- О том же! - засмеялся Узелков. - Об этом самом Егорове. Это же типичный обыватель, как его характеризовал Борис Сумской, обыватель с комсомольским билетом. Я уже было очерк о нем написал. А ты…
- Ты сам обыватель, - поглядел на него сверху вниз Венька. - Егоров честный парень. А ты только ищешь в людях какую-нибудь пакость. Тебе бы только написать, только бы перед кем-то выслужиться…
- Может быть, товарищ Малышев, ты поточнее скажешь, перед кем я, по-твоему, выслуживаюсь? - с угрозой в голосе спросил Узелков, стараясь в то же время удержаться на шаткой, доске, проложенной на двух бревешках над вязкой грязью.
- Я не знаю, перед кем ты выслуживаешься, - перепрыгнул через лужу Венька, - но я вижу, что тебя все время тянет на вранье, как муху на сладость…
- Поучи меня, поучи! - насмешливо попросил Узелков и остановился у конца доски, не решаясь перепрыгнуть через лужу.
Венька протянул ему руку.
- Не беспокойся, я не барышня! - обидчиво вскинул голову Узелков, но все-таки ухватился за руку Веньки и перепрыгнул на островок обледенелого снега. - Что ты можешь понимать в том, что такое правда и что такое, как ты выражаешься, вранье? - сказал он, ощутив под ногами сравнительно твердую почву. - У тебя от недостатка образования эмпирическая смесь в голове. Ты - типичнейший эмпирик и эклектик… И кроме того, ты заражен так называемой христианской моралью. Ты читал тезисы по антирелигиозной пропаганде?
- Ничего я не читал, - ответил Венька, - но я вижу, ты всех стараешься подогнать под какие-то тезисы. Ты и Егорова хотел сегодня подогнать. А если б у тебя была настоящая комсомольская совесть при твоем образовании…
Узелков опять гордо вскинул голову.
- Совесть? Что касается совести, как ты ее понимаешь, и всякого правдоискательства, так я это предоставляю разным вульгаризаторам вроде тебя, товарищ Малышев. Меня христианская мораль не интересует. Мне сюда, завернул он за угол.
Я все-таки успел ухватить его за полу.
- А что такое христианская мораль? - спросил я.
- Христианская мораль? - Узелков остановился. - Не знаете?
- Если б знали, не спрашивали бы, - сказал Венька.
- Христианская мораль… Как бы это вам объяснить наиболее популярно… Христианская мораль - это прежде всего запугивание человечества всесильным божеством. Церковники внушают верующим, что, если человек украдет, солжет или сделает еще какую-либо подлость, его обязательно накажет бог. То есть внушают такую мысль, что человек должен вести себя благородно под страхом божественного наказания. Под постоянным страхом…
- А если бога нет, значит, можно врать и обманывать? - спросил Венька.
- Я этого не говорил, - засмеялся Узелков.
Вынул из кармана свежую пачку папирос, разорвал ее с угла, вытряс на ладонь три папиросы. Одну зажал в зубах, две протянул нам. Потом достал спички.
Ветер, стремительный, предвесенний, дующий сразу с трех сторон на этом перекрестке, мешал прикурить. Узелков нервничал.
Венька взял из его цыплячьих лапок коробок. Мгновенно прикурил и, держа горящую спичку в согнутых ладонях, как в фонарике, дал прикурить Узелкову и мне.
- Вот это я понимаю - ловкость рук! - пошутил Узелков. - Есть вещи, которым я завидую…
- Чему ты завидуешь? - спросил Венька.
- Ну вот хотя бы тому, что ты умеешь так ловко на ветру зажечь огонь и удержать его в руках.
- Огонь я могу удержать, - поднял все еще горящую спичку Венька. - Но ты погоди, ты не темни. Ты скажи откровенно, как ты сам считаешь: Егоров сейчас был виноват?
- До известной степени…
- До какой степени? Ты в точности скажи: надо было его исключать из комсомола?
- Какое это имеет значение, надо или не надо? - выпустил дым Узелков.
- Нет, ты прямо скажи, по своей совести - христианской или нехристианской, - его надо было исключать из комсомола? Он был сильно виноват?
