В ту ночь Гаврилов долго не мог уснуть. Он лежал на своем диване, укутавшись в старенькое лоскутное одеяло, и никак не мог согреться, хотя на улице стояла теплынь. Кончался день 10 сентября, кончалось бабье лето. Какая- то серая, липкая тоска охватила его, такой холод жег его грудь. Егупин… Злой, недобрый человек, но ведь человек, с которым они живут под одной крышей, в одной квартире! Каждый день встречаются. Здороваются. Нет, Гаврилов не думал уже о том, что этот Егупин залез в чужие шкафы, хотел украсть… Егупин ждет, когда начнут умирать ленинградцы. И говорит так, как будто это доставит ему радость. Может быть, ему хочется, чтобы пришли немцы? Немцы, которые каждый день бомбят Ленинград и тоже очень хотят, чтобы умирали ленинградцы? Вот и сейчас в тишине притихшего города слышится тонкий прерывистый вой. Так воют их самолеты. Что же он там, Егупин, слушает и радуется?
Холодно. Так холодно было Гаврилову в ту сентябрьскую ночь, что казалось, уже никогда не согреться. И было жалко мать, которая сидит сейчас где-то у костра, недалеко от передовой, после тяжелой дневной работы; и Анастасию Михайловну, которая сейчас тоже, наверное, не спит в своей большой пустынной комнате, стена к стене с комнатой Егупина. Гаврилову хотелось плакать, но слез не было, словно все слезы высохли.
Гаврилов не был маменькиным сынком. В свои четырнадцать лет он видел и пьяные драки, зверские, бесчеловечные, и видел убийство. Гаврилов шел как-то по Среднему проспекту, когда вдруг раздался выстрел. В толпе прохожих возникло какое-то замешательство, два человека метнулись неожиданно в узенький Соловьевский переулок, а трое других кинулись за ними. Несколько любопытных тоже побежали в переулок, Гаврилов с ними. Когда первый из преследователей поравнялся с воротами, где скрылись двое, раздался еще выстрел… Мужчина упал, не охнув, словно бы споткнулся, и остался лежать неподвижно. Маленькая дырочка на лацкане светлого пиджака на глазах Гаврилова превратилась в ржавое пятнышко, пятнышко набухало темной густой кровью, растекалось… Потом мимо притихшей толпы из подворотни вывели двух пойманных бандитов. Один шел спокойно, даже улыбался, глядя на толпу равнодушными глазами, а у другого было тупое, перекошенное от злобы лицо.
А когда началась война и город стали бомбить, Гаврилов видел с крыши цепочки ракет, взмывавших в небо, указывающих врагу цели. Это потрясло его. Он был готов своими руками убивать врагов, крушить их, рвать зубами. Но это были явные враги. И Гаврилов не знал их лично, не видел. Они прятались в ночной тьме. А здесь человек, который спит сейчас в одной с тобой квартире, который встанет завтра и, выйдя на кухню, скажет тебе "Доброе утро!", человек, который дышит с тобой одним воздухом! И он ждет, когда умрут с голоду милиционеры, когда все ленинградцы умрут. И даже, может быть, побежит устилать коврами дорогу, по которой поползут немецкие танки, думал Гаврилов. Нет, не поползут. Не придут. Читал же дядя Вася сегодня письмо кировцев. А уж если кировцы сказали… И страна велика - это тоже дядя Вася сказал, - она в беде не оставит.
У-у-у, Егупин!
Проснувшись однажды раньше обычного, Гаврилов вдруг ощутил всем существом своим какую-то едва уловимую перемену в мире. Он лежал в постели, чутко прислушиваясь к тому, что происходит вокруг. Со Среднего проспекта доносились заглушенные расстоянием звонки первых трамваев и гулкая речь громкоговорителя. Гаврилову показалось, что все эти привычные звуки улицы сегодня были более ясные и четкие, чем обычно. И в маленькой полутемной их комнате стало светлее - словно воздух стал прозрачнее. И самое главное - Гаврилов вдруг уловил аромат, тревожащий аромат настоянного на увядающей листве свежего утреннего воздуха. Воздух этот бодрил, звал к действию, обещал радость. Но легкий привкус дыма примешивался к нему. Так бывает, когда на опустевших огородах жгут сухую картофельную тину и тоненькие струйки дыма поднимаются к холодной сини небес.
