станции стаканом водки, чтобы меньше скучать. Пил отнюдь не допьяна. Нельзя: на теле пояс парусиновый, самодельный, с карманчиками-мешочками…
Такой поясок фигуры не портит. В литровую бутылку можно насыпать до семнадцати килограммов золотого песка, в "чекушку" – четыре. Золотой песок тяжел и для перевозки удобнее пухлых пачек сторублевых билетов.
Поддерживая в себе приятное сорокаградусное тепло, Василий вскоре после станции Тайга, откуда магистраль дает северный отросток на Томск, начал прощаться с тайгой, из окна вагона плюнул в Обь и выкатился на зеленые, гладкие просторы степей иных, чем забайкальские. Он стучал и стучал по просторам плодороднейших в мире, несравненных черноземов, вполне безразличный к начавшимся трудам по включению этих черноземов в новое изобилье. Его, лугановское, единоличное обилье находилось с ним, в парусиновом поясе, а его путь лежал на Котлов, к месту людному, обжитому.
Скучая, Василий переводил часы назад: иначе собьешься, когда день, когда ночь. В одно утро – не сообразишь в длинной дороге, не то в шестое, не то в седьмое, – Луганов оказался опять в тайге, но в иной – в уральской. Вечером проплыли в сутолоке путей, паровозов, вагонов, заводов и заводских труб Свердловск и западные от него горнозаводские станции. И вновь тоннели с запахом дыма, с умолкающей под толщей гор музыкой и речами поездной радиостанции.
Чуя конец путешествия, Луганов как-то нечаянно, нежданно, ощутил вдруг робость и сомнение: а ну, как не выйдет? А ну, как вместо легких тысяч – решетка, не орел? И он проклял. Не себя, Гришку Маленьева…
А когда поезд проходил среди круч, сверху донизу разделанных трудолюбивыми котловцами под огороды, немыслимые для людей меньшей предприимчивости, Луганов и совсем сник.
Пожалел Василий свет-Елизарович, что взял на себя дело большого риска, что сунулся в воду, не спросив броду. Гришке бы ехать с письмом к Матрене, а ему сидеть бы на прииске да "доить" по малости металл, к чему он привык уже.
Котлов! Котлов! А деваться-то некуда, на обратный путь не оставили денег смелые люди. И сотни рублей не найдешь в карманах. И вышел он из вагона не с дрожью, не с волнением или тоской, а с какой-то паршиво-трусливой, потной вялостью во всем теле. Парусиновый пояс с золотой начинкой кармашков показался очень тяжелым: камень на шее.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Зимороев. Под семьдесят, а не скажешь. Борода, раздвоенная, во всю грудь, с проседью под кавказское серебро, и черни больше, чем серебра. Волосы на голове густы и тоже еще не белы. Телом он весьма плотен, но нет ни старческой вялости, ни старческого брюзглого жирка. Ходит, держась прямо, ноги ставит твердо, не разворачивая носка. Так в нем все бодро и ладно, что не бросается в глаза малый, не по важности, рост.
Звать Петром Алексеевичем. Сам он, серьезно и к случаю, про свое имя-отчество говаривал с заметной гордостью:
– Как у первого императора всея Руси!
Выговаривал "анпиратора".
Хотя кому-кому, а гражданину Петру Алексеевичу Зимороеву, казалось, не следовало бы поминать добрым словом "анпиратора" Петра Первого. Тезка императора жил "по старой вере" от рождения и до сего дня, а в бозе почивший император Петр Алексеевич крутенек был, весьма крутенек к расколу старообрядчества. И хотя при нем была разрешена раскольникам за особую плату борода, но уклоняющихся от военной повинности и от прочих государственных обязанностей, всяких таких "нетчиков" петровские солдаты сыскивали в раскольничьих скитах успешно, а те скиты безо всякой пощады разоряли "бесчинно". И преемники первого императора не слишком-то жаловали старообрядцев. Но, как видно, Зимороев был совсем не злопамятен: добрая душа, не помнящая обиды "от ближних твоя".
Раскольники пребывали и в лесистых местностях нынешней Татарской республики. В одном из таких мест, со смешанным многонациональным населением, носящем татарско-мордовское, а быть может и мещерякское или даже бессерменское название, и начал свое бытие Петр Алексеевич Зимороев. Там же он в семнадцатом году вступил в новую эпоху, сохранив от старой, как и другие его односельчане, душевой надел на себя и на сыновей в виде пахотной земли и прочих скромных крестьянских угодий. Но, кроме надела и доли в общих лугах и лесе, Петр Алексеевич захватил в новую жизнь мельничку с паровым движком, двухкотловую маслобойку и сельского масштаба лавочку с широким ассортиментом товаров – от дегтя с керосином до мануфактуры с галантереей.
