Преторианец - Томас Гиффорд 20 стр.


В те дни никто не записывал Клайда и джаз-банд клуба "Толедо" - очень жаль, потому что они играли хорошо, отличный образец чикагского стиля. С той ночи, когда я услышал его, моя жизнь изменилась, потому что тогда я впервые задумался о своем первом впечатлении от парижской сцены, и в особенности от Левого берега. Я впервые по-настоящему увидел тогда Париж, о котором столько слышал, впервые начал понимать, что привело меня сюда. Музыка Клайда, и "пещера", где он играл, и Клотильда, и тушеная крольчатина, и англичане, толкующие о вооружении, и Мерль Б. Свейн, и парень, сбежавший с танцовщицей из Фоли, и все остальное… Все это в беспорядке проносилось у меня в голове, пока я слушал оркестр и душераздирающие соло Клайда. То, что мы тогда услышали, конечно, прямо восходило к Биксу Байдербеку, единственному божеству в жизни Клайда и, смешно это или грустно, главной причине того, что Клайд навсегда остался скорее интерпретатором, а не творческим гением, каким был его учитель. Клайд всегда уверял, что его это не волнует, что он зато гениален в реальной жизни.

Как бы там ни было, то, что я услышал в ту ночь, стало для меня откровением, и я как сейчас слышу первый номер: "Way Down Yonder in New Orlean", и первое соло, когда кларнет подхватывает вступительную партию тромбона, а потом корнет Клайда взлетает над ним, раскачивает ритм, нагоняет темп, зажигает, а в конце карнавальной пальбой вступают цимбалы и взрываются криком все духовые, и Клайд, колеблющийся, как тростник под сильным ветром, вливается в общую музыку.

Женщины первыми уловили ритм, их головы и плечи двигались в такт, пальцы барабанили по столикам, губы приоткрывались и вновь судорожно сходились. Общее движение захватило и мужчин: я постукивал себя по бедру, голова покачивалась туда и сюда, но это было не все. Это был не танцевальный оркестрик и не променадный концерт. Наверно, то, что я уловил тогда в своей изначальной невинности, было присутствием искусства, а не просто отличным способом расслабиться и снять напряжение, хотя и это, конечно, было.

Может быть, удивительнее всего, как Клайд сумел перекрыть пар к концу первого отделения. Неотвязная одинокая меланхолия "I’m Coming Virginia" заставила смолкнуть голоса и опустить бокалы. Траурное соло корнета, грозившее превратиться в изысканный вариант погребального песнопения, - и он словно остался один в сводчатом зале с речной галькой на полу, пытаясь уговорить нас отбросить мечты, пока еще есть время… пытаясь и зная, что это бесполезно, зная, что он может только дать нам короткий отдых, но не в силах подготовить к тому, что, он знал, ждет впереди. Там была откровенность интимного признания, едва ли не смутившая меня: я тогда мог бы поверить, что Клайд знал, что готовит нам всем это лето, и горевал, что не решается сказать, предостеречь нас. Хотя на самом деле все мы были в том зале, все слышали его, и я, например, расслышал в музыке горестный трепет. Клотильда разок взглянула на меня между номерами и понимающе усмехнулась. Усмешка не слишком получилась, потому что у нее было чуть ли не самое милое, нежное лицо, какое я видел в жизни. Я сжал ее руку.

- Он любит, когда я наряжаюсь как девочка лет двенадцати, - медленно, застенчиво проговорила она и облизнула языком губы.

Она смотрела на оркестр. Клайд переговаривался с кем-то из своих.

- Я надеваю гольфы и фартучек… и больше ничего… он говорит, к моей фигуре это идет… и мы занимаемся сексом. Хочешь оказаться со мной в постели, мсье Взломщик?

- Да ты просто мысли читаешь.

- Это значит: "Oui"?

- Oui.

- Tres bon.

Она шаловливо улыбнулась.

- Клайд не будет против. Он совсем не жадный, понимаешь?

