Кронго прошел в стойло к Альпаку. Многие на ипподроме считали Альпака оборотнем. Жеребец положил голову на плечо Кронго. Он медленно и беззвучно шевелил губами, обнажая крепкие зубы и нежную десну… Кронго хорошо знал десны Альпака, темно-розовые, с острыми краями… Такие десны, очень чувствительные к удилу, ездоки зовут "строгими".
Соскучился… - Кронго обнял теплую вздрагивающую шею. - Ничего, Альпак, все будет хорошо. Я тебе обещаю. Вот увидишь. Будет хорошо, будут бега, будет хорошо… Альпак, мой мальчик.
У ног жеребца лежал скомканный лист бумаги. Кронго нагнулся. Нет, это не мусор. Развернул. В тусклом свете с трудом разобрал буквы:
"Если ты африканец - страдай. Если ты африканец - молчи и действуй. Если ты африканец - сделай так, чтобы слова этой листовки знал каждый. Белые наемники и их прихвостни подло, из-за угла напали на нашу страну…"
Кронго расправил листок. Буквы различались слабо, текст был отпечатан на гектографе.
"…Они захватили столицу, а также города Бурт, Кобосс, Лунгу и Гаркорт. Войскам правительства и народному ополчению пришлось временно отступить в глубь страны. Враги не щадят ни женщин, ни детей, ни больных, ни стариков. Они объявили нам тактику выжженной земли. Ответим им тем же. Если ты африканец - бери с собой винтовку, топор, нож. Уходи в джунгли. У нас только один выход - мы или они. Ответим оккупантам оком за око, кровью за кровь, смертью за смерть!"
Кронго осторожно высвободился из-под шеи Альпака. В углу бумажки чернел знак - "ФО". Жеребец мягко тронул его губами в щеку. В конюшне по-прежнему спокойно хрустели лошади. Кронго явственно показалось, как рядом, за перегородкой, кто-то стоит. Ерунда. Альпак бы почувствовал… Но он должен быть спокоен. Он спасает лошадей. Он обязан их спасти.
Сейчас, в этой призрачной полутьме, он сам не мог бы признаться себе, почему он рвет листовку. Какое чувство заставляет его медленно, тщательно затаптывать клочки в навоз. Животный страх сдавил горло, грудь. Нет, он не может сейчас идти домой. Не может. Он останется здесь, в каморке конюхов. Они почти все пустые…
Может быть, не было ничего плохого в спокойствии, которое всегда помогало ему, может быть, ему была нужна врожденная защитная бесчувственность, инстинктивное отстранение от всего, что могло хоть как-то ему помешать? Да, он знает - он понимал страдания Омегву, они были неприятны ему, огорчали - но не задевали, ничуть не мешали продолжать вкушать счастье, продолжать растворяться в блаженной оглушительной пустоте деревни, сливаться с водой ее озера, слушать крики птиц, следить за расходящимися по воде ленивыми темно-зелеными кругами, чувствовать себя бесконечно молодым, бесконечно всесильным и думать, что он выбрал, выбрал - и так удачно выбрал, выбрал то, для чего был рожден. Он чувствовал в себе тогда бесконечную силу, которой ничто не сможет противостоять - именно в этом, в том, что он выбрал. Он понимал и страдания матери, запутанность ее жизни, даже - крест рождения, предопределенный заранее, который она была осуждена нести. Да, он любил мать. Но как часто с безжалостным эгоизмом, все с той же уверенной остраненностью он отвергал эти страдания, обвинял в них мать, ее слабость, ее доброту, даже - позволял издеваться над ними, обрушивался на них с всемогущей иронией. Иронией бога, которой ничто не могло противостоять. И конечно, страдания отца, близкого и одновременно чуждого ему человека, уязвленного честолюбца, поставившего перед собой навязчивую цель, - эти страдания также были далеки от него. И вот сейчас, сейчас, лежа в пустоте своей комнаты и глядя в потолок, он вдруг понимает - дело было совсем не в желании отца самоутвердиться. Отец знал, на что идет. Да, конечно. Удивительно, как он об этом не подумал раньше. Отец стал просто первым, кто показал, что преграда, которой все боялись и которая казалась непреодолимой, может быть легко взята.