В двадцать первом году, спасаясь от комбедов, как тогда назывались революционные организации трудящихся крестьян, очищавших села от мироедов, Зимороев "нырнул". Задержав дыхание, он всплыл лишь через тринадцать лет в Котлове. Оказался он в мастерах на одной из городских мельниц. Детей не бросил. С ним в Котлов, согласно листку милицейской прописки, прибыли: сын Андрей, рождения тысяча девятисотого года, сын Николай – девятьсот четвертого, сын Алексей – девятьсот одиннадцатого и дочь Дарья – девятьсот двадцать первого. По воспоминаниям изредка встречавшихся Зимороеву бывших односельчан, у Петра Алексеевича прежде имелись и другие дети. Где они, никто не знал и не интересовался.
Здесь преследуется единственная цель – познакомиться с Зимороевым перед его неизбежной встречей с Лугановым, который сейчас в самом мрачном расположении духа разыскивает свою сестру Матрену Буенкову. Времени мало. Из многих-многих фактов, известных о бытие Зимороева, производится поспешный отбор.
Итак, его старший сын Андрей почти тут же по приезде в Котлов был арестован за попытку совершить кражу на складе мануфактурного магазина, осужден и выслан в Восточную Сибирь. Там, по отбытии двухгодичного срока наказания, Андрей остался навсегда по его собственному желанию. Он нашел для себя удобным работать на золотых приисках. Как выяснилось позже, его связь с отцом ограничилась нечастыми заездами в Котлов случайных гостей с целями, о которых будет сказано в своем месте.
Младший сын, Алексей, тут же по приезде пошел на одну из строек второй пятилетки, испробовал, как бывало в те годы, когда заводы и стройки сами готовили себе кадры, несколько профессий: был арматурщиком, бетонщиком, плотником, штукатуром и остановился на столярном деле. Из него выработался отличный мастер-краснодеревщик. Обзаведясь семьей, Алексей связь с отцом потерял почти совершенно по причине "жестокого характера нашего отца", как говорила дочь Зимороева Дарья Петровна. И она, выйдя замуж, от отца отдалилась по той же причине.
Жить с отцом остался один Николай. Ему, как и отцу, пригодились старые навыки. В начале своей котловской жизни он работал мастером на мукомольной мельнице, но, как отзывался отец, "повел себя глупо и неумело" и в конце тридцать пятого года был осужден на пять лет за подделку гарнцевых квитанций и за неправильный отпуск муки. Вернулся он домой в сороковом году, а в сорок первом был призван в армию. В сорок третьем был ранен и, по излечении, оставлен в нестроевых. В сорок пятом демобилизовался.
Сын прибыл как раз к семейному торжеству: Петр Алексеевич Зимороев изволил вступать в третий законный брак, чем превзошел своего державного тезку. Тот, как известно, лишь дважды налагал на себя брачный венец.
Еще до войны Петр Алексеевич, оставив службу по возрасту (не по здоровью), нашел себе более прибыльное занятие, требующее особых пояснений. К концу XIX века старообрядцы испытывали от империи и от главенствующей церкви малозаметные стеснения. После декрета Совнаркома об отделении церкви от государства стало совсем безразлично, "како веруеши" и веруешь ли вообще. Но и до наших дней, как это ни покажется удивительным неосведомленным людям, сохранились некие тонкости. Так, восковая свеча, без возжигания которой, как думают некоторые, молитва не так хорошо доходит до бога, верующему старообрядцу подходит лишь изготовленная руками старообрядца же. Изготовленная иначе никуда не годится, невзирая на качество воска и выделки.
Зимороев, занимаясь некоторыми спекулятивными делами, промышлял и фабрикацией свечей, покупая краденый воск, парафин для пропитки фитилей и пряжу для витья таковых. Начал катать свечи с помощью Николая, а после призыва сына в армию обучил ремеслу сноху.
Связи для сбыта старообрядческих ритуальных свечей имелись. Промысел шел успешно. В сорок четвертом году Зимороев купил в Котлове двухэтажный деревянный дом, в котором ранее арендовал квартиру. Дело так разрослось, что Зимороев для безопасности счел необходимым выбрать патент и до сорок седьмого года вносил налогов сорок тысяч рублей в год. Затем, не имея больше необходимости в широком производстве свечей, заявил о прекращении промысла и торговли.
2
Супруги Буенковы встретили Луганова с распростертыми объятиями и в прямом и в переносном смысле слова.
– А мы-то сегодня не ждали! – восклицали наперебой Алексей Федорович Буенков и Матрена Елизаровна. – И не приготовились! Пирог хотела испечь! Что же не дал телеграммку с дороги, Вася, мил-друг?
