На улице было все так же темно, но в неясной синеве чувствовалось утро. Знакомый "джип" у ворот, шофер-ньоно, навалившийся на руль, стены соседних домов - все вокруг было облеплено густым влажным воздухом, синим, прохладным, тяжелым, как глина. Спинка сиденья прижалась к его лопаткам. Приз Дружбы. Любая лошадь. Ганновер-Рекорд. Звезды, которые вечером стояли над головой, теперь слабо блестят где-то у линии горизонта. Они стали мелкими, и то, что казалось недавно бесконечным черным провалом, теперь стоит плоской голубеющей доской, твердо наклонившей этот затейливый рисунок над океаном. И этот рисунок сопровождает его до ипподрома.
О Призе Дружбы и о том, что можно пригласить сюда любую лошадь и даже Ганновера-Рекорда, Кронго думал, начав обход, здороваясь с конюхами и наблюдая за тем, как выводят лошадей из рысистой конюшни. Ведь то, что сюда приехали бы лучшие лошади мира и он смог бы выставить против них Альпака, было бы почти счастьем. И это счастье он получает как бы в обмен на то, что согласился на предложение Крейсса. Пусть этим он совершает что-то нечистое, похожее на подлость, он еще не понимает какую, - но ведь за счастье надо чем-то платить. Всегда. Значит, надо пересилить себя и совершить что-то, не обязательно называть это подлостью, что противно тебе, несвойственно. Кронго видел легкие мечущиеся тени рысаков, слышал короткое пошаркивание копыт по дощатому настилу, спокойное пофыркивание, привычные окрики.
- Чиано, Чиано… - одна из легких теней остановилась около Кронго, он ощутил губы Альпака на своей шее, увидел черное, покрытое лишаями лицо улыбающегося Чиано. Серебристая щетина перекатывается по отвислой коже второго подбородка, глаза моргают, с готовностью вглядываясь в Кронго. - Чиано, сегодня работать с Альпаком не будем. Дайте кому-нибудь поводить его. Выберите старую бричку, полегче, крытую. И переставьте туда оглобли с его качалки.
- Как можно, месси? - губы Чиано расплываются. - Как можно не работать? Далеко, месси? В Лалбасси?
Серо-голубой воздух над полем ипподрома неподвижен. Видно, как кто-то уже выехал на дорожку и подает лошадь голосом.
- Да. Заложим около двух. Как он?
- Веселый, месси, совсем веселый. Хорош. Глаза блестят, я вошел, как шарахнется, хорошо, денник не разломал… Это верно, надо в Лалбасси, месси, надо, правильно… Сил накопил, куда столько… Надо в Лалбасси… Там кобылки молодые, он полюбит…
- Хорошо, хорошо, Чиано. Значит, вы все поняли…
Он должен работать. Должен работать, несмотря ни на что. Но почему - ни на что? Ведь ничего не случилось. Все в порядке. Сейчас он обойдет конюшни. Потом манеж. Надо последить, как работают конюхи. Там есть два хороших жеребенка. Один буланый, у него не прошла еще юношеская костлявость. Но при этом стать жеребенка удивительно ровна, он высок в холке, линии длинные, круп обещает вытянуться чуть не в половину спины. Ну вот, сегодня до двух у него много дел, и уже светает. Он вспомнил слова Крейсса - замедлить ход на Нагорной улице. Зачем? Что за нелепость, глупость. И зачем замедлить ход? Ганновер-Рекорд, австралиец, победитель Кубка Глазго. Липкий дощатый пол скаковой конюшни чуть проскальзывает под ногами. Половина денников пуста, в ноздри бьет острый запах конской мочи. Из окон под потолком расплывается неясный свет. Слышно, Как идет уборка, о пол дальнего денника неприятно царапают грабли. Что-то заставляет Кронго повернуть голову. На двери денника картонная табличка, углем неровно выведено "Перль". Уже проходя мимо, он замечает в распахнутой двери мерно двигающееся гибкое тело, белая рубашка для удобства разорвана на груди и кое-как заправлена в жокейские брюки.
- Месси Кронго…
Амалия. Да, это Амалия. Встретив его взгляд, она отворачивается и, будто пытаясь скрыть что-то, снимает щетку с крупа Перли, кладет на перегородку. Медленно запахивает края рубахи - так, чтобы не был виден коричневый нежный живот и плавная длинная впадина на груди.