Узелков улыбнулся:
- Как выяснилось на собрании, не сильно…
- Что ж ты взялся писать о нем и срамить его, если он не сильно виноват? - спросил я.
- Вот-вот! - поддержал меня Венька, пристально вглядываясь в Узелкова. - Вы с Борисом Сумским хотели вроде пустить под откос хорошего парня. И ни с того ни с сего…
Узелков наклонился завязать шнурок на башмаке. Завязал, выпрямился.
- Это вам так кажется, что ни с того ни с сего. А если б вы читали тезисы по антирелигиозной пропаганде, вы так не рассуждали бы. Иногда в политических интересах надо сурово наказать одного, чтобы на этом примере научить тысячи… И тут уж нельзя проявлять так называемой жалости и мелкобуржуазной мягкотелости…
- О-о! - вдруг как будто застонал Венька и выбросил в лужу папироску.
Я подумал, что у Веньки уже совсем нестерпимо разболелось плечо, и, кивнув на Узелкова, сказал Веньке:
- Да ну его к дьяволу с этими разговорами! Пойдем. А то ты опоздаешь к Полякову…
- Нет, погоди, - оттолкнул меня Венька. - Так, значит, ты, Узелков, считаешь, что можно сурово наказывать даже не сильно виноватого, лишь бы кого-то там научить? А это будет чья мораль?
- Я морали сейчас не касаюсь, - чуть смешался Узелков и стал потуже обматывать шею шарфом. - Мы говорим о более серьезных вещах. Егоров не какая-то особенная фигура. В огромном государстве, даже в пределах одной губернии, его и не заметишь. Как какой-нибудь гвоздик. А тем не менее на его деле мы могли бы научить многих…
- Вот ты какой! - оглядел Узелкова Венька. - А с виду тихий. А что, если тебе самому сейчас пришить дело? Что, если, например, тебя самого сейчас выгнать из комсомола и отовсюду и потом начать всех учить на твоем деле?
- Я же не был на крестинах, - в полной растерянности проговорил Узелков. - И кроме того, - он взглянул на скользкий снег под ногами, - я, кажется, промочил ноги.
- Иди скорее грейся! - сказал Венька. - Не дай бог, простынешь. Кто же будет тогда других учить… разным жульническим приемам?
- Поаккуратнее, - попросил Узелков. - Поаккуратнее в выражениях. А то я могу поставить вопрос и о тебе, о твоих идейных взглядах…
- Поставь! - махнул рукой Венька.
И мы свернули в переулок, в совершенную тьму, где надо было идти, прижимаясь к забору, чтобы не попасть в глубокую грязь, тускло мерцавшую среди маленьких островков льда и снега.
- Теоретик! - засмеялся я, оглянувшись на Узелкова. - Он, наверно, и перед Юлькой Мальцевой развивает такие теории. Он же сам рассказывал: она играет на гитаре и поет романсы, а он разводит вот такую философию…
- Юля тут ни при чем, - странно тихим голосом произнес Венька. - И ни к чему ее впутывать в эту ерунду… А мы с тобой как слепые котята, - вздохнул он, оступившись на тонкой полоске снега и провалившись одной ногой в грязь. - Даже как следует поспорить не умеем. Я только чувствую, что Узелков говорит ерунду. Не может быть, что есть какие-то тезисы, по которым надо врать и наказывать невинного, чтобы чего-то такое кому-то доказать. Не может этого быть. Я считаю, врать - это, значит, всегда чего-то бояться. Это буржуям надо врать, потому что они боятся, что правда против них, потому что они обманывают народ в свою пользу. А мы можем говорить в любое время всю правду. Нам скрывать нечего. Я это хорошо понимаю без всяких тезисов. Но объяснить не могу. Он мне тычет христианскую мораль, намекает вроде, что я за попов. И я немножко теряюсь. А он держится перед нами как заведующий всей Советской властью. И как будто у него есть особые права…
- Да ну его, он трепач! - сказал я.