Я вовсе не был уверен, что понимаю хоть что-то. Чем больше я узнавал о мсье Клайде, тем меньше понимал. Зато относительно Клотильды я был вполне уверен.

Глава одиннадцатая

Конец апреля в тот год выдался необыкновенно теплым, и все всегда вспоминали то время как лето, все это случилось летом. Когда Роджер Годвин повстречал Клотильду Деверо, он был невинен. Когда он несколько месяцев спустя покинул ее и Париж, он был… ну, невинным он больше никогда не бывал. Кто-то мог иной раз счесть его таким, но это была ошибка, о которой нередко приходилось пожалеть. Клотильда входила в процесс перемен, его преображения. И ничего такого в том не было. Она просто делала то, что умела лучше всего. Она позволила ему в себя влюбиться. Ей еще не исполнилось двадцати, но она была гораздо старше Годвина в том, что называют знанием жизни. Клотильда представляла собой краткосрочный курс искушенности. Она не оставила ему иного выбора, как стать взрослым.

Он был неопытен в области секса. Она взялась исправлять пробелы в его образовании с энергией и энтузиазмом олимпийского атлета. Уже через неделю он был другим человеком. Он был совершенно уверен, что влюблен. Он чувствовал себя свободным, принадлежащим к "богеме", как говорили у них в Дубьюке. То, что она была не только танцовщицей и певичкой, но и "натурщицей", придавало отношениям особенно интригующую окраску. Не всякий найдет в себе достаточно мужества, чтобы влюбиться в красивую молодую проститутку. Право же, ему был черт не брат! Он почувствовал себя своим в Париже, среди жителей этого странного, нового для него города. Он с восторгом отправлялся с Клотильдой в bal musette потанцевать, а потом из "Динго" в "Жокей", в "Дом", в "Купол", где они просиживали целыми ночами и уходили пешком к Сенату или мимо Нотр-Дам, когда загоралась серая или розовая заря. С ней он чувствовал, что этот город принадлежит и ему. Однажды ночью она показала ему едва ли не всех персонажей известного прошлогоднего романа Хемингуэя "И восходит солнце": леди Дафф Твисден, которая была Брет Эшли, Пата Гатри, который был Майк Кемпбелл, Китти Шанель - Френсис и Гарольда Лоба - Роберта Кона. О человеке по имени Дональд Огден Стюарт поговаривали, что он - друг Джейка Барнса, Билл. А писатель Форд Мэдокс Форд несомненно был Брэддоксом, который в романе давал вечера в bal musette за Пантеоном. Джейк Барнс, само собой, был Джейком Барнсом. Встречаться с ними, видеть их воочию - Годвину казалось, что он впервые жизни видит нечто изнутри, что он вышел в новую жизнь, где что-то происходит на самом деле, - и он был в восторге.

По утрам он, если проводил ночь в комнате Клотильды, просыпался после коротких часов сна и слушал, как в городе начинается новый день. Каждый новый день был слишком волнующим, чтобы тратить его часы на сон. Он смотрел, как спит Клотильда: маленькая головка на подушке, кулачок под подбородком, рот приоткрыт, лицо юное, милое и беззащитное. Он дивился, как ей удается сохранять такой мирный вид при том, какую сложную жизнь она вела. Он понятия не имел, что наблюдает чудотворную упругость молодости. Откуда ему было знать? Он сам был молод.

Ему не давал покоя шрам у нее на щеке, между ухом и высокой, выпуклой скулой. Там на коже был вырезан крестик - как крест христиан. Он никогда не видел ничего подобного. Шрам чем-то притягивал его, как изысканная родинка на коже красавицы. Хотя свежая рана, верно, была чертовски болезненной. Может быть, это у нее с детства? Что-то мешало ему полюбопытствовать, откуда у нее этот шрам. Почему-то это казалось очень личным вопросом. К тому же он боялся, что она решит, будто шрам кажется ему уродливым.

Он вставал, стараясь не шуметь, одевался и перед тем, как уйти, наклонялся и нежно целовал крестик на щеке.

