Матерый мент - Леонов Николай Сергеевич 3 стр.


– А что я могла ответить? Сказала, что ждем, объяснила, как лабораторию найти. Дед ведь не в своей кровати тихо умер, она же нам сказала утром по телефону – убили! – Мариам сглотнула и опять зябко поежилась. – Так что никуда мы от визита этого не денемся, лучше уж отмучиться поскорее, чтобы нервы не трепали. Хорошо Деда знали мы с тобой, да разве Вацлав Васильевич еще, вот нам и разговаривать с представителем власти.

– Откуда он, не спросила? МУР, прокуратура? Или представитель сам представился, извини за невольный каламбур?

– Говорил он, откуда, – Мариам беспомощно улыбнулась, – но я не запомнила. Мне все эти МУРы и прочие ФСБ на одно лицо – милиция, и все. А вот как звать, запомнила – простая такая фамилия. Полковник Гуров, Лев Иванович.

* * *

Андрей Алаторцев, как и Лев Гуров, родился и вырос в Москве и тоже за свои тридцать семь лет изрядно поколесил по просторам сначала нерушимого Союза, а позже – свободной России. Конференции, симпозиумы, рабочие совещания, да, наконец, просто командировки, на которые его шеф – Александр Иосифович Ветлугин – скудноватых средств не жалел никогда, будучи убежден, что настоящий ученый без личного, глаза в глаза, общения с коллегами киснет и вянет. Но в отличие от Гурова Москву Алаторцев не любил. Этот человек вообще не любил никого и ничего, делая исключение лишь для собственной персоны. Зато уж в этом случае любовь была воистину безгранична…

Психология, а тем более педагогика в наше время науками в истинном значении этого слова не являются и в обозримом будущем вряд ли ими станут, оставаясь странноватой смесью из озарений отдельных гениев, самого низкопробного шаманства и набора практических рекомендаций, ничем, по большому счету, не отличающихся от инструкции по эксплуатации электромясорубки. Поэтому и прогностическая ценность аксиом и "законов", этими "науками" трактуемых, невелика. Но встречаются иногда случаи, как будто специально призванные хрестоматийно проиллюстрировать декларируемые жрецами педагогики и психологии откровения. Жизнь Андрея Алаторцева как раз и была такой яркой иллюстрацией. Издавна, а в прошлом столетии в особенности часто, детские психологи и педагоги с пеной у рта кричали, что у единственного ребенка в семье, тем более если родители – люди не первой молодости, есть все шансы вырасти махровым эгоистом и черствым, самовлюбленным сухарем. Когда дело доходило до конкретных примеров, специалисты могли попасть пальцем в небо или, напротив, предсказать характер личности такого ребенка более или менее точно – все в пределах статистического разброса. Но с Алаторцевым, если кто-то захотел бы в свое время подобное печальное предсказание сделать, попадание было бы в "десятку".

Его родители встретились поздно, уже вполне сложившимися, зрелыми людьми, что вовсе не помешало им глубоко и искренне любить друг друга. Они очень хотели ребенка, но решились на это не сразу. Дело в том, что у матери Андрея был порок сердца, и исход беременности и родов представлялся врачам весьма сомнительным. Проще говоря, роженица вполне могла умереть, и супругам Алаторцевым это было прекрасно известно. Однако мать Андрея проявила редкостную настойчивость и силу характера, смогла убедить мужа пойти на риск и в тридцать шесть лет родила долгожданного первенца. Но надеяться на повторение этого события счастливым родителям не приходилось: приговор медиков был однозначен и категоричен – еще одной беременности больное сердце женщины не перенесет, Алаторцева умрет, не дотянув до родов. Маленький Андрюша стал кумиром и деспотом семьи, родители ни на минуту не забывали, какого риска, каких мук, душевных и физических, стоил им их мальчик. Любое его желание быстро приобрело силу закона, а семья жила достаточно зажиточно, чтобы исполнять прихоти маленького центра вселенной. Его мать тогда была старшим преподавателем кафедры общей ботаники МГУ, а отец, Андрей Николаевич, – "широко известным в узких кругах" физиком-ядерщиком. Конечно, ни в ясли, ни в детский сад Андрей не ходил ни дня. Ольга Петровна Алаторцева, которую искренне любили студенты и коллеги, более чем на десять лет рассталась со своей работой ради сына. Андрей привык, что этот мир вращается вокруг него и по его законам.

