6
"Универсам", мимо которого мы проезжали на обратном пути, уже излучал ровный электрический свет. На крыше рядом с синей неоновой вязью красными цифрами горели электронные часы. Они показывали 19.29. Время бежало быстрее, чем нам этого хотелось.
Был час "пик". Сорок минут понадобилось нам, чтобы попасть в другой конец города. Автомашина остановилась в тупике неподалеку от железнодорожного переезда. Шофер заглушил двигатель и погасил фары. Тупик погрузился в темноту. Логвинов зажег карманный фонарик, развернул схему и показал ее мне. Напрасный труд: я никогда не был силен в топографии и мало что понял в пересечениях линий, стрелок, кружочков и крестиков.
– Вот этим путем мы попадаем в дом, – сказал Логвинов, проводя пальцем извилистую кривую.
Я не решился подсказать более короткий, а для меня и более привычный путь через двор Корякина. Возможно, в их варианте не было такого высокого забора.
Мы молча вышли из машины и двинулись вдоль тротуара. У трансформаторной будки свернули. С трудом протиснулись через узкий проход между ней и стенкой какого-то склада, крадучись прошли чей-то двор и, пригнувшись, остановились в темном закутке, где пахло плесенью и прелыми листьями.
– Сюда, – Костя нащупал сухую необструганную доску, державшуюся на одном гвозде.
Он сдвинул ее в сторону и пропустил меня вперед. Щель показалась мне узковатой, но отступать было поздно. Послышался треск рвущейся ткани, и. оставив на ржавом гвозде солидный клок своего пиджака, я перебрался по другую сторону забора.
Беседка, в которой мы оказались, была расположена в дальнем углу сада. В фиолетовых сумерках кирпичный дом проступал мрачной черной тенью. Холодным слюдяным блеском отражался в оконных стеклах лунный свет.
Логвинов оттолкнулся от дерева и коротким броском пересек освещенное пространство между домом и беседкой. За ним последовал я. Прижимаясь к прохладной кирпичной стене, мы добрались до открытого окна кухни. Я взобрался на подоконник, спрыгнул вниз, на ощупь, пока глаза привыкали к темноте, стал пробираться к ванной комнате.
Скрипнула дверь. Стал различим огонек сигареты, и я уже более уверенно пошел на него.
– Сейчас включу свет, – предупредил кто-то.
Под высоким потолком загорелась тусклая пятнадцативаттная лампочка. На краю ванной сидел Сотниченко, а у двери стояли Логвинов и молоденький сержант в серой милицейской рубашке.
– Все готово. – Сотниченко протянул мне несколько сколотых скрепкой листков бумаги. – Почитаете?
"Заключение – это хорошо, – подумал я и потрогал дыру в пиджаке. – А вот за костюм жене отчитываться придется. Это факт".
– Ты когда научишься говорить по телефону? – спросил я у инспектора, чтобы подпортить настроение и ему. Но мое замечание не привело его в трепет.
– Да вы не беспокойтесь, Владимир Николаевич, – невозмутимо улыбнулся он. – Эксперты – народ беспокойный, но ни одна живая душа их не видела, будьте уверены.
Это было что-то новое. В следующий раз попробую спросить его об экспертах, может быть, тогда он пообещает с умом выбирать телефонные будки?
– Ладно, с тобой спорить... – Я махнул рукой. – Слушайте внимательно. Как договаривались, каждый действует автономно. Логвинов отвечает за прихожую и комнату Юрия. Сотниченко со своими людьми – за комнату профессора. Как с кухней?
– Порядок, – заверил сержант. – Черная штора на окне. Полная звуковая и светоизоляция.
– Понятых, врача, криминалиста – в кухню. Пусть ждут там. Я беру на себя комнату Елизаветы Максимовны. Все ясно?
– Ясно, – вполголоса ответили присутствующие.
– Теперь главное. Кто бы ни вошел – задерживать только по моему сигналу. Вы поставили дополнительный свет в прихожую? – спросил я у Сотниченко.