- Амалия, вы жокей, вы не конюх… Зачем вы моете лошадь?
Глаза посмотрели на него и снова уплыли вбок.
- Месси… - тонкая нежная кисть пытается сцепить края рубахи у ворота, пальцы вздрагивают. - Я привыкла в цирке… Я хорошо ухаживаю… Поверьте, лошади любят меня… Вы не сердитесь, месси, так только лучше… Она привыкла ко мне…
Амалия на секунду взглянула на него и тут же отвела взгляд. Он вдруг вспомнил голубую доску неба, странно наклоненную над океаном.
- Месси, тише, пожалуйста, я все утро хочу вас увидеть… Месси… Если вы были у Крейсса, я очень прошу, скажите… Это очень важно. Вы были у Крейсса?
Она тронула его за локоть и тут же убрала руку. Она смотрит ему в глаза, и он понимает, что она видит, что он был у Крейсса. Откуда она знает Крейсса? Этого не может быть, он ослышался. Но он вдруг понимает, что не может оторваться взглядом от этого мягкого подбородка, от вздрагивающих выпуклых губ, раздвоенно и плавно переходящих в маленький нос, от продолговатых удивленных глаз, от груди, просвечивающей сквозь рубашку, стройных ног.
- Я не понимаю, о чем вы говорите, Амалия.
- Он никуда не просил вас поехать?
Лицо ее изменилось, твердости на нем уже нет.
- Скажите, месси… Я знаю, вы приехали не из дома.
Зрачки Амалии снова сдвинуты вбок. Она стесняется, боится. Это стеснение выражено в ее ладони, нервно вцепившейся в другую ладонь, в уходящих в сторону глазах, в неумело и жалко растянутых, по-детски вздрагивающих углах губ. Слитно с этим Кронго видит лицо женщины, еще не уверенной в себе, но знающей, как она хороша, как красива, пока не знающей, что взгляд любого мужчины с охотой отзовется на эту красоту, но уже чувствующей это. Тусклый луч из-под крыши осветил ее нежную щеку, матово-гладкую, и рядом с ней - разрезанные трещинами обветренные губы и чуть наметившуюся трещинку между губами. Зубы в этой трещинке густо покрыты слюной. Амалия сейчас похожа на причудливый цветок, она - часть какого-то скрытого сияния, и Кронго жадно, постыдно-бесконечно рассматривает ее.
- Месси Кронго, выслушайте меня… - лицо Амалии вдруг становится холодным, почти сердитым. - Я не знаю, на чьей вы стороне, но вы должны выслушать. Не перебивайте. Вы не знаете, кто такой Крейсс. Может быть, вам он сделал добро. Не перебивайте, месси, выслушайте, я вас очень прошу… Это лиса, дьявол, мы никогда не знаем, когда он выезжает, когда и где будет проезжать. Я не хочу призывать перейти на нашу сторону. Я хочу только, чтобы вам было понятно, почему мы должны убить Крейсса… Его приговорили, и он должен быть убит. Простите, может быть, я… но тысячи жизней… - она запнулась. - По-другому нельзя объяснить.
- Амалия… - Кронго еще не знал, что ей ответить, он пытался сломать ее застывшую маску, увидеть трещинку, увидеть, что ее подбородок опять морщится. Она кого-то любит, если есть эта трещинка, подумал он. - Амалия, вы кто?
Она смотрит сквозь него, мимо него, не замечая.
- Навоз, - уголки ее губ мелко задрожали и застыли. - Навоз, перегной, удобрение, месси Кронго…
Он увидел ее глаза. Они блестели, из уголка одиноко и криво ползла слеза.
- Навоз… - ее голос сорвался, стал хриплым. - Но лучше быть удобрением, месси, чем… Чем то, что хотят из меня сделать. Чем они представляют… Меня, вас, всех… Я мечтала быть жокеем, я мечтала быть жокеем… клянусь… красоту… Я мечтала… Я любила красоту… На удобрении вырастают розы, это глупо, что я сейчас так.. Но это так… Я мечтаю, слышите, мечтаю, месси… Я хочу быть навозом, раствориться, исчезнуть… когда я была маленькой… Они не имеют права, они не имеют права так смотреть на меня, так переглядываться, какое они имеют право…
Ее лицо беспомощно сморщилось, она неловко припала к нему, вцепилась в его руку, плечи ее судорожно вздрагивали, мелко тряслись, она продолжала что-то хрипеть ему в грудь, сразу намокшую от слез.