В отцовской конюшне всегда было просторно, половина денников пустовала. Приходить туда надо было рано, с семи, а то и с шести утра, но как бы рано Кронго ни приходил, конюшня всегда уже жила, в ней уже что-то происходило, несколько дверей было открыто, лошадям задавали корм, чистились денники. Отец в грязной робе ходил по проходу, кто-то в углу кричал на недавно поступившего из завода жеребца: "Тоже, моду взял - в денник не заходить! Пошел! Пошел, черт, а то как дам!" Конюхи пытались втащить жеребца в денник, жеребец приседал, упирался, незаметно подгибал заднюю ногу, норовя ударить обидчика. Но все это оставалось где-то сзади, в стороне, проходило мимо, потому что главным тогда было не это, не жизнь конюшни, не жеребята-полуторки, не молодняк, не остальные лошади - а Гугенотка.
Не сговариваясь, они с отцом шли в угол конюшни, к отделенным невысокой перегородкой от остального помещения денникам элиты. Тогда здесь стояли всего три лошади - старый, давно ожидающий отправки на завод Пилат, четырехлеток Престиж, как оказалось, совершенно зря приобретенный мсье Линеманом за большие деньги, и Гугенотка. Вороная, невысокая, с прекрасной головой, короткой прямой спиной, она при появлении людей оборачивалась, внимательно смотрела, бесшумно задерживая дыхание, - будто ждала, что они скажут. Отец доставал морковку, долго вытирал ее рукавом робы. Гугенотка не торопилась, смотрела настороженно, будто даже сторонясь лакомства. Наконец, с деланным безразличием прянув ушами, дрожащим упругим хоботком вытягивала губы, трогала морковку, всасывала ее и только после этого осторожно перебирала зубами. Накинув полууздок, они с отцом вели Гугенотку во двор, проваживали, проверяя ход. Гугенотка пользовалась случаем, фыркала, играла, задирала голову. Потом они возвращались в конюшню к приготовленной в проходе качалке. Гугенотка, пока дело не доходило до тренировок, всегда шла расслабленно, вяло. Ее копыта со специальной мягкой ковкой, стоившей отцу нескольких бессонных ночей, глухо стучали по деревянному настилу. Закладывая Гугенотку, отец высовывал язык, его пушистые неряшливые светлые брови хмурились, глаза закатывались под лоб. Хотя сбруя у Гугенотки давно уже была подогнана, отец каждый раз придирчиво проверял, не натирает ли налобником и дольником уши, не мешает ли нижняя часть хомута, не теснит ли сверху хомутина, долго трогал уязвимые места, прежде чем закрепить седелку. "Ты все помнишь?" - "Да, па". - "Ну, пошел". - "Я помню, па". - "Пошел, пошел…"
Кронго помнит ощущение всесильности, уверенности, когда он выезжал с Гугеноткой из конюшни и, чуть подобрав вожжи, пускал ее на круг, где уже ехали шагом, тротом или рысью около трех десятков лошадей. Кронго отлично чувствовал Гугенотку, и она прекрасно слушалась его и, как ему казалось, в конце концов уже отлично знала, почему ее не пускают на контрольных размашках в полную силу. Так, будто понимала, что они хотят скрыть ее настоящую резвость. Ход у Гугенотки был легкий, ровный, пружинный, задние ноги Шли чуть вразброс, в их движениях даже на слабом троте угадывалась стальная скрытая сила. Прислушиваясь к ровному, как метроном, стуку ее копыт, вдыхая запах ее тела - запах хорошо вымытой молодой здоровой лошади, - Кронго старался отвечать на ее понимание тем же: посылы делал только голосом, принимал на вожжи как можно ровней, свободней и мягче, при первой возможности сдавал вожжи. Он старался не обращать внимания на то, что происходило рядом, на дорожке, на двигающихся мимо, отстающих или обгоняющих его лошадей, на мелькавшие лица знакомых наездников. Иногда, по появившимся у бровки фоторепортерам и по двум-трем охранникам, садящимся обычно на скамейке у выезда на круг, он угадывал, что на дорожку выехал Генерал. "Великий наездник современности" работал только с двумя лошадьми - Корветом и Исмаилитом, объехавшими в последнем дерби двух американцев, в том числе - знаменитую Петицию. Генерала на дорожке можно было легко узнать по посадке - Тасма сидел в качалке сгорбившись, по-птичьи подавшись вперед над упершимися в передок ногами. Конечно, главным соперником Гугенотки мог быть только Корвет, и было ясно, что на Приз Генерал заявит именно Корвета.