Каждое утро было похоже одно на другое. Улицы обычно были вымыты рассветным дождем, воздух был пронзителен, как свист, и сладок. В ящиках на подоконниках цвели тюльпаны и герань, и еще множество ярких цветов, которых он не знал по названиям. Старик подметал тротуар облезлой метлой, жалким пучком прутьев, привязанным к палке. Кафе, в которых они побывали ночью, открывались для завтракающих, аромат обжаренного дочерна кофе выплывал на улицу, где официанты расставляли столики и поливали мостовую из шлангов или окатывали водой из ведер.

Годвин с блокнотом в кармане и с газетой под мышкой обычно шел в "Дом" и устраивался за столиком, от которого виден был и угол улицы и "Ротонда", окрашенная первыми утренними лучами. Официант приносил кофе и круассаны, и Годвин, сняв колпачок с большой оранжевой авторучки "Паркер Дуофолд", принимался набрасывать впечатления прошедшей ночи. Если находилось что-то подходящее для Свейна, он записывал это, прежде чем пойти к себе в редакцию и отпечатать очерк на машинке. Если не находилось, он пытался запечатлеть людей и места, которые видел впервые.

Негритянский джаз в каком-нибудь популярном клубе, астрономические цены за картины импрессионистов, встреченных у Клайда щеголей и пересуды о политиках, об Айседоре Дункан, о писателях и художниках. Он писал очерк про Джимми Чартерса, лучшего бармена Парижа, который для многих его знакомых воплощал самую суть парижской жизни, и Свейн говорил, что его очерки не так уж плохи, и ставил их в номер, и люди говорили о них и о парне, который их пишет. Он написал о самой Кики, еще не ведая, что со временем она получит титул "Кики Монпарнасской" и сама напишет знаменитые мемуары. И конечно, никто не ведал, что и Роджер Годвин когда-нибудь станет знаменит, что еще раз доказывает, что человек никогда не знает.

Случалось, по улице мимо "Купола" подходил Клайд, и сложившись втрое, усаживался за столик напротив Годвина. Он приносил свежую газету, и они сидели вместе, ничуть не мешая друг другу, пока Клайд не вливал в себя достаточно кофе, чтоб завестись. Годвин забавлялся мыслью написать о Клайде, хотя он еще не обсуждал этот замысел ни со Свейном, ни с предполагаемым героем очерка. В сущности, Клайд Расмуссен был как раз то, что надо. Его джаз-банд был в моде, и ресторан наверху приносил хороший доход. Годвин догадывался, что Клайд, вероятно, делает хорошие деньги. Побогаче, чем писатели, художники и прочие его друзья, жившие на то, что присылали родные из Америки, - а они, кстати, тоже были любопытной компанией. Кажется, все были знакомы с ним, и он знаком был со всеми. Он сказал Годвину про квартирку в "его" доме - спрашивал, не захочет ли Годвин туда перебраться. Там имелась мебель, посуда и даже кое-какое белье. Годвин усомнился, что все это ему по карману. Клайд считал, что на этот счет беспокоиться не стоит, он не сомневался, что они что-то придумают. Годвин спросил, с кем ему следует поговорить. Клайд сказал, что, скорей всего, с хозяином.

- А где мне его найти? - осведомился Годвин.

- Ты с ним уже говоришь, - сказал Клайд, расплываясь в щербатой улыбке деревенского парня. - Я и есть хозяин. А так как тебе когда-нибудь надоест спать с Клотильдой, то тебе понадобится собственное жилье.

Клайд считал, что четыре доллара в неделю будет в самый раз, а если выдастся неделя, когда и этого не собрать, то обойдется и так. Годвин переехал в конце той же недели.

Как-то ночью Клотильда, лежа в объятиях Годвина, прижавшись к нему влажной от испарины спиной, сказала, что хочет, чтобы он знал про Клайда, как у них было. Годвин кивнул, вдыхая запах ее волос и мыла. Он нисколько не ревновал Клотильду, а Клайд, очевидно, ничуть не заботился о ее личной жизни и роли, которую играл в ней Годвин.