Буенков опомнился первым и пустился организовывать:
– Да что же ты, Манюшка? Слезами горю не поможешь. Мотай скорыми ногами за угол. Там главного захвати и еще что под руку попадет на закусончик: ветчинки, колбаски, селедочку, рыбки, икорки, – сама знаешь, – да нет ли студня? Студень – милое дело! И огурчиков, капустки, если схватишь. Да живо же, Мань-Манюша, красота ты моя разлюбезная!
Буенков повел дорогого гостя по коридору коммунальной квартиры на кухню умыться, по пути поясняя:
– Здесь одни наши живут, свои, железнодорожники.
Сбегал в комнату, принес чистое полотенце. Был Буенков, несмотря на округлую фигурку, быстр, проворен. Привел зятя обратно, усадил за еще пустой стол, а сам живчиком катался по комнате, в приятном нетерпении потирая руки и занимая себя и шурина пустыми разговорами о здоровье, о дороге и прочих незначащих, но обязательных для любезности вещах.
Матрена Елизаровна, которую для большего изящества муж назвал Марией, вернулась запыхавшись. Пока она собирала на стол, нетерпеливый Буенков налил три граненые стопки.
– Ну, начнем белым, – пригласил он. – С приездом тебя, Вася! – И высосал свою порцию с наслаждением. – Вот так! Теперь можно потерпеть… – И, откинувшись, привычно потирая ладони, продолжал: – Одно плохо, брат Вася: жирею. Ничего не попишешь, командовать в депо штука хлопотливая, а все не как на паровозе. Ну, я-таки поездил. Оклад, конечно, у меня подходящий. Хотя и в машинистах я свое имел… Помнишь, Манюша?
Буенков раскрывался перед родней, как цветок.
– Живем мы здесь, Вася, не жалуемся. Манюша, правда, будто скучает иной раз, а я так считаю: меньше хлопот. Нет детей – и ладно. Правда, оно вроде и приятно бы, но как подумаешь: тяни их лет двадцать, а что получится – бабушка надвое сказала. Работал много я, всегда работал. И теперь работаю немало. Чего мне не хватает?
Что в этой самохвальной брехне Василию Луганову? Ничего. Но он согревался в радушной обстановке, отходил от обуявшего его под Котловом страха и думал о Буенкове: "Парень свой, теплый. С ним можно…"
– Есть у меня дельце по нашему, приисковому делу, – начал он, подсев поближе к зятю. – Ты мне, Алеша, присоветуй.
– Слушаю, – насторожился Буенков и вильнул глазами на дверь: так выразительно прозвучали простые слова Луганова.
– Манюшенька, – сказал он жене, – подкрути-ка, милуша, радиошку чуть погромче.
С первых же слов Луганова муж подозвал жену:
– Какие между нами секреты!
Выслушав дорогого гостя, супруги посерьезнели, как бывает, когда запахнет большими деньгами. Буенковы, к радости Луганова, подтвердили ходившие по Сендуну слухи: есть в Котлове "такие люди". Буенков кое-кого помянул предположительно из часовщиков. Но ходов к ним не назвал. Любитель похвастать, показать свой ум и осведомленность, Буенков тратил лишние слова и время, и жена прервала его, назвав Зимороева.
– Вот, вот, – согласился Буенков с некоторым недовольством по поводу того, что его опередили. – Я сам хотел о нем сказать.
Буенков объяснил, что они с Зимороевым родственники не родственники, а, так сказать, свояки, – нашему забору двоюродный плетень. Акулина Гурьевна, третья жена старика Зимороева, приходится теткой первой жене Буенкова, умершей перед войной.
– Старик жох, – рассказывал Буенков, перехватив инициативу у жены. – От Акулины все держит под замком, и она у него по струнке ходит. Он золотом занимается. У меня самого взял две царские пятерки и дал по две сотни. Ты, Вася, начни через нее действовать. – И Буенков нежно погладил жену по голове.
– А он может, Вася, это факт. Для него твое сибирское золото не внове будет. Николай болтнул, что у старика от ихнего старшего брата Андрея с записочками бывали уже люди с приисков.
– Ты, Вася, сестре кланяйся, – заключил Буенков. – Оно, знаешь, умная женщина, везде пройдет! У них, у женщин, незаметнее получается. Мое дело – сторона, я тебе направление дал. Давай допивать – и на боковую. Мне завтра к восьми на работу, а Манюша для тебя не откажет слетать к Зимороевым, нюхнуть, поговорить. Она у меня умница, ее старик уважает.
3
Луганову отперла Акулина Гурьевна и провела его на второй этаж обшитого тесом небольшого рубленого дома. Толкнув дверь и не входя сама, жена Зимороева сказала-выдохнула:
– К вам, Петр Алексеевич, тута пришли.