- Нет, он не трепач, - возразил Венька и добавил задумчиво: - Он, пожалуй, еще похуже, если в него вглядеться…
Впереди нас вдоль забора, цепляясь за забор, за старые, трухлявые доски, продвигался человек. Мы сразу узнали Егорова. И он, конечно, узнал нас, но не заговорил. Он просто молча шел впереди по узенькой кромке обледеневшего снега.
Венька окликнул его:
- Ты куда сейчас?
- Домой, на маслозавод.
- О, это далеко, особенно по такой грязи! И главное, темно, - сказал Венька. И еще спросил: - А чего это ты говорил, что тебе теперь не будет жизни на маслозаводе?
- Ну, это долго объяснять, - уклонился Егоров.
Видимо, он все-таки обиделся, что Венька его не дослушал в клубе. И Венька это сейчас почувствовал.
- А то, хочешь, идем к нам ночевать, - пригласил он. - Можем постелить тебе тюфяк. Попьешь чаю. - И пошутил: - Облепиховой настойки у нас нет, а чай найдется, даже не с сахарином, а с сахаром…
- Нет, спасибо, - отказался Егоров, - я пойду домой. Утром рано вставать. - Голос у него был невеселый.
На площади Фридриха Энгельса он попрощался с нами и уж совсем невесело сказал:
- Вам хорошо, ребята!
- Чем же нам хорошо? - спросил я.
- Всем хорошо. У вас работа хорошая. Постоянная. Вас никто не тревожит…
Венька засмеялся.
- Вот это ты в точности угадал, что нас никто не тревожит! Может, тебя устроить на нашу работу?
- А что, я бы пошел! - оживился Егоров. - У вас ни перед кем унижаться не надо…
- А ты перед кем унижаешься?
- Ну, это сразу не расскажешь, - опять уклонился Егоров. И показал рукой: - Мне теперь вот прямо под гору. Ох, и скользко там сейчас!
- А то действительно пойдем к нам, - предложил я.
- Нет, ничего, не надо, я доберусь, - пошел через площадь Егоров. И повторил: - Я доберусь…
- Вот что, - крикнул ему Венька. - Если будешь в наших краях, заходи. Мы тут живем недалеко, на Пламя революции, шестнадцать. Обязательно заходи…
- Ладно, то есть спасибо! - уже из темноты откликнулся Егоров.
Ему надо было идти под гору, потом через мост, все время лесом.
А мы пошли по улице Ленина, где горело несколько керосиновых фонарей и рядом с ними висели в проволочных сетках электрические лампочки, которые должны были загореться к Первому мая, когда будет пущена электростанция.
Мы пошли мимо бывшего махоткинского магазина, мимо магазина Юли Мальцевой, как мы мысленно называли его, и с грустью посмотрели на огромный, чуть покрытый ржавчиной замок, висевший на обитых железом дверях.
Эх, Юля, Юля! Наверно, и в пятьдесят лет и позже не разгадать мне, что же было в тебе такое притягательное, что увлекало, и радовало, и мучило нас. Но ведь было что-то, от чего и волновались и робели мы перед тобой. И даже замок твоего магазина вдруг наполнял нас сердечным трепетом.
14
Венька был решительным и смелым, хитрым и даже грубым, беспощадно грубым, когда требовали обстоятельства.
Таким его знали многие. Но мало кто знал, что он же бывает застенчивым и нерешительным.
В окнах нашей амбулатории, или "предбанника", как мы ее называли, было уже темно, когда мы проходили мимо. Поляков, должно быть, лег спать. И Венька постеснялся разбудить Полякова, хотя плечо у Веньки разболелось так, что я думал, он в самом деле сойдет с ума.
Он метался всю ночь на узенькой своей кровати, бредил, скрежетал зубами. То сердито, то жалобно и нежно звал Юльку, называл ее Юлией, Юленькой. То вдруг открывал глаза и разумно спрашивал:
- Я кричу?
- Нет, что ты!
- Ну, тогда извини, пожалуйста. Спи. Нам рано вставать. Мне чего-то такое приснилось. Ерунда какая-то…
И опять начинал бредить.
- Отойди! - кричал он кому-то. - А то я покажу тебе сейчас христианскую мораль.
И ругался с такой свирепостью, что сразу разрушил нашу репутацию в глазах богобоязненной нашей хозяйки.