Гаврилов вскочил с постели, быстро умылся в пустой пока еще кухне и, прежде чем бежать на Средний в булочную, вылез на крышу - так хотелось ему вдохнуть побольше этого свежего осеннего воздуха, подставить лицо неяркому солнцу, оглядеть просветлевшие городские дали.
Кругом было тихо. И даже у зенитчиков на фабрике Урицкого царствовала тишина. А далеко-далеко на юге, за куполами соборов, за высокими заводскими трубами растекались черные пласты дыма. Растекались, заволакивая горизонт. Догорали, как он потом узнал, Бадаевские продовольственные склады…
Василий Иванович все чаще и чаще задерживался на заводе до позднего вечера или даже не приходил вовсе. Рассказывал, что работы очень много. Часть Кировского завода уже эвакуировали в Свердловск, в сентябре начали вывозить оборудование и рабочих в Челябинск. Но старик уезжать отказался. "Чего я поеду? - говорил он Гаврилову. - На Урале и без меня справятся. Там своих мастеров хватает, а у нас в Питере особстатья, у нас каждый человек на учете. Небось здесь я больше пригожусь".
У Гаврилова после этого разговора отлегло от сердца. Узнав от матери, что начинают эвакуировать Кировский завод, он несколько дней ходил сам не свой. А вдруг уедет Василий Иванович, вдруг ему прикажут? О том, что Новиков может уехать по своей воле, Гаврилов даже мысли не допускал. Разве может он, Василий Иванович Новиков, пойти на это? А вот если прикажут?..
Василий Иванович несколько дней не появлялся дома, и Гаврилов не засыпал допоздна, все ждал, слушал, не стукнет ли дверь черного хода, не появится ли старик? Новиков появился однажды вечером и развеял все страхи Гаврилова: никуда он не поедет! Даже если прикажут!
Гаврилову было спокойно, когда Василий Иванович возвращался домой, рассказывал о том, что делается в городе, что пишут в газетах. Обычно и все остальные жильцы заглядывали на кухню, как бы поздно он ни приходил, - перекинуться парой слов с дядей Васей, пока он кипятил себе чай на керосинке. Не показывал носа только один Егупин. А все остальные были женщины…
Валентина Петровна читала Василию Ивановичу новое письмо от мужа и советовалась со стариком: как бы добиться, съездить к нему на фронт. Ольга Ивановна, понизив голос до шепота, спрашивала, правда ли, что немецкие парашютисты высадились в Озерках? Слухов в ту пору ходило много. И шуткой, и добрым советом, и маленькой помощью по хозяйству дядя Вася умел угодить всем. Успокоить, развеять сомнения, нелепый слух.
Мать как-то сказала Гаврилову:
- Вася человек основательный, на нем и работа держится и порядок. Вон к управдому пошел, сказал ей, Антонине, петушиное слово - быстро чистоту в бомбоубежище навела. А то все отмахивалась. Или когда меня уволили - к директору пошел, добился своего. А ведь кто мы ему - никто. Соседи просто.
А Анастасия Михайловна вздыхала:
- Все бы ничего. Вот только бобылем живет, как женка померла. Жаль… Говорю ему: "Женись, Василий Иванович, сына воспитай". Да однолюб он. Не думает о будущем, не думает.
Гаврилов удивлялся:
- Почему не думает?
- В детях будущее-то, - говорила бабушка Анастасия, - в таких, как ты, шустриках. Не думают некоторые о будущем. Заведут себе одного - и все… О роде своем не думают. Основательности нет. У Василия Ивановича-то другое. Основательность есть, а вот бессемейный. Тоже плохо. Казацкому роду не должно быть переводу…
А дежурить на крыше теперь приходилось Гаврилову одному. Большинство мальчишек его возраста эвакуировалось. Взрослые работали. Только иногда на чердак поднималась пожилая женщина из двадцать второй квартиры - Лариса Николаевна, но на крышу она не выходила: у нее сильно кружилась голова и с трудом гнулись распухшие ноги.