К семи годам он прекрасно читал и писал, неплохо знал историю и географию и, по общему мнению, по уровню развития вполне соответствовал третьему-четвертому классу. Правда, музыка, для обучения которой было куплено старинное, но в превосходном состоянии пианино, у мальчика не пошла – все усилия Ольги Петровны, находившей все новых учителей, разбивались о полное отсутствие у обучаемого даже намеков на музыкальный слух. Кончилась эта музыкальная пытка тем, что шестилетний Андрюшенька, отлично понявший свое положение в семье, порубил ненавистный инструмент туристским топориком…

Андрей пошел сразу во второй класс элитной школы с углубленным изучением двух иностранных языков – английского и немецкого. Ольга Алаторцева была очень рада, что у ее ребенка появляется годовая фора для поступления в вуз, в самом крайнем случае – при провале на вступительных, во что, конечно, не верилось, – армия не висела над Андреем так фатально, как над его одноклассниками. Мысли об армии были черным кошмаром для родителей Андрея. Чтобы их сына, такого умного, тонкого и интеллигентного мальчика, давшегося им столь тяжело и обещавшего в будущем столь много, и… в эту мерзость?! Ни-ко-гда! Бесспорно, Алаторцевых можно было понять – как раз под окончание Андреем школы началась позорная афганская авантюра, а образ "несокрушимой и легендарной", "школы мужества, которую должен пройти каждый юноша", был похоронен задолго до этого, как и прочее пропагандистское мочало. Но Андрей, одаренный от природы точным и четким аналитическим умом и слышавший разговоры на эту тему лет с десяти, сделал для себя несколько неожиданный, но вполне непротиворечивый вывод. "Кто-то пойдет служить, но я не пойду в любом случае. А кто же пойдет? Они, – рассуждал он сам с собой. – Значит, есть и они – быдло, скот, который не заслуживает ничего другого. Об этом лучше помалкивать, но забывать не стоит!" В дальнейшем эта философская максима Андрея Алаторцева смягчалась, видоизменялась, обрастала аргументами и контраргументами, оговорками и дополнениями, но в стержневой основе своей оставалась прежней.

Учился он легко, первые два года вообще никаких усилий не прикладывая, – сказывался домашний багаж. Но вот отношения с одноклассниками не складывались. Дети – жестокие создания, они, особенно в самом нежном возрасте, не терпят отклонений от среднего уровня ни в чем и мстят тем, кто как-то выделяется из их массы – безразлично, в какую сторону. Элитный характер школы несколько смягчал эту железную закономерность, "принцем" был не только Андрей, но едва ли не каждый из его одноклассников, что, конечно, в полной мере относилось и к девочкам. Сказывался и год разницы – в семилетнем возрасте это очень много! Андрею приходилось тяжело, у него не было друзей, он считался "воображалой, ябедой и задавакой", и в первые два-три года школьной жизни его частенько поколачивали. К счастью, у его родителей хватило ума не вмешиваться в мальчишеские разборки. Но маленький Алаторцев и из этой печальной для себя ситуации сделал далеко идущие выводы, навсегда определившие его отношение к жизни и людям. Да, это была логика ребенка, но это была логика! "Ведь я такой хороший, – размышлял маленький Андрей, очередной раз получив взбучку от стайки одноклассников, – почему же они делают мне плохо? Они завидуют мне, они не любят меня, значит, они – гадкие, они – плохие. Значит, и я их всех не люблю. Есть только я и они… А мама с папой? Говорят, что любят меня, но не могут или не хотят помочь… Что же получается, родители – тоже "они"? Не знаю, но мама с папой – не я, это точно".