- Никак, напились, - объяснила она за дверью соседке. - А были на редкость смирные ребята. Несмотря что из уголовного розыска.
Во втором часу ночи я все-таки пошел и разбудил фельдшера Полякова.
Заспанный, сердитый, Поляков осмотрел Венькино плечо и развел руками.
- Что же я теперь могу поделать? Ведь я же не врач-хирург, я только всего-навсего деревенский фельдшер. А это уже начинается, кажется, заражение крови. Вам понятно, что такое заражение крови?
- Понятно, - сказал я. - Надо немедленно что-то делать…
- Делайте что хотите, а я отмываю руки, - пожал плечами Поляков. - Я вам предлагал Гинзбурга?
- Ну, предлагали.
- А теперь Гинзбург уехал в Ощепково. И оттуда уедет прямо к себе. А я отмываю руки. Это уж не по моей специальности.
Тогда я вынул из-под подушки кольт, положил его на стол и сказал Полякову:
- Вот это вы видите, Роман Федорович? Если Венька умрет, я вас - даю честное комсомольское - в живых не оставлю. Я вас тогда на краю земли найду. И из земли выкопаю…
- На это вы только и способны, - презрительно вздохнул Поляков, опасливо покосившись на кольт. - Ну хорошо, тогда я сейчас съезжу в Ощепково. Может, я еще Гинзбурга найду. Хотя я, конечно, не ручаюсь. Может, Гинзбург уже дальше проехал…
Веньку поместили в уездную больницу, которой заведовал родной брат нашего Полякова - тоже фельдшер - Сергей Федорович. Такой же длинный и сухощавый и такой же малограмотный, он, однако, отличался от своего брата необыкновенной важностью.
- Здесь медицинское учреждение. Посторонних попрошу удалиться, - сказал он сразу же, как Веньку уложили на койку против окна.
Посторонним был тут только я. Но я не мог удалиться, не хотел удаляться. Я ждал, когда приедет Гинзбург.
У Веньки опять начался бред. Он, должно быть, вспоминал в бреду поездку в Воеводский угол, на кого-то сердился, что-то искал под одеялом. Наверно, пистолет искал. И вдруг ясно, неожиданно ясным голосом, позвал:
- Ну, Юля, подойди сюда! Ну, не бойся, подойди…
Мне было неприятно, что при этом присутствует заведующий больницей. Чтобы отослать его, я спросил:
- У вас есть термометр?
- У нас все есть, уважаемый молодой человек, - сказал заведующий. - Но посторонние, еще раз повторяю, должны удалиться. Мы будем обрабатывать больного согласно нашим правилам…
- Вы не будете обрабатывать больного, - твердо сказал я. - Пусть сперва приедет Гинзбург.
А Гинзбург все не приезжал.
Начался тоскливый, медленный рассвет.
На рассвете я разглядел, что окно, подле которого лежит Венька, выходит прямо на погреб, украшенный большой, старинной, чуть поржавевшей по краям вывеской с твердым знаком: "Для усопшихъ".
- Вы бы хоть вывеску убрали, - показал я заведующему. - Для чего эта вывеска? Вы же сами знаете, где у вас хранятся усопшие…
- Мы-то знаем. А родственники? Тут же каждый день родственники забирают усопших…
- Неужели каждый день?
- Каждый день. А как же вы хотели? Тут же больница, приемный покой…
Я не думал, что Венька вот сейчас умрет в больнице. Я знал, что Венька сильный и обязательно выживет. Но я не хотел, чтобы он открыл глаза и увидел своими глазами эту вывеску, которая хоть кому испортит настроение.
Я вышел во двор, залез на земляную кровлю погреба и сорвал вывеску.
Заведующий позвонил нашему начальнику. Он кричал с визгом и стоном в телефонную трубку, что тут сотрудники уголовного розыска ужасно озоруют, что, если сейчас начальник лично не прибудет сюда, они, эти сотрудники, чего доброго, разнесут все лечебное учреждение.
Вскоре наш начальник прибыл в больницу. Он сердился, ругал меня, грозился посадить под арест. И не за то, что я оторвал вывеску, а за то, что вовремя не известил его о таком несчастье с Вениамином Малышевым.