Комната была большая, низкая, в три низких же окна. Обстановка сборная: платяной шкаф старой дешевой работы с глубокими бороздами царапин на мягком, по клею, лаке, покрывавшем отделанную "под красное дерево" мягкую липу, черную там, где касались руки; светлый высокий комод с зеркалом на верхней доске, покрытой тюлевой накидкой; разномастные, разношерстные стулья; два сундука, окованные погнутой, отставшей резной жестью.
На дощатом крашеном полу протоптались дорожки, на стенах по грязноватым светлым обоям приколоты выцветшие – надо думать, семейные – фотографии и, для красоты, "картинки": пейзажи и жанровые сценки из "Огонька", отрывной календарь с портретом Льва Толстого и, конечно, не без мысли пристроенные портреты Сталина и Буденного.
…В середине комнаты – большой, хороший дубовый стол на массивных точеных ножках; в дальнем от входа углу, по глухой стене высилась катафалком широкая никелированная кровать со взбитыми перинами и с пирамидой, мал-мала меньше, подушек. Над ними – угловая божница с темными, не разберешь ликов, образами и с горящей лампадой. И запах воска, стоялый, густой, который сразу при входе в дом охватил Луганова.
Помня совет сестры, Василий перекрестился на образа, что сделал довольно неуклюже по совершенному отсутствию привычки.
Матрена Елизаровна настойчиво поучала брата:
– Старик жмот, сквалыга, но человек религиозный. Ты не забудь снять шапку и перекреститься. Петр Алексеевич того от всех требует. Ведь у тебя, Васек, дела!..
Зимороева отделял от посетителя стол. На поклон Луганова старик, чуть привстав, ответил кивком головы, но навстречу не сдвинулся, а просто пригласил:
– Присесть не угодно ли? Стульчик возьмите, м… Елизарович, знаем, но имечко мы запамятовали.
– Василий, – подсказал Луганов.
Старик оказался таким, как его описывала сестра Луганова: бородища, плотная фигура под надетым на черную сатиновую косоворотку порыжелым пиджаком, над бородой задранный толстый нос, не дряблый, а твердый, глаза выпуклые, взгляд пристальный и, как показалось Луганову, нагловатый.
Сидя, Зимороев казался немалого роста: он был коротконог.
– Так, значится, вы приходитесь братцем родным Матроне Елизаровне? – начал беседу Зимороев хрипловатым, уверенным басом.
– Да.
– Люди с положением ваш зять с супругой, – одобрил Буенковых Зимороев. – А родитель и родительница ваша, слыхано было, скончались?
– Да.
– Однако же мы видим, что до оставления в сиротстве они вам с сестрой преподали моральные наставления, уважение к божественному. На этот счет у нас имеется старая побасенка…
Зимороев говорил с удовольствием человека, нашедшего случай кстати преподнести свежему человеку любимый, но до одури всем приевшийся анекдот.
– В прежнее время, даже еще до проведения железных дорог, – рассказывал Зимороев, – по каким-то по своим делам ехал на почтовых лошадях еврейский раввин. И вот выезжает этот раввин вечером со станции, едет уездным городишком, вроде какого-нибудь Зеленодольска или Арска; на козлах у него, стало быть, новый ямщик. Раввин за ним в спину примечает: одну церковь проехали – не крестится, другую – обратно не крестится. На выезде, как полагалось, часовня. И тут мужик на себя креста не кладет. Что ты будешь делать! Раввин ему и говорит: "Иван, а Иван, почему ты не крестишься?" А тот, ямщик то-есть: "Чего же креститься!" А раввин: "Иль ты, Иван, в бога не веруешь?" А тот, дурак: "А на что верить-то?" Тут раввин его сзади кэ-эк за пояс схватит! – Зимороев даже привстал, чтобы изобразить, что произошло. – Кэ-эк схватит да закричит: "Нет, поворачивай! Я с тобой, на ночь глядя, не поеду: ты меня зарежешь!"
Зимороев сел и продолжал уже обычным голосом:
– Вот, как вы находите, Василий Елизарович? Ведь прав еврей! Они, евреи, умные люди!..
Луганов согласился.
– Конечно, – продолжал разглагольствовать Зимороев, расправляя усы над свежими, красными губами, – в прежнее время разные веры чуждались одна другой. К примеру, не говоря о евреях или мугаметанах, которых, по-нашему, и за людей не считали, мы, старой веры люди, крестясь двумя перстами, брезгали православными – никонианами, звали их "щепотниками". А сейчас мы считаем, лишь бы в человеке вера была, а не безбожие… Как вы считаете?
У Луганова от скуки и от сдерживаемой нервной зевоты ломило челюсти.
– У меня к вам, Петр Алексеевич, дело есть.
– Слушаем вас.
– Металл желаю продать.
– Мы такого товара просили.