– Две пятисотваттные лампы. Включаются из вашей комнаты.
– Значит, сигнал – свет в прихожей, – закончил я. – Все свободны.
В ванной погас свет, а когда я снова зажег его, никого уже не было. Присев на край раковины, я взялся за заключение. Минут через десять сложил его пополам, сунул в карман своего рваного пиджака, щелкнул выключателем и вышел в прихожую. Пришлось подождать, пока глаза начали различать смутные плоскости стен. Вскоре я обнаружил торчащую из дверного проема голову Сотниченко, а в метре от себя – контур фигуры сержанта. Можно было идти на пост.
В комнате Елизаветы Максимовны я направился к старому плюшевому креслу, намереваясь устроиться в нем, но натолкнулся на чьи-то литые плечи.
– Это я, – сдавленным шепотом сказал владелец чугунного тела – инспектор Рябов. И привстал, чтобы уступить место.
Я усадил его обратно и, втайне удивляясь тому, как безошибочно работники уголовного розыска находят самые удобные позиции, опустился рядом на скатанный в толстый рулон ковер.
Сидели молча. "Это они тоже умеют, – подумал я. – Надо отдать им должное". Ни звука, ни единого шороха не раздавалось в доме. Потекли минуты, бесконечно длинные, безразмерные минуты ожидания.
Когда-то, много лет назад, я начинал с оперативной работы в уголовном розыске. В те годы комиссар милиции напутствовал меня: "Знаешь, как бывает на войне: есть наступление по всему фронту, а есть бои местного значения, за высоту, за улицу, за дом. И в том и в другом случае без твоего выстрела общая победа невозможна". Говорил он много, а запомнились почему-то эти слова. С них началась моя служба в милиции, понимание этой работы, как единственно приемлемой и необходимой для себя, появилось чувство того самого боя местного значения, который решает общую победу. Это прочно осело в памяти, осталось на всю жизнь.
...Смутная, неопределенная мысль тревожила меня. Я знал, что сегодняшняя, как и любая другая засада, – это ожидание, которое может прерваться сейчас, в эту самую минуту, а может длиться часами и сутками, ожидание, исход которого – или победа, или поражение. Пусть все. кто собрался сегодня здесь, в доме Вышемирских, беспрекословно верят в мой расчет, пусть сам я не сомневаюсь в успехе задуманной операции, пусть логические построения, подкрепленные ворохом доказательств, в том числе и вещественных, выглядят безупречными – там, в самом далеком уголке сознания, притаилась мысль: все, что можно было сделать, уже сделано и остается только ждать... Для всех остальных участников операции засада – лишь эпизод из длинной цепочки подобных эпизодов, а для меня – это завершение дела, это ставка, это точка. И надо, чтобы точка легла на конец предложения, то есть туда, где ей положено быть. Иначе весь труд насмарку...
Я посмотрел на Рябова, и мне стало стыдно. "Нехорошо, Владимир Николаевич, нехорошо, – подумал я. – Выходит, для тебя результат важен, а для других нет? Забываешь, что для Рябова это тоже работа, наполненная смыслом. Что бы ты делал без него, без помощников, без огромного аппарата, предоставленного в твое распоряжение: криминалистов, медиков, коллег в других городах? А без своих соседей – слесаря этажом выше, инженера этажом ниже, что бы ты делал? Кто уполномочил тебя на эту работу, если не они? За кого ты ведешь этот самый бой местного значения, если не за будущих Щелкановых и Вышемирских, за свою дочь и за будущую дочь своей дочери?"
Рябов вытянул руку и неслышно постучал по светящемуся циферблату. Он не нервничал, он просто показывал время.
Глава 8
Суббота, 29 сентября
1
Бой курантов раздался неожиданно и оттого показался слишком громким. Заведенные много дней назад профессором, а может быть, его сыном, часы заметно отставали. По моим новые сутки начались уже семь минут назад.