Он видел, как ее пальцы вцепились в его рубашку, ощутил цепкое жесткое сжатие.
- Простите… месси… я больше… не могу… не могу… - всхлипывание дрожало где-то у его груди. - Они маму… Маму, вы понимаете… - Амалия прикусила его за плечо, вцепилась ногтями. - Маму… Я им за все, месси… За все, поймите, за все… Простите, месси… Простите меня, месси…
Она молча затряслась у него на плече, затылок ее вздрагивал, он чувствовал, как острая ключица бьет его по груди.
- Амалия… Амалия… Ну что же вы так… Ну что же вы… - не зная, что сказать, он неумело пытался вытереть ее слезы, подсунуть платок туда, где скрипят зубы, туда, где губы и нос плотно прижаты к его мокрой насквозь рубашке. Спина Амалии, узкая, худая, с выступающими лопатками, вздрагивала и тряслась под его ладонью. - Ну, хорошо, хорошо… - Кронго сам не понял, как появились эти слова, но почувствовал, что сейчас он должен говорить именно так. - Ну, поплачьте… Поплачьте… Ну, вот так… Вот так… И все будет хорошо… Все будет хорошо…
Он перевел дух, прислушиваясь, как переступает копытами Перль.
- Сс-сволочи… - опять выдавила Амалия.
- Сволочи, я сам знаю, что сволочи… Ну, не надо, не надо… Не надо, маленькая… Не надо, хорошая моя… Не нужно плакать, не нужно плакать… Не нужно… Тише.
Вздрагивания ее лопаток с каждым словом становились все тише, слабее. Наконец ему удалось подсунуть платок, он почувствовал, что она, как маленькая, тычется в этот платок носом. Он так же, как маленькой, легко сжал сквозь платок ноздри, они дрогнули, она слабо высморкалась, и он, закатав платок в шар, осторожно вытер ее щеки, чувствуя, как шар густо намокает, становится влажным, скользким и теплым.
- Ну, Амалия… - тихо сказал он, прислушиваясь - нет ли шагов в проходе. Она затихла, изредка всхлипывая. - Амалия… Ну и все… Ну и все… Ну, тише… Тише… Вот и все…
- Простите, месси… - она осторожно отобрала у него платок, прижала ладонями к лицу, так, что сквозь пальцы Кронго еле разглядел ее глаза. - Простите, я просто… Просто…
Она всхлипнула, вытерла платком нос, щеки, попыталась улыбнуться.
- Все в порядке… - Кронго понял, что именно он должен ей ответить, и ответить не потому, что она плакала, а потому, что он хочет ответить только так, а не иначе. - Все в порядке.
- Да, да… - она как-то странно улыбнулась, ему стало легко, он вдруг провалился в ее глаза, бесстыдно поплыл в них, отчаянно пытаясь вырваться, барахтаясь, потому что то, что он решил сделать, он должен был сделать не потому, что были эти глаза, а совсем по-другому, совсем по иной причине.
- У нас нет времени, - она сказала это, пересилив себя. - Месси Кронго, у нас нет времени. Что вам сказал Крейсс?
Взгляд ее становился жестче, и Кронго поймал себя на том, что ему радостно видеть, как рот ее кривится, будто от острой боли, он рад, что она ощущает боль, что ей мучительно говорить с ним и что ее взгляд бессильно пытается оттолкнуть его. Кажется, то, что он хочет сделать, сразу переносит его в другую плоскость жизни, уничтожая все другие законы. Но разве есть другие законы? Закон Амалии, закон Крейсса, закон пресвитера, закон Филаб? Да, есть, и он сейчас оставляет себе только один свой закон, до которого им теперь нет никакого дела, закон Кронго. Ведь тогда он должен решиться на смерть, на возможность смерти. Вот он пока еще в их законах. Но вот он перенесся в свой, показавшийся ему страшным закон - и все стало чужим, лишним, посторонним. Воздух, тот, что светло и отстраненно окружил его, Перль, шарахнувшуюся к стене денника, Амалию под окном, ее глаза, запах конюшни, собственное тело, эту доску с мелкими глазками сучков, просмоленную коричневую уздечку на гвозде, кормушку - все это он ощутил посторонним. Одно короткое усилие - и он снова оставляет свой далекий холодный закон, он снова с Амалией, снова видит ее взгляд, ее вздрагивающие потрескавшиеся губы, ее ноги, ее грудь под рубашкой. Но ведь и она должна чувствовать то же самое. Конечно. Как он об этом не подумал. И для нее воздух становится на это время светлым и чужим.