Природа одарила Алаторцева не только острым, резким умом и прекрасной памятью, но и высокой степенью приспособляемости, тем, что на заумном языке профессионалов называется конформизмом. Андрей быстро понял, что нужно казаться таким, как все, как "они", и вскоре у него прекрасно стало это получаться. Но внутри, про себя, он ни минуты не считал, что равен глубоко презираемым "им". У Алаторцева стали появляться приятели, некоторые из которых даже считали его своим другом. Много ли надо для школьной мальчишеской дружбы? Андрей был весел и независим в суждениях, остроумен, а зачастую и язвителен, прекрасно физически развит и всегда по последней молодежной моде одет, а это так много значит в двенадцать-пятнадцать лет! Все мы в этом возрасте немного Печорины… Мать его к тому времени вернулась на работу, Алаторцев-старший получил крупную премию за участие в очередном сверхсекретном проекте на голову "благодарного человечества", и деньги, по нашим меркам очень немалые, в семье были. А значит, и у любимого сына были самый современный кассетник фирмы "Грюндиг", самые лучшие и престижные кассеты и заграничные диски, динаккордовская электрогитара, на коей он освоил бессмертный "блатной квадрат", словом, все то, что и составляет смысл жизни подростка.

К тому же была возможность смотреть самые нашумевшие премьеры в московских театрах и посещать закрытые просмотры западных лент в Доме кино. Очень сильное впечатление произвел на Андрея "Заводной апельсин" Стенли Кубрика, тем более английский он знал в совершенстве уже к четырнадцати годам и от ублюдочного дубляжа не зависел. Андрей отождествлял себя с Алексом. "Да! Только так и надо! – говорил он себе после этого фильма. – Есть я, и есть жалкие они, а больше ничего в мире нет. А финал… Ну, что финал? Надо быть умнее и осторожнее, тогда все будет по-другому. По-моему. И не надо, чтобы они догадывались, кто я на самом деле. До поры, до времени…"

Одним из самых близких приятелей Андрея Алаторцева стал Сережа Переверзев, получивший в классе кличку Верзила и очень ею гордившийся. Трудно было найти настолько разных людей, как эти двое…

Глава 3

Дверь квартиры номер 15 открылась после звонка Гурова почти сразу, как будто женщина, стоящая на пороге, давно ждала его.

– Здравствуйте, вы – Любовь Александровна? Я – полковник Гуров, из управления. Петр Николаевич звонил вам недавно. – Слова давались Льву с трудом, особенно "здравствуйте", резанувшее своей неуместностью. Необходимость встречаться с людьми, только что получившими страшный, калечащий жизнь удар, расспрашивать их по горячим следам была одной из самых тяжелых сторон оперативной работы. Гуров никогда не смог бы забыть, как лет пятнадцать назад ему пришлось расспрашивать обезумевшую от горя мать зверски изнасилованной и убитой восьмилетней девочки… Тогда они со Станиславом взяли насильника и выродок получил по заслугам, но Гуров помнил, что, идя двумя днями позже встречи с матерью погибшего ребенка на смертельный риск, на "ствол" в руках маньяка, он был куда спокойнее и увереннее, чем когда смотрел в мертвые глаза женщины…

– Здравствуйте. Проходите. – Высокая стройная женщина, одетая в строгий темно-синий костюм и белую блузку с наглухо застегнутым воротником, пропустила Гурова в просторную прихожую, захлопнула дверь и повернулась к нему лицом. – Как вас зовут?

Ей было на вид лет пятьдесят с небольшим, хотя Гуров уже узнал, что вдова и убитый ученый были ровесниками, значит, ей шестьдесят четыре года. Коротко остриженные и тщательно причесанные, чуть тронутые сединой темно-русые волосы, лицо бледное, спокойное, но какое-то застывшее. Никаких следов косметики. Серо-зеленые, большие припухшие глаза женщины смотрели на него, но, казалось, ничего не видели. "Не спала всю ночь ни минуты и много плакала, – понял Гуров, – а сейчас держится на характере и силе воли. Не соврал Петр, не будет тут истерик".

– Лев Иванович, если вам удобнее – просто Лев. Где мы можем поговорить, Любовь Александровна?

– Давайте в кабинете у Саши… – Она сглотнула мешающий ей комок в горле. – У Александра Иосифовича. Там и телефон, если вам нужно будет кому-то позвонить. А я жду звонка от детей. Павлик, наш старший, знает уже, – она опять судорожно, тяжело сглотнула, – он сказал, что сам Валюше в Сиэтл позвонит. Не снимайте ботинки, Лев, не надо.