Удары били по нервам, неслись по дому, обгоняя друг друга, эхом отдавались в каждом закоулке и медленно гасли, словно просачиваясь сквозь щели наружу. Наступившая затем тишина стала еще глубже и тревожнее.
С последним ударом в соседней комнате раздался звон бьющегося стекла.
"Окно!" Я выпрямился и, прижавшись к стене, замер у двери. "Только бы ребята не подкачали, – назойливо сверлила голову мысль, – только бы не подвели. Сейчас он выжидает... очищает оконную раму от осколков... снова выжидает". Я отчетливо представил себе комнату профессора, человека, стоящего по ту сторону окна, слабый лучик фонарика, проникающий с улицы. "Полез... спрыгнул с подоконника... идет к двери...".
Желтое пятно света, не воображаемое, реальное, скользнуло в прихожую, запрыгало по стенам и полу. Крадущиеся шаги, и в трех метрах от меня возник сгусток тьмы – человек. Осторожной походкой он двинулся вперед, остановился и выключил фонарь. Прихожая снова погрузилась во мрак. Послышались шорохи, возня, прерывистое дыхание.
Я выждал еще две минуты и нажал на включатель.
Посреди прихожей стоял научный сотрудник музея изобразительных искусств Маркин. Одной рукой прижав к себе рамы с пожелтевшими гравюрами, он болезненно щурился на мощные, закрепленные на штативах лампы, а в другой держал нож, которым за минуту до этого перерезал бечеву с подрамников.
– Бросьте нож, – сказал я.
В ту же секунду он вслепую кинулся к комнате профессора, наткнулся на Сотниченко, бросил рамы на пол, ринулся в нашу сторону. На какое-то мгновение я увидел, как блеснуло в его руке короткое лезвие. В следующую секунду он уже кружил по прихожей, бормоча что-то невнятное, взвизгивая, как пес, которому прищемили лапу, а рядом со мной, держась за бок, удивленно рассматривал залитые кровью руки инспектор Рябов. Все произошло так быстро и неожиданно, что я не сразу понял, что с ним...
2
Рана была неглубокой и не очень опасной, но крови потеряно порядочно, были задеты мягкие ткани, богатые кровеносными сосудами.
– Жить будет, – успокоил врач.
Рябова уложили на носилки. Он слабо улыбнулся нам, и его понесли к машине.
Мы вернулись в комнату Елизаветы Максимовны, где под охраной сидел Маркин. Увидев меня, он вскочил с кресла:
– Что же это, Владимир Николаевич! Как же!.. Это, знаете ли, некрасиво... Зачем?.. Мы интеллигентные люди... – Он протянул ко мне руки, зажатые в наручники, и завопил что есть мочи: – Отпустите меня!! Христом-богом прошу, отпустите! Я не хотел... Я этим ножом карандаши чинил! Отпустите!!
Не могу сказать почему, но злость на Маркина у меня прошла. Усталость заглушила все чувства. Скорее всего это была реакция на события последних часов, на ожидание, на ранение Рябова. Я как бы начал жить в двух измерениях. В одном был Маркин, дело Вышемирских, обязанность довести его до конца, и здесь я чувствовал себя беспомощным и почти безразличным. В другом – мои друзья, помощники и, конечно, Рябов. Я старался вспомнить, когда и при каких обстоятельствах мы с ним встречались: помню, здоровались при встречах, справлялись о делах, как-то сидели рядом на районной партконференции, еще был приказ по управлению с благодарностью Рябову за отвагу, проявленную при задержании опасного преступника, а вот есть ли у него семья, дети, сколько ему лет – не помнил, не знал. "Почему же получается так, – думал я, – что мне известна подноготная десятков подонков, пьяниц, убийц? Почему о Маркине и Зотове я знаю больше, чем о своем товарище? Почему так?"