Корвет был мощным рыжим исполином с высокими ногами и длинным, за счет большого крупа, корпусом. Выезжен жеребец был прекрасно и так же прекрасно сложен, - но он удивлял не конституцией, не этим несколько картинно выраженным строением фаворита, не идеальным порядком. Потрясал его ход - ровный, безостановочный и всегда с огромным запасом. Казалось - резвость Корвета, машинная бесстрастность его хода безграничны, все зависит только от посыла.
Но если Генерал и был в чем-то силен - то именно в посыле.
Первая ласточка появилась в начале сезона, задолго до розыгрыша Приза. Они с отцом сидели в жокейской, заполняя недельный график, когда заглянул старший конюх Диомель:
- Шеф, там Зиго вас спрашивает. Пустить?
Зиго был профессиональным "жучком", из тех, кто живет за счет игры. Из тех, кто постоянно ошивается около конюшен, вынюхивает все, что касается заявленных лошадей, и всегда готов - за одно только посвящение - участвовать в подставной игре. Конечно, Зиго был богат. По их кодексу Зиго был обыкновенным подонком - из тех, кого отец, неподкупный Принц Дюбуа, особенно ненавидел.
- Слушай, Диомель, ты что - не видишь?
- Шеф, я бы не обращался, но…
- Гони в шею.
- Хорошо, - Диомель сплюнул. - Но он говорит - важное дело.
- Ладно, черт с ним. Только - сам понимаешь.
- Конечно, шеф.
Это означало: впуская, надо закрыть все денники и провести Зиго по боковому проходу.
Зиго вошел - сорокалетний блондин небольшого роста, одетый с иголочки, плотный, узколицый, голубоглазый, с профессиональным выражением лица. Это было выражение неподкупной честности, которое Зиго каким-то образом носил постоянно, как маску. Когда Зиго вошел в жокейскую, первым, на что обратил внимание Кронго, было однообразно, непрерывно повторяющееся движение его шеи - он дергал ею вверх и вперед.
- Здравствуйте, - движение шеи вверх и вперед. - Здравствуйте, мсье Дюбуа, - вверх и вперед. - Привет, Морис.
Казалось, ворот идеально отглаженной рубашки мешает Зиго - и именно поэтому он сейчас так часто дергает шеей. Шея будто хотела освободиться от рубашки.
- Добрый день, - отец прищурил глаза и оскалился; казалось, каждое слово приносит ему мучение. - Что… надо?
- Видите ли, я хотел очень серьезно поговорить, - шея Диго двинулась вверх и вперед. - У меня очень серьезный разговор.
Отец неподвижно смотрел на Зиго, и тот перестал дергать шеей. На Зиго был новейший, очень дорогой летний костюм, безукоризненно подобранные ему в тон носки и туфли. В левой руке, на среднем пальце которой красовался перстень, Зиго держал небольшую кожаную сумку, ремешок которой был обмотан вокруг запястья.
- Ну - говори.
- У меня очень серьезный разговор.
- Ты что - имеешь в виду Мориса?
- Ну… понимаете, Дюбуа…
- Он останется. У меня от него секретов нет.
- Ну, как хотите.
- Впрочем, даже если бы и были, он все равно бы остался.
- Хорошо, - Зиго оглянулся, посмотрел на стул и, решив по взгляду отца, что его никто не пригласит, сел сам. - Черт, жизнь сумасшедшая, - Зиго улыбнулся, дернув шеей. - Носишься, как ковбой, из седла в седло. Только, Дюбуа, давайте сразу - меня попросили, мне в общем все равно.