- Он мне очень дорог, мсье Клайд, - шептала она, - понимаешь? Он мне как отец и как брат, у меня ведь нет ни отца, ни брата. Понимаешь? Я люблю его такой любовью. И я все делаю, чтобы его порадовать… Клайд спас мне жизнь. Нет, правда. Он нашел меня… в переулке… я истекала кровью. И он привел меня домой, и спас мне жизнь, и уложил меня в свою постель, а сам спал на кушетке, пока я не поправилась. Понимаешь? Я никогда с ним не расплачусь. И он устроил мне уроки танца и кормит меня в клубе. Он - хозяин дома, в котором я живу, он дает мне жилье, покупает одежду… он мне очень дорог. Я его люблю, но это не то, что у нас с тобой. Скажи мне, ты ведь понимаешь?..

Годвин сказал, что понимает, и почти поверил, что понял, более или менее. Это был дерзкий новый мир, так все говорили, и, какого черта? - у них здесь в Париже живут по-другому.

Когда Клайд справлялся с первыми двумя-тремя чашками кофе, они начинали разговор. О музыке, о том, что пишет Годвин, о Париже. Клайд говорил:

- Господи, Роджер, тебе бы поговорить обо всем этом с Хемингуэем. Он нынче скупил Париж на корню.

О Клотильде они вспоминали редко, но однажды утром, как раз когда Годвин представлял, как целует крестик у нее на щеке, Клайд заметил, что уже пару недель ее не видел.

- Как у вас с ней дела, приятель? Она тебя не обижает?

- Все в порядке, мы отлично ладим.

Клайд кивнул:

- Ты, пожалуй, портишь ей бизнес, если я понятно выразился. Ты не отсвечиваешь там, когда у нее, э-э, гости?

Годвин пожал плечами. Тема была ему неприятна, и он заговорил о другом:

- Она прямо преклоняется перед тобой. Думаю, ты знаешь. Даже грустно в своем роде. Она чувствует себя чем-то вроде Сизифа, как будто знает, что работа невыполнима, но все равно ее надо делать.

- Ну, у нее склонность к мелодраме. Знаешь, у женщин это бывает. Все для них - великая драма. Пройдет. Она просто еще не поняла, что я всегда буду ей другом, что бы ни случилось. Люди часто этого не понимают. Особенно те, кого часто обижали и бросали.

- Она говорит, ты ей жизнь спас.

- Ну, никогда ведь не знаешь, верно? Может и спас.

Он ухмыльнулся. Их столик еще оставался в тени, а "Ротонда" на другой стороне улицы уже блестела на утреннем неярком солнце. Между тем "Дом" начинал наполняться, а в "Ротонде" было пустовато. Когда-то "Ротонда" была не менее, а может, и более популярна, но однажды управляющий допустил роковую ошибку. Как-то утром молодая американка сидела на солнышке с кофе, газетой и сигаретой, но без шляпки. Управляющий и метрдотель взирали на нее с ужасом и отчаянием. В Париже дама не появляется вне дома без шляпки. А если все же появляется, то уж никак не курит. Это не принято. Подверженные, как все галлы, слабости употреблять данную им невеликую власть, управляющий с метрдотелем направились к ней, чтобы потребовать от американки незамедлительно прекратить и не нарушать. Девица была поражена наглостью этих двух идиотов и возмутилась. Обе стороны высказывались все более горячо и даже враждебно. Собралась толпа, большинство приняло сторону молодой американки. Пара французов не желала изменить своим принципам. Однако и девица оказалась не из робких. Кончилось тем, что она собрала свое имущество и прошагала через дорогу в "Дом", а собравшаяся свита последовала за ней. Примут ли в "Доме" ее манеры? Безусловно, мадемуазель! Так произошла историческая перемена в истории quartier. С того дня англичан и американцев можно было увидеть только в "Доме", а "Ротонда" осталась в распоряжении скандинавов, русских, немцев и тому подобного народа. Хемингуэй, правда, писал, что самый подлый сброд из Гринвич-Виллидж показывался иной раз в "Ротонде", но остальные были умнее. Услышав эту историю от Клайда, Годвин превратил ее в небольшой очерк для Свейна, и Свейн потребовал, чтобы он почаще писал такие этюды, если попадется подходящая тема, а они откроют новую рубрику под названием "Парижские ночи".