Рядом, на крыше четырехэтажного дома сорок два (он был угловым и выходил на Средний) дежурил "Гешук Отбившийся от рук" - рыжий Гешка, одногодок Гаврилова, с которым они до войны постоянно ссорились и враждовали. Гешка был парень хулиганистый, вечно у кого-нибудь разбивал стекло мячом или ронял развешанное на просушку во дворе белье. Все ходили жаловаться управдому Антонине, а Антонина, встретившись с Гешкиной матерью во дворе, начинала громогласно выговаривать ей: "Гешка ваш совсем отбился от рук! Когда вы примете меры?" Так и пошло: "Гешук Отбившийся от рук".
На дом сорок два вела с крыши двадцать пятого узенькая, основательно проржавевшая лесенка. Гешка частенько залезал по этой лесенке в гости к Гаврилову. Обычно он свистел снизу, и, если Гаврилов откликался, вскорости над крышей появлялась его рыжая голова.
- Доблестным защитникам двадцать пятого от гвардейцев сорок второго углового физкульт-привет! - говорил он внушительно. - Доложить обстановку на крыше…
Гаврилов докладывал, и они сидели вместе, наблюдая, как вслед за надрывным воем сирен то над одним, то над другим районом города стремительно разрастаются белые клубки разрывов.
Частенько и Гаврилов спускался по лесенке в гости к Гешке. У Гешки на крыше была железная будка, где они с Гавриловым довольно свободно могли разместиться. Если вечером было холодно, они всегда залезали в эту будку и, укрывшись старым одеялом, следили за крышей.
Однажды днем, поднимаясь по лестнице от Гешки, Гаврилов увидал, что на крыше их дома, держась рукой за слуховое окно, стоял Егупин. Он внимательно разглядывал крышу, словно примерялся, как ему удобнее пройтись по ней.
"Вот это да! - подумал Гаврилов. - Егупин-то! Как дежурить - "голова кружится".
Гаврилов присел, чтобы его не было видно, а когда снова поднял голову, Егупина на крыше уже не было.
И в тот же вечер, во время очередной тревоги, когда Гаврилов с Гешкой сидели в железной будке, прямо над ними, разрезая темноту, одна за другой полетели ракеты.
У зенитчиков на крыше фабрики Урицкого закричали:
- Вот подлец! Ребята, ребята! Вниз! Это у соседей…
Кто-то из зенитчиков стал стрелять - несколько пуль тонко пропели над головами выскочивших из будки мальчишек.
- Это у нас, это у нас, - горячился Гаврилов. - Давай, Гешка, скорей к нам…
Они прогрохотали бегом по крыше к лестнице. Задыхаясь от гнева, полезли вверх. Но на крыше дома двадцать пять уже никого не было. Гаврилов кинулся к слуховому окну. Гешка попридержал его за рукав. Потом они спустились на чердак, постояли несколько секунд, вглядываясь в кромешную тьму, прислушиваясь. Ни шороха, ни легкого движения.
- Фонарик есть? - прошептал Гешка. - Давай фонарик…
Гаврилов вытащил из брюк плоский карманный фонарик и, волнуясь, передвинул пуговку выключателя. Слабый лучик выхватил из темноты балки стропил, ящик с песком и щипцами для зажигалок. Чья-то фигура метнулась вдруг в дальнем углу чердака. Ржаво скрипнула дверь, захлопнулась. Гаврилов успел только заметить, что на голове у мужчины глубоко надвинутая кепка и светлое клетчатое пальто, как у Егупина. "Неужели Егупин? - ужаснулся Гаврилов. - Неужели он?.."
- Стой! - истошно закричал Гешка. - Стой, стрелять буду!
Когда Гаврилов первым добрался до двери, в замочной скважине дважды повернулся ключ, и послышались Торопливые шаги по лестнице.
- Стой, гад! - заколотил Гаврилов по обитой железом двери.
Дверь не подавалась, а единственный ключ Гаврилов оставил в двери, когда пришел на дежурство.
С чердака их вызволили зенитчики с фабрики Урицкого, они взломали дверь и отвели Гаврилова с Гешкой в милицию.
- Кто вас знает, ракеты с вашего дома шмаляли, а вы на чердаке сидите!..
В милиции ребята выложили все, что знали.