– Это недоразумение! – истерично продолжал Маркин. – Я не думал никого ранить... не хотел... Оказался здесь случайно... Это ошибка... Я хотел взять что-нибудь на память. – Мысль показалась ему спасительной, и он ухватился за нее. – Да-да, хотел взять какой-нибудь пустячок... Вы же в курсе, мы с Иваном Матвеевичем были друзьями, много лет знали друг друга. Я вам рассказывал, Владимир Николаевич. И супругу его, покойную Елизавету Максимовну, тоже знал...
Можно себе представить, чем он закончит речь в собственную защиту!
– Не паясничайте, Олег Станиславович, – прервал его я. – Нам известно, зачем вы явились сюда.
Он осекся и, склонив голову набок, напряженно ждал, что я скажу.
– Ваша племянница сообщила много интересного и о вашей записке и о той первой копии, которую снял для вас два года назад Юрий Вышемирский...
– Стерва! Стерва! – взвыл Маркин и затопал ногами. – Грязная тварь! Неблагодарное животное! Дрянь! Дрянь! Дрянь!
У этого брызжущего слюной, дрожавшего от бессильной ярости существа не осталось ничего общего с тем благообразным живым старичком, которого недавно я встретил в вестибюле музея. Даже аккуратная, с густой проседью бородка сейчас агрессивно топорщилась, как иголки на спине ехидны, а глаза за стеклами очков источали одну только злобу.
Маркин разошелся не на шутку. Пришлось остановить поток оскорблений.
– Поберегите эмоции, вы еще успеете выяснить отношения с племянницей, – сказал я, и он замер, снова свесив голову набок. – Что же касается пустячка, как вы, Олег Станиславович, не совсем удачно выразились, то актом экспертизы установлено, что олеографии, которые вы пытались украсть, относятся к прошлому веку, а автор их – Гюстав Доре, известный французский рисовальщик девятнадцатого века.
– Я не знал, не знал... – встрепенулся он.
– Позвольте вам не поверить. – Я взял протянутый Логвиновым лист серой бумаги. – Вот заключение, подписанное вами двадцать лет назад. Вы осматривали коллекцию и собственноручно составили этот документ. В нем работы Доре вообще не упоминаются. Между тем в любом музее для них всегда найдется самое почетное место.
– Под этим документом есть и другие подписи, – огрызнулся Маркин.
– Правильно. Коробейникова и ныне покойного Шустова. С Коробейниковым ясно: вы взяли на себя заботы по осмотру и оценке картин, и он, полностью доверяя вам, не видев коллекции, зная ее только с ваших слов, заочно подписал акт. А Шустова убедили две ваши подписи.
– Откуда вы знаете?
– Коробейников сам сообщил нам это.
– Черт бы побрал этого идиота! – Маркин почти без сил опустился в кресло. Он явно сдавал позиции. – Видели они коллекцию или нет – не вижу особой разницы. Я добросовестно определил подлинность картин, рисунков и акварелей...
– Разница есть, – возразил я. – Вы не включили в список гравюры Доре. Потому что ни Елизавета Максимовна, ни тем более Иван Матвеевич и Юрий не подозревали, что всегда стоявшие особняком от коллекции гравюры относятся к прошлому веку. Еще тогда, двадцать лет назад, у вас уже была мысль поживиться за счет коллекции Вышемирских.
– Вышемирских, Вышемирских! – передразнил меня Маркин. – Это коллекция Сомова! В крайнем случае его дочери! Но никак не Вышемирских!
В этих словах было столько неприкрытой злобы, что я невольно подумал о том, как долго, должно быть, она копилась в нем.