- Крейсс просил меня выехать сегодня в два часа дня в Лалбасси, - тихо сказал он.
- И больше ничего?
Он видит - и она в это время чувствует то же самое. Почему от этого легко?
- Крейсс просил ненадолго замедлить ход на Нагорной улице, у дома двадцать восемь.
Ее неумелость, неопытность помогают ему.
- Вы поедете на машине?
Он увидел проблеск страха в ее глазах.
- Нет. Крейсс просил взять крытую бричку и запрячь в нее Альпака.
Странно, но этот страх его успокаивает.
- Альпака?
- Да. Только Альпака и никакую другую лошадь.
- Сволочи… - Амалия заплакала, вжала голову в плечи, ударила кулаком по перегородке. - Сволочи… Альпака…
Она беспомощно прислонилась лбом к его щеке, застыла.
- Кронго… Давайте поеду я… Слышите, Кронго… Вы что-нибудь наврите им… Скажите, заболели… Слышите, Кронго… Я умоляю вас… Давайте поеду я…
Он слышал ее неясный шепот у самого уха, почти ощущал легкое прикосновение шевелящихся губ. Это уже не шестнадцатилетняя девочка, подумал он, это женщина, но почему эти шевелящиеся губы я чувствую со стороны?
- Зачем? Зачем - вы? Амалия?
- Как вы не понимаете… - он снова почувствовал беззвучное шевеление ее губ. - Они специально… Альпака… Чтобы… Чтобы вы никому не сказали… С вами поедет Крейсс… Неужели вы не поняли… Вы за Альпака… Они… Вы не скажете…
Он почувствовал, как шершавая холодная кожа ее лба нежно трогает его щеку. Теперь он понимал, что она хочет ему сказать и почему просит поехать вместо него. Ему страшно, но стоит ему перейти из общего закона в свой, как страх пропадает и все предметы, и сам воздух - все становится светлым, посторонним, не относящимся к нему. Он вдруг почувствовал губы Амалии, и это было неожиданно. Губы мягко тронули его шею, поднялись по подбородку. Вздрагивая, касаясь кожи на каждом сантиметре, медленно подобрались к его губам, вздрогнули, будто желали и не смели к ним приблизиться. Осторожно и неумело прильнули к ним. Он чувствует, - может быть, это и не первый поцелуй, но это первый т а к о й поцелуй в ее жизни. Но он не ощущает жара и бреда бесстыдства, а только осторожное и нежное прикосновение, легкое и несмелое. Но каким-то образом оно оказывается сразу жестоким и уверенным и тут же по-детски хрупким, беззащитным, слабым. Страшно подумать, но я ведь люблю ее, остро ощутил Кронго. Люблю - после Ксаты… А может быть - Амалия и есть Ксата? Он чувствовал настороженное, таинственное прикосновение губ, и в нем, в этом прикосновении, были одновременно шершавость, легкость, тепло… Лошадиный круп у глаз пятилетнего мальчика, веселая улыбка отца, пощечина, полученная в Париже, скачка на Пейрак-Аппиксе, ожидание фотофиниша, зеленый "лендровер", жареные щеки Крейсса во сне, волдыри на губах пресвитера, звезды, ползущий по его руке таракан… И снова несмелый поцелуй, осторожное прикосновение ее губ, шершавых, холодных, добрых, детских, безжалостных, бесстыдных, странное расплытие в груди, пронизывающее его существо, вызывающее ярость, гнев, доброту, полет над звездами… Снова осторожное и нежное прикосновение, сильное, беззащитное, преданное, - и это одновременно с тем, что он чувствует ее грудь сквозь рубашку, ее напрягшиеся ноги… Но она никого никогда так не целовала, никого… Представляет ли она, что делает с ним это прикосновение, куда уносит его, представляют ли это ее блестящие огромные глаза, которые сейчас смотрят на него - вплотную, застывшие, жалкие и безжалостные, глаза, перед которыми нельзя врать и с которыми можно только плыть, плыть над висящими внизу звездами, плыть бесконечно, и снова ощущать это прикосновение, эту таинственную и нежную доброту, колдовство двух поверхностей, двух шершавых лоскутков кожи, на долю секунды навечно прильнувших к его губам…
- Нет, Амалия… - он силой вырвался из поцелуя. - Мы не должны этого… Сейчас… По крайней мере сейчас… Амалия… Ну, Амалия… Амалия, я сейчас поеду… На Альпаке… Я поеду, я должен поехать…
- Да, да, конечно, - она жалко улыбнулась. - Как тебя звала мама?