- Мне показалось, что это сосед наш, Егупин, - сказал Гаврилов. - Пальто такое же. Только кепку он не носит…
Гаврилову и Гешке пришлось еще часа два сидеть ночью в коридоре на скамейке, пока следователь, у которого они были, не вышел и не отправил их с милиционером домой, сказав на прощанье:
- Караульте получше, огольцы. Чуть что - к нам. А про соседа твоего, про Егупина, так тебе, мальчик, показалось просто. Мы все как следует проверили- сидел у себя на складе, продовольствие выдавал ополченцам… Есть и свидетели… Начальство характеристику хорошую выдало - работник, говорят, толковый.
Гаврилов промолчал. Но следователю не поверил. "Такие подлецы, как Егупин, на все способны. Они за деньги и ракеты готовы пускать". А когда шли домой по ночному городу, решил: "Не могло мне показаться! Такое же пальто… Да и днем он не зря на крышу вылез. Примерялся. Ну ничего, я его сам выслежу!"
Гаврилов знал, что Егупин уходит на работу в семь. Рано утром, в половине седьмого (мать все еще была на окопах), он выскользнул из дому. На улице было сыро и прохладно. Только начинало светать, и одинокие прохожие в промозглой утренней мгле походили на тени. Гаврилов постоял в соседнем парадном, подождал, когда выйдет Егупин, и пошел за ним следом - ему хотелось узнать, где работает сосед.
Егупин повернул по Среднему проспекту в сторону Первой линии и шел не торопясь, чуть сутулясь, поглядывая по сторонам. "Словно на прогулке!" - неприязненно подумал Гаврилов. Он привык, что мать всегда спешила, боялась опоздать на работу. Да и все прохожие спешили в эту раннюю пору.
Около булочной на углу Соловьевского переулка уже выстроилась большая очередь. Женщины в белых фартуках сгружали с полуторки ящики с хлебом. Около машины стоял пожилой милиционер. От хлебного запаха Гаврилову нестерпимо захотелось есть.
Перейдя через Первую и Съездовскую линии, Егупин свернул в Тучков переулок и пошел еще медленнее. Гаврилов постоял на углу, подождал. В первом этаже углового дома женщины замуровывали окна квартиры кирпичной кладкой, оставляя лишь узкие амбразуры. "Еще один дот, - отметил Гаврилов, - в несколько рядов кирпич кладут…"
Стало уже совсем светло.
В Тучковом переулке к Егупину подошла пожилая женщина, сказала ему что-то, и они вместе зашли в подъезд большого дома. "Была не была, - подумал Гаврилов, - пойду!" Его била дрожь - не то от холода, не то от волнения. В подъезде было совсем темно. В гулкой тишине слышались шаги и приглушенный разговор поднимающихся по лестнице людей, хлопнула дверь. Гаврилов постоял, привыкая к темноте, потом, разглядев под лестницей укромный закуток, спрятался там. Минут через десять наверху снова хлопнула дверь, и послышались голоса. Мужской, егупинский, и женский. Через несколько секунд Гаврилов уже слышал, о чем говорили.
- Илья Дорофеич, вы не заметили в прихожей картину? Баба в красном сарафане… Сколько бы вы дали за нее? Это ведь Репин…
- Меня не интересуют картины, - оборвал ее Егупин, - они никому не нужны… И не будут нужны. Вы мне лучше десятирублевиков еще достаньте.
- Откуда же, Илья Дорофеич, это было последнее мамино золото. И как мало вы за него дали. Только крупу и сгущенку…
Говорившие остановились совсем рядом с Гавриловым. Он слышал хрипловатое, прерывистое дыхание женщины и посапывание Егупина.
- Вам через месяц и банки не дадут… А вы - мало! Я ведь от себя отрываю… То, что с лета припас.
- Илья Дорофеич, - в голосе женщины слышалась мольба, - если не картины, то, может, сервиз? У нас есть севрский… столовый. На двенадцать персон. А, Илья Дорофеич?
- Сервиз возьму, - сухо ответил Егупин, - сами принесете завтра днем. Две банки сгущенки и три кило гречки…
Женщина горестно ахнула:
- Только?
- Да у вас этот сервиз разлетится при первой же хорошей бомбежке, - Егупин хихикнул. - А через месяц- два умолять будете, чтоб за банку сгущенки взял. Что вам на этом сервизе есть-то? Жмыхи да суп из отрубей? - И он опять хихикнул.