В другое утро Годвин спросил:

- Что это за метка у нее на лице?

- Метка?

- Крестик на щеке. Откуда он?

- А, это как раз та история, которую она имела в виду, когда сказала, что старина Клайд спас ей жизнь. Ничего особенного, тут и рассказывать-то нечего…

- Что? Что за история?

- Ну, тот крестик у нее на лице называется "croix de vache". Ты уже повидал апашей, тех, что считают себя крутыми, одеваются в черное, и вид у них, на мой взгляд, довольно глупый, только это не так, потому что на самом деле они мерзавцы… и бывают порядком жестоки, как, наверно, и индейцы апачи. Так вот, если апаш или кто-то, кто себя таким воображает, считает, что женщина его, знаешь ли, оскорбила, ну, скажем, с другим малым, изменила, можно сказать, то он ее избивает, а потом вынимает нож и метит ее крестом… так и вышло с крошкой Клотильдой однажды ночью, пару лет назад, ей было, пожалуй, семнадцать или восемнадцать. Словом, я наткнулся на нее в переулке, она была здорово избита, кто-то ее порезал… я ей помог выбраться. Черт возьми, она славная малышка… и недурная певица, "шантузи". Я показал ей несколько фокусов с фразовкой, на трубе. - Он улыбнулся. - Вот и все, ничего особенного, приятель?

- А ты узнал, кто с ней так расправился?

- Она так и не сказала. Поначалу все боялась, потому я и старался показать, что она "моя девушка". Я хочу сказать, она свободна как ветер. Но я представил дело так, что она моя очень хорошая приятельница. Так что кто обидит ее, обидит меня. Тот апаш ни разу больше не показывался, и она не сказала, кто это был.

- Я бы с удовольствием его убил, - сказал Годвин.

Она была такой хрупкой. Он представил, как она спит, свернувшись в крохотный комок на кровати.

- Не ввязывайся, приятель. Это все прошло и забыто. Забудь. С ней все в порядке. Слушай, ты уж не влюбился ли в нее?

- Почему бы и нет?

- Ну, возлюби ее бог, она ведь шлюшка, понимаешь? Милейшее существо, я никому не позволил бы слова против нее сказать, я буду драться за нее насмерть, но у тебя, надо думать, маловато опыта с женщинами такого сорта… когда женщина торгует собой, это на ней сказывается, одни становятся более ожесточенными, а некоторые - страшно грустными в душе. Клотильда из последних. Ей трудно пришлось в жизни… Я хочу сказать - она может сломаться. И не думаю, что тебе стоит собирать обломки. Но ты делай, как знаешь, приятель. Я тут просто поразмыслил вслух, только и всего.

- За меня не беспокойся, - сказал Годвин. - Я справлюсь.

Он понимал, что Клайд говорит чистую правду, но черт его побери, если он хотел ее слышать.

- Ни на минуту не сомневаюсь, приятель.

Беда была в том, что Годвин справлялся не так уж хорошо. И мучили его не способы, которыми Клотильда зарабатывала на жизнь: это он сумел бы вписать в новизну своей парижской жизни как эпизод своих парижских очерков. Но Годвин привязывался к ней все сильнее, а она была почти рабски предана Клайду. Годвину хотелось объяснить ей, что она пересаливает, что Клайд вовсе не ждет от нее этого, но стоило взглянуть на ее серьезное личико с крестообразной отметиной, увидеть ее взгляд, полный заботы - заботы о нем, о Клайде, обо всех, кроме нее самой, - и он не мог открыть рта. Что она чувствовала к Клайду, то чувствовала, и, пожалуй, была права. Никогда не знаешь. А Годвин появился позже, но она говорила, что любит Годвина - любит иначе, чем Клайда.

Назад Дальше