Странно - Кронго тогда почувствовал какую-то плотность воздуха, возникшую в жокейской.
- Что все равно?
Зиго освободил от ремешка запястье, положил сумку на стол и медленно открыл застежку-молнию.
- У вас нет ничего выпить?
В углу жокейской стоял бар, но отец не шевельнулся.
- Это - зачем?
- Когда передаешь такую сумму, надо выпить.
- Какую сумму? - отец привстал. - Если это деньги…
- Подождите, Дюбуа, - Зиго дернул шеей. - Вы же не знаете, какие это деньги. - Он вытащил одну за другой четыре толстые пачки. - Здесь двадцать тысяч долларов. По пять тысяч в каждой пачке.
Зиго был из окружения Генерала. То, что пачки десятидолларовых бумажек лежали сейчас на столе, могло означать только одно - Генерал что-то пронюхал и боится. Во всяком случае, если даже не пронюхал, потому что пронюхать было почти невозможно, - он что-то почувствовал.
- За что?
- Ну, так сказать, видите, Дюбуа… - Зиго несколько раз дернул шеей. Кронго показалось - Зиго сейчас покраснеет.
- Так - за что?
- Ни за что.
- Ни за что не дают. Вы что - хотите, чтобы я в каком-то заезде не поехал?
Зиго смотрел в стол, и было ясно, что эта пауза рассчитана, но одновременно - что в этом есть какая-то растерянность. Но какая?
- Я должен знать, в каком. Скажите честно.
- Нет, Дюбуа. Я же вам сказал, что деньги не мои.
- Тогда - на каких условиях?
- Ни на каких.
- Что же - просто так? Без расписки?
- Это просто подарок.
Теперь они оба понимали, что это деньги от Генерала.
- Подарок, - отец поднял и опустил одну из пачек. Если эти деньги действительно от Генерала, то еще неизвестно, что будет хуже - взять их или отказаться.
Кронго почувствовал почти ощутимую плотность того, что происходит. Он остро помнит - в горле у него тогда все пересохло. Он никогда не видел сразу такой суммы. И конечно, не видел, как от нее отказываются. Снова - вот эти слова отца, которые тот часто повторял: "Будь честным, Фис. Будь честным, а то потеряешь чувство лошади".
- Жизнь сумасшедшая, сам себе не принадлежишь. - Зиго решил уходить и незаметно протянул руку к сумке.
Но отец опередил его, взял сумку, вложил туда одну за другой четыре пачки и закрыл молнию.
- Не пойдет, - отец помедлил, потом легким движением ладони придвинул сумку к Зиго. - Подарок не берется.
Кронго хорошо помнит вот это ощущение плотности - почти болезненной плотности воздуха в жокейской. Шея Зиго пришла в непрерывное движение.
- Нет, это неважно, вы только возьмите, а остальное уже не имеет значения…
- Не берется, Зиго. Вы поняли? Не берется.
За окнами кабинета сверкал океан. Отсюда, с восемнадцатого этажа, утренняя зеленая ширь распахивалась бесконечно. Рене Геккер, за один день ставший из мелкого заводчика военным комендантом столицы, сидел в кресле и слушал Крейсса.
- Геккер, вы тут родились? - тихо спросил Крейсс.
- Да, - Геккер попытался понять, почему Крейсс говорит так тихо. В руках Крейсса разведка, а это значит - истинная власть. Но он, Геккер, должен как-то поставить себя перед этим тихим человечком. - Они будут окружать нас непониманием и тем, что непонятно европейцу, - Геккер с облегчением вздохнул, подобрав нужные слова. - Не злобой, Крейсс, нет. Они просто не будут считать вас живым существом. Они будут бросать бомбы в автобусы, в детей и женщин, и убегать. Они будут покушаться на вашу жизнь. И на мою тоже. И будут делать это с ожесточением, бесконечно.
- А белые? - спросил Крейсс.
- Крейсс, честно говоря, я знаю и эту столицу, и этот народ. - Геккер, тучный, с большими залысинами и гладко прилизанными седыми волосами, подошел к окну. - Белых здесь мало, около десяти процентов. Главное, чтобы все утихомирилось и вошло в колею. Поверьте мне. Нам нужен нормальный город.