Они прошли по короткому коридору. Перед раскрытой дверью комнаты лежала громадная черная собака. Подняв голову, она посмотрела на Гурова пристальным, тоскливым, совсем человеческим взглядом и тихо, на очень низких нотах зарычала.

– Спокойно, Черч. Это свой. – Женщина нагнулась и потрепала шею пса. – Заходите, Лев. Присаживайтесь, пожалуйста. Там, на столике, пепельница, если хотите, можете курить. – Она села в кресло у небольшого полированного журнального столика и пододвинула к себе открытую пачку сигарет. – Я закурю.

"Вот и еще один свидетель, – Гуров посмотрел на собаку. – Жаль, что говорить не умеет, хотя что бы он мне важного такого рассказал… А сигареты, идиот беспамятный, я опять купить не удосужился". Он сел в кресло напротив и быстро окинул взглядом кабинет покойного Александра Ветлугина. Несколько громадных антикварного вида книжных шкафов и навесных полок, забитых книгами. Большой, явно старинный, письменный стол и рядом стол поменьше, с телефоном, мощным компьютером и принтером. Застеленная пестрым пледом кушетка в углу. Над столом – фотография в рамке, хитро улыбающийся толстяк с острыми глазами и сигарой в углу рта.

– Уинстон Черчилль, – женщина проследила направление его взгляда. – Саша считал его самым выдающимся политиком прошлого века и вообще восхищался этим человеком. Собаку вот в его честь назвал… – Она горько усмехнулась. – А на лежанке этой любил отдыхать во время работы, он очень много работал дома. – Достав сигарету, женщина щелкнула зажигалкой и глубоко затянулась. – Вы, вот что, Лев… Иванович. Спрашивайте обо всем, что вас интересует, а то у меня мысли сейчас вразброд. Я крепкая, выдержу.

– Любовь Александровна, прежде всего – что точно он успел вам сказать? Как вообще это было, как вы оказались там?

– Саша только-только вышел с Черчем. Я была на кухне, пила кофе, тут – звонок в дверь. Открыла, там такая растрепанная пожилая женщина, по-моему, со второго этажа. Глаза дикие совершенно. Я сразу поняла – что-то страшное случилось. Что она кричала, дословно не помню, и как внизу оказалась – тоже. Там Саша, весь в крови, его кто-то, по-моему, мужчина, поддерживает, приподнять пытается. Он меня узнал, в глазах – такая мука… А слова его до самой смерти не забуду, он умирал уже совсем. – У нее задергалось правое веко, голос стал тоньше. – Он хрипел: "Люба! Люба, больно! Люба, это все! Наркотик, это наркотик… Петру скажите!" Потом "Скорая" подъехала, но он мертвый был уже, дальше милиция и из прокуратуры кто-то. Я еще Черча держала, он никого к Саше подпускать не хотел. Я им рассказала все, вот то же, что вам сейчас. Потом увезли Сашу, – чуть задрожавшими пальцами она достала из пачки еще одну сигарету, но не закурила ее, а положила рядом с пепельницей, – я с Черчем сюда вернулась. Часа два затем вообще – как из жизни выпали, ничего не помню. Ночью, после двенадцати уже, позвонила Павлу в Ленинград. Сообщила…

– Скажите, а когда-нибудь раньше он говорил что-то о наркотиках? Может быть, мимоходом, к слову, в разговоре на совсем другие темы, вскользь?

– Н-нет… Не припомню что-то, – после недолгого молчания отозвалась сидящая напротив Гурова женщина. – А относился к этой мерзости, как и всякий нормальный человек, то есть с омерзением.

– Хорошо, а почему вы решили, что Петр – это генерал Орлов? У мужа, у вас много знакомых с таким именем?