О чем она спрашивает? Как его звала мама? Кронго вспомнил мать - мать в то время, когда ему было пять лет. Округлые негритянские глаза, знакомые добрые губы… Он понимает, почему Амалия спрашивает его сейчас об этом. Вместе с глазами матери в его памяти всплыли все слова, которыми мать звала его маленьким. Маврик… Мавричек… Маврянчик… Тебе не стыдно, Маврик. Иди сюда, Маврик.
- Маврик.
- Маврик? - Амалия проглотила комок в горле, улыбнулась. - Можно, я буду так тебя звать? Иногда?
Вот это он и запомнит - улыбку Амалии и то, как она по-детски неумело спрашивает: "Можно, я буду так тебя звать?"
- Я не знаю, что будет с нами… - она смотрела ему в глаза, и он видел в ее глазах боль. - Вот… ты это умеешь?
Кронго почувствовал прикосновение теплого металла к ладони, еще не глядя, сжал неудобно прильнувший к руке предмет. Она держит пистолет за дуло, словно боясь совсем передать его ему, и он пытается разглядеть синий блестящий ствол, спусковой крюк, оказавшийся под его пальцами.
- Ты умеешь?
- Нет, - он не понимал, почему то, что она передала ему пистолет, успокаивает его, не пугает.
- Он уже заряжен… Нужно только оттянуть вот это… - она легко оттянула предохранитель, и Кронго увидел, что ее пальцы почти без усилия делают это. - Попробуй… Возьми…
Но вдруг все, что происходит, - ложь? Она обманывает его, и ей нужно было только, чтобы он сказал ей о Крейссе? Кронго крепко сжал рукоятку, взялся за металлическую нашлепку над ней, потянул. Пальцы почувствовали, что нашлепка поддается, потом соскользнули. Предохранитель негромко щелкнул. Но, может быть, это даже лучше, потому что и без нее он понимает - он должен был сказать ей и должен поехать.
- Но зачем? Зачем это? - он снова взялся за предохранитель.
Нет, все, что она говорила, не может быть ложью. Но он ревнует ее. Ревнует ее ко всему. И - к пистолету, который она так умело и ловко взяла. Ревнует ее к тому, с чем она так легко и свободно обращается, - к смерти.
- На всякий случай… - она тронула его за плечо. - Я скажу нашим… так, чтобы они… Чтобы они знали, что ты… Они позаботятся… Ты не волнуйся, все будет хорошо… Вот только Альпак. Я боюсь… Если будут стрелять, ты сразу… Сразу на землю…
Кронго наконец удалось оттянуть предохранитель.
- Так?
- Да. И нажать курок, - она обняла ладонями его руку с пистолетом. - А теперь спрячь.
Он поставил предохранитель на место, засунул пистолет во внутренний карман куртки.
- А теперь… - ее глаза стали совсем бессильными. - Уходи… Слышишь, кто-то входит в конюшню… Ты не волнуйся… Скажи Филаб… Твои мальчики… Оба… Целы… А Филаб… Она будет в надежном месте… С мальчиками… Все в порядке… Они у наших… Уходи… Сюда идут… Уходи, милый… Слышишь… Я навоз…
Ее губы дрожали, она вцепилась в его руку.
- Если ты… Если все будет в порядке… Не подходи ко мне, не подходи… Нас не должны видеть… Я сейчас уйду… Незаметно… Уходи, милый, уходи…
Последнее воспоминание - ее растерянные глаза у стены денника.