- Я принесу вам завтра, - покорно прошептала женщина.
Егупин вышел, хлопнув дверью, а женщина всхлипнула и медленно-медленно стала подниматься…
* * *
Из задумчивости Гаврилова вывел резкий голос: "Матрос!" Он поднял голову и вскочил. Перед ним стоял старший лейтенант с красной повязкой патрульного на рукаве, чуть поодаль два солдата, тоже с красными повязками.
Старший лейтенант молчал, ощупывая Гаврилова колючим взглядом. Сердце Гаврилова похолодело - он чувствовал, что пистолет в кармане лежит неудобно, брюки топорщатся. Сейчас старший лейтенант увидит и спросит, что это такое… Да и вообще придерется к какой-нибудь мелочи, отведет в комендатуру. Скандал, все опять сорвется, все сорвется!..
Старший лейтенант осматривал Гаврилова слишком долго, словно во что бы то ни стало хотел найти какую-нибудь небрежность в его форме. От напряжения у Гаврилова взмокла спина. Наконец старший лейтенант требовательно протянул руку:
- Увольнительную…
Торопясь, Гаврилов полез в карман, достал увольнительную, предупредительно развернул ее, протягивая офицеру, и противным сладеньким голосом сказал:
- Пожалуйста, товарищ старший лейтенант! Увольнение на сутки. Сегодня только пришвартовались…
Ему самому стало противно от своей торопливости и заискивающего тона.
Старший лейтенант, внимательно посмотрев увольнительную, вернул Гаврилову и, козырнув, удалился пружинящей походкой. Важный, подтянутый.
"Пронесло, - вздохнул Гаврилов. - А могло бы плохо кончиться. Расселся, ничего вокруг не вижу". Он тихо зашагал на Десятую линию, тут же вспомнив про старушку с клюкой, обернулся на скамейку, где только что сидел. Но старушки там не было. Наверное, ушла раньше. "Какая разговорчивая, - подумал Гаврилов о ней с теплотой, - и как она только выжила?" И он снова вернулся в мыслях к своей квартире, и к тем, кто жил там, а теперь уже не живет нигде, и к тому, кто остался жив вопреки здравому смыслу. Потому что именно ему надо было бы умереть - в мире стало бы одним подлецом меньше.
Первой в их квартире погибла Ольга Ивановна. Из всех жильцов с нею Гаврилову приходилось до войны сталкиваться реже всего. Да, наверное, и всем другим. Ольга Ивановна занимала удивительно мало места в квартире, хотя ее комната и была одной из самых больших. В ней среди дорогой красивой мебели стоял даже большой концертный рояль. Гаврилов в комнате у Ольги Ивановны не был, знал об этом от матери, раз-другой занимавшей у нее деньги до получки.
На кухне Ольга Ивановна появлялась редко, грела лишь чай на керосинке. Что она ела и когда, никто в квартире не знал хотя о любом другом знали буквально все. Была Ольга Ивановна невысокая, худенькая" с гладко зачесанными волосами. Какого она возраста, Гаврилов представления не имел: молодой он считал только Зойку, девочку на два года старше его самого. Но и старухой она не была. Работала Ольга Ивановна преподавателем музыки в театральном училище. Уходила на работу поздно. По вечерам чаще всего бывала в театрах. Ни с кем в квартире не дружила. Мать Гаврилова ответила как-то на его вопрос: "Почему Ольга Ивановна живет одна?" - "Гордячка. Так и будет в старых девах век вековать".
По выходным, нередко с самого утра, Ольга Ивановна садилась за рояль. Играла она подолгу, и в это время все в квартире притихали. Слушали. Даже на кухне разговаривали вполголоса. Гаврилов любил слушать, как играет Ольга Ивановна. Приглушенные стенами звуки рояля неслись словно из-под земли. Гаврилов не знал, что играет Ольга Ивановна, он только жадно слушал, и ему так хотелось броситься на диван и плакать - так горько становилось у него на сердце, то вдруг у него появлялся необычайный прилив энергии, хотелось куда-то бежать, что-то делать. И когда раздавался громкий металлический стук - стучал из своей комнаты Егупин, и Ольга Ивановна прекращала игру, - Гаврилов думал о Егупине с ненавистью.