– Почему – не знаю, но абсолютно уверена, что права. Мы с Сашей прожили вместе почти сорок лет, тут уже без слов человека понимаешь, а в такие секунды, как вчера, все это обостряется… Нет, это Саша про Петра Николаевича, точно. А знакомые… Дайте подумать, – она с минуту молчала. – Аристархов из Киева, еще Валюшиного мужа так зовут и сына тоже, но они в Штатах уже третий год. Еще в лаборатории у Саши есть такой мальчик, Петя Сонин, младший научный, но он бы и сказал "Петя". А что, вы считаете…

– Любовь Александровна, – мягко перебил ее Гуров, – вы почти наверняка правы, и Петр – это Петр Николаевич Орлов. Но я пока настолько мало знаю, что мне важно все, любая зацепка, даже ее тень. Вот еще один важный вопрос: ваш муж был пунктуальным человеком?

– Да, Саша очень любил порядок и точность, – не задумываясь, ответила вдова, – говорил, что со временем надо быть на "вы", этот самый страшный из тиранов фамильярности не прощает. Как он меня когда-то в молодости ругал за пятиминутное опоздание! Отучил постепенно. Но при чем тут это?

– При том, что убийца знал, во сколько Александр Иосифович выйдет с собакой из подъезда, – Гуров помолчал немного, – он ждал не больше десяти минут. У вас было принято всегда выгуливать Черча в девять вечера?

– Да, в девять и утром в семь часов. Черч у нас десятый год, и каждый день, если не на даче… Когда Саша не мог, уезжал куда, то я с ним гуляла, а когда Валюша с нами жила, она. – Взгляд женщины остановился на лежащем около двери комнаты ротвейлере. – А вот сегодня никуда он утром со мной не пошел, так и лежит тут со вчерашнего. И не ест, – тихо добавила она.

– Как вы думаете, кто мог знать о таком вашем распорядке? Люди, которые часто бывали у вас дома?

– Конечно. Но не только, это же не государственная тайна. Соседи, весь двор, наконец, – в ее голосе Гуров услышал чуть заметные нотки иронии. – Кто угодно мог подсесть на лавочку к нашим пенсионеркам и так, между прочим, расспросить, во сколько академик с четвертого этажа гуляет со своей собакой. Я не права?

– То-то и беда, что правы, – кивнул Гуров, подумав, что все равно возьмет эту тему на заметку: его инстинкт сыщика, то самое необъяснимое "чутье" подсказывало ему важность почти минутного совпадения начала этой злосчастной прогулки и появления машины убийцы во дворе дома по 2-му Ботаническому переулку. – Скажите, за последнее время никто не угрожал вашему мужу или вам? Звонки, может быть, анонимные письма? И вообще, не случалось ли чего-нибудь необычного, странного, такого, чтобы "из колеи"?

– Нет, ничего подобного не припоминается, – помолчав немного, ответила она. – Если только Саша не сказал, но мне в это слабо верится. От меня он ничего скрывать не стал бы.

– Были у вашего мужа враги, Любовь Александровна?

– Таких, что пошли бы на убийство, не было. А недоброжелателей и мелких пакостников хватало в достатке. Саша ведь был человек прямой, компромиссы не любил, а компромиссов с совестью не признавал в принципе. А наука, если изнутри посмотреть, – это смесь коммунальной кухни и феодальной грызни, война всех против всех. И не думайте, что только у нас, в России, всюду так, – Любовь Александровна печально посмотрела на Гурова. – Докторантов его топили, это было, на выборах в действительные члены академии прокатили в позапрошлом году, внутреннюю рецензию на последнюю Сашину монографию такую написал некто, что впору на забор, а не в академическое издательство. Он, шутки ради, молодежный сленг иногда употреблял и не раз говорил мне, что ему все это тявканье из подворотни, как это… по барабану, лишь бы работать не мешали. Но чтоб убить…

"Все так, – думал Гуров, механически кивая в ответ, – но чего-то ты, уважаемая, не знаешь или не разглядела. Не по ошибке же твоего мужа угробили. Не верю я в такие ошибки, даже в наше сумасшедшее время. Это ведь не обкуренные шакалята с арматурой, тут точно – никто не застрахован. А мы имеем почти наверняка "заказуху", пропади она пропадом. Значит, и заказчик есть. Но кто и почему?"

– А вы не замечали, не было ли у Александра Иосифовича в последнее время резких перемен в настроении? Может быть, печальным стал или раздраженным. Или, наоборот, чем-то обрадованным выглядел?

Назад Дальше