От шума, поднятого сперва заведующим больницей, а затем нашим начальником, не только проснулись все больные, но очнулся и Венька, которому заведующий уже успел положить на голову резиновый мешочек со льдом.
И на Веньку тоже напустился начальник.
- А ты что тут разлегся? - кричал он на него. - Где же ты раньше-то был? Почему скрывал такое дело? Разве ты не знаешь, что ты от такого дела можешь в любую минуту помереть?
- Ну уж, помереть… - тихо сказал Венька, стараясь приподняться в присутствии начальника.
- Свободно можешь помереть, - подтвердил начальник. - Я даже знал одного мужика, который вот так же от глупости своей помер.
Я понял, что напрасно оторвал вывеску.
Наш начальник кричал не только на меня и на Веньку, но и на заведующего больницей, как будто он тоже ему подчиняется. Он оглядел всю больницу, всех больных, нашел, что тут очень грязно и душно, велел проветрить помещение и сам раскупорил и распахнул в коридоре окно.
В это время и прибыл доктор Гинзбург.
Очень шустрый старичок с черными внимательными глазами и острой бородкой, он делал все так быстро, уверенно и ловко, что мне вдруг самому захотелось стать доктором, и именно хирургом. "А кто знает, может, еще и стану", - подумал я.
Доктор Гинзбург не просил удалиться посторонних. Он при нас раздел Веньку, протер ему грудь и плечо спиртом, поудобнее усадил на кровати, для надежности, привязал полотенцем, дал чего-то попить. И Венька даже ойкнуть не успел, как доктор разрезал плечо и стал выдавливать ватой какую-то гниль, чуть не погубившую Веньку.
Не только мне, но и нашему начальнику понравилось, как работает доктор Гинзбург. Начальник поблагодарил его и сравнил эту работу с цирковой, что, конечно, было наибольшей похвалой в устах нашего начальника. Но доктор сказал, что это не бог весть какая сложная операция, что бывают операции много сложнее, и похвалил Веньку за его спокойствие и железный организм.
- Организм такой, - сказал доктор, - рассчитан на добрую сотню лет. Прекрасный молодой человек богатырского телосложения.
И нам это было особенно приятно, как будто он хвалил нас самих и все наше учреждение, тем более что доктор произнес к тому же и уважительные слова о нашей, как он выразился, общественно полезной и, в сущности, чрезвычайно опасной деятельности.
Наверное, я думал, из уважения к Вениамину Малышеву доктор Гинзбург задержался в Дударях еще на несколько дней. Он уехал, когда процесс заживления раны пошел, по его словам, весьма активно. Но Веньке он все-таки приказал лежать в больнице. И начальник строжайше подтвердил этот докторский приказ.
Навещать Веньку приходили в больницу по очереди все сотрудники нашего учреждения. И даже из других организаций приходили ребята.
Пришел и Саша Егоров с маслозавода. Он принес в подарок бутылку кедрового масла и сказал, что уже окончательно расплевался теперь со своим дядей и уезжает завтра к сестре.
Веньке вдруг почему-то стало жаль расставаться с этим Сашей, которого он, правда, выручил из беды. Бутылку с кедровым маслом он не взял, сказал, что ему харчей хватает, а масло посоветовал увезти сестре - оно там больше пригодится, если у сестры, тем более, трое маленьких детей.
- Ты нам лучше напиши письмо, - попросил Венька Егорова. - Нам же интересно будет, как ты там устроишься, как тебя встретит сестра, какую ты найдешь работу.
- Работу я теперь, однако, не скоро найду, - погрустнел Егоров. - Вы сами знаете, какая безработица. Но я все равно решил отсюда уехать. Все-таки у меня там сестра.
Венька уже свободно ходил по всей больнице и по двору. Он проводил Егорова до ворот, попрощался с ним и потом сказал мне:
- Вот посмотри, какой у меня характер привязчивый! Ну, кто мне этот паренек? Я всего-то несколько раз его видел. А вдруг почему-то прикипел я к нему. И мне жалко, что он уезжает…
Венька вернулся в палату и стал точить на ремне бритву, чтобы побриться.