Крейсс улыбнулся:
- Дорогой Рене, я тихий и незаметный человек. Но уж поверьте в меня, ради бога.
Геккер почувствовал, что не может сопротивляться Крейссу. Он стал подбирать слова, которые смог бы сказать, если бы это было разрешено. "Крейсс, я восхищен вами…" Нет, нет… "Крейсс, вы действительно умный и нужный всем нам человек…" Лучше, но слишком высокопарно. А если просто сказать - простите меня, Крейсс, я вас очень уважаю, вы можете меня арестовать, можете следить за мной, но я ваш, вы видите меня, видите мои глаза, и вам ясно, что я готов… Я готов… Сказав это, он, Геккер, почувствовал бы, как войдет спокойствие, полное спокойствие. И тогда он мог бы уже думать о другом. О свежести утра, о ясности, которая наконец наступила.
- Но почему вас интересует именно ипподром? - вместо всего этого спросил Геккер с интонацией, которая показала, что он целиком подчиняется Крейссу.
- Декорация. Национальная гордость. Хотя… При чем тут национальная гордость?.. - Крейсс пожал плечами. Но и это пожимание плечами он, Геккер, может оправдать, назвать умным, мудрым. - Хорошо, - Крейсс закурил. - Вы не специалист, Геккер, и не обязаны знать все тонкости, с которыми нам приходится сталкиваться в условиях партизанской войны. Вы ведь только что сами говорили - так просто черные власть не отдадут. Они будут устраивать диверсии, будут нападать из-за угла. Придется из неудобств извлекать выгоду.
Крейсс раздвинул веером на столе фотографии лошадей. За стеной раздался низкий и хриплый крик. Крик раздавался примерно секунд десять и возникал через несколько комнат от кабинета. Он был хорошо слышен - монотонный, звериный, сильный, с долгими передышками. Крик оборвался на одной ноте. Крейсс покосился на телефон. Они обменялись взглядами.
- Извините, Геккер.
- Хороши, - Геккер вгляделся в фото и облегченно улыбнулся в душе тому, что он не заметил крика и выражения лица Крейсса.
- Альпак. Жеребец пяти лет. За рубежом включен во все списки элиты… Международные каталоги оценивают его от двух до пяти миллионов. А второй, Бвана, подтягивается к миллиону.
- Забавно, - Геккер тронул фотокарточку. Крейсс шевельнул бровями. Что означает это шевеление бровями?
- Думаете, черные позволят нам увезти эти миллионы? Как бы уже этим утром мы не нашли лошадей отравленными. Но если этого не случится, нам сама судьба велела открыть ипподром. Этим будут сразу соблюдены и ваши интересы, и мои.
Но ведь и он, Геккер, мог бы так разговаривать, так сидеть, так поглядывать со своего кресла.
- Геккер, я люблю мелочи, оттенки. Это будет одно из мест, специально созданных для ловли. Вроде подсадного садка. На ипподроме будет случайная публика… Естественно, там будут люди Фронта. Их зашлют, не волнуйтесь. Но будут и мои, - Крейсс улыбнулся. - Вы понимаете меня.
- Мы должны быть уверены в каждом человеке… - Геккер наконец почувствовал спокойствие и долгожданное ощущение свежести утра.
- Это вас волнует? - Крейсс потер сухие тонкие ладони, улыбнулся. - Геккер, если Кронго поставит под угрозу свою жизнь, что будет с его бесценными воспитанниками? С Альпаком, с Бваной? Без него они либо погибнут, либо мы вынуждены будем их продать, И потом, я уже знаком с ним, - Крейсс сел в кресло. - Он жил в Европе. Значит, на него можно хоть как-то надеяться. По натуре это, знаете… таких мы в детстве называли лопушками. Вы понимаете? Он непременно не от мира сего. Но он белый.
Геккер пригладил волосы. Сказал тихо:
- Я все понял, Крейсс.
Ему самому понравилось, как он это произнес.
Крейсс нажал кнопку, сказал в микрофон:
- Давайте, мы ждем.