– Этот проходимец, баловень судьбы женился на Лизе, на девушке моей мечты, на девушке, отец которой предрекал и одобрял наш союз. Перед смертью он лично мне говорил, что спокоен, пока рядом с Лизой нахожусь я. Но тут явился Вышемирский, и все пропало. Он заморочил ей голову, стал ее мужем, стал отцом ее ребенка. А я? Мне досталась роль друга семьи! Мало того, в один прекрасный день он соизволил сделать мне замечание, что я слишком часто бываю у них дома. У них! Вы слышите?!. Я терпел, молча терпел. Потом он стал хозяином коллекции. По какому праву? По праву мужа? Он ни черта не понимал в живописи. Самонадеянный осел! Книжный червь! Для него коллекция была и осталась кучей хлама! Он держал ее как память, только и всего! А я? Я, знавший каждое полотно чуть ли не с детства, знавший каждый мазок на картинах, знавший их подлинную ценность, – я снова был на вторых ролях! Это вы называете справедливостью?! – Маркин яростно вскинул голову. – Этот человек испортил мне жизнь, искалечил меня, разрушил все надежды и планы, из-за него я стал никчемным, жалким, одиноким стариком. Я ненавижу его! Не он, а я должен был стать мужем Лизы, и коллекция по справедливости моя! Моя! Вышемирский и после смерти остался моим должником. Да, я пришел, чтобы забрать то, что должно принадлежать мне! Пусть не по закону, по совести!
– И что же подсказала вам ваша совесть? – спросил я.
– Я положил на эту коллекцию всю свою жизнь и имею на нее право!
– И потому вы заставили Юрия делать это? – Я откинул крышку чемодана, изъятого у Верещак, и одну за другой стал вытаскивать картины. – Собрание подделок – вот результат вашей деятельности.
– Моей? – оживился Маркин. – Вы уверены? Только ли моей? И вообще моей ли? Я, знаете ли, и кисти-то в руках никогда не держал. Позволительно ли мне будет в данной ситуации задать один вопрос? – Голос его окреп, в нем появились даже саркастические нотки. – Вы здесь, Владимир Николаевич, простите, чем занимаетесь? Охраной художественных ценностей или обстоятельствами смерти профессора Вышемирского? Если вторым, то какое ко всему этому имею отношение я? Вам не меня, старика, ловить надо, а этого негодяя – дружка моей племянницы – Юрия Вышемирского. Подделки – дело его рук. Два года он писал их, чтобы незаметно подменить подлинными и распродать их частным коллекционерам. Я не удивлюсь, если выяснится, что и родного отца убил именно он...
Кого-то напоминал мне Маркин? Что-то в нем было от Мендозова, и от Зотова, и от племянницы. Или они были чем-то похожи на него? Не разберешь.
– Подлинники предназначались не частным коллекционерам, а вам, Олег Станиславович, – сказал я. – Началось это действительно два года назад. Вы знали, что Вьгшемирский-младший влюблен в вашу племянницу, встречается с ней, но не обращали на это никакого внимания. Но однажды от Риты вам стало известно, что Юрий занимается живописью, и вы решили воспользоваться этим. Когда пришла вам в голову эта мысль? Может быть, во время ежегодного посещения кладбища, куда вы ходили на могилу Елизаветы Максимовны с букетом желтых роз? Ведь вы, Олег Станиславович, любили ее, продолжаете любить до сих пор. Почему же, хотя бы в память о ней, вы не пожалели Юрия, а вместо этого играли на его слабостях, ломали парню жизнь?
– Жалеть этого безвольного подонка! – воскликнул Маркин. – Да я всегда презирал его!
– Он слабовольный человек, вы правы, но не подонок, – возразил я. – Подонком хотели сделать его вы и Зотов, которого вы не знаете, но на которого удивительно похожи. Вспомните, как через Риту вы заказали ему первую репродукцию. Устроили, так сказать, эксперимент. Вы знали, что профессор не сможет обнаружить подмены подлинников копиями. Кому же удобней и безопасней сделать это, если не сыну. Оставалось убедиться в способностях Юрия как художника и переманить его на свою сторону, сделать его сообщником. Зная запросы своей племянницы, зная от нее о его материальных затруднениях, вы не сомневались, что Юрий клюнет на деньги. И он, казалось, клюнул. Не думаю, что вам легко было уговорить его на первый шаг.
– Это не ваша забота, – пробурчал Маркин.