Так начиналась статья Годвина о Линдберге. Она ввела его в колоду как журналиста. После ее появления не только в Париже, но и в Нью-Йорке его имя стало кое-что значить. Хонан и Маршалл Хакер причмокивали губами: они были рядом, могли бы заполучить его первыми. А после того, как под тем же именем вышел очерк о другом парне со Среднего Запада, о парне, чья музыка пленила Париж, имя Клайда Расмуссена тоже появилось на устах у всех, кого стоило принимать в расчет.
Свейн читал статью о Линдберге прямо из-под пера и не мог скрыть ухмылку. Возможно, она была вызвана гордостью за то, что он сумел заполучить еще одного призового игрока, но признать этого он не пожелал. Сказал только:
- Это прочитают миллионы.
И выдержал паузу, давая ему проникнуться значением фразы.
- Отсюда начинается путь к славе.
Еще одна пауза.
- Постарайся на пути к ней не стать полным дерьмом.
В час тридцать Свейн выставил его из редакции. Свейн остался ждать Мэллори, который пришел вместе с Филпотом, написал свою информацию и отбыл в особняк посланника Херрика на пляс д’Йен, где скрывался Линдберг. Филпот, сдав пленки лично Свейну, поплелся за ним.
- Ты сегодня хорошо поработал, - сказал Свейн Годвину. - Послушай, что творится на улице, - вполне можешь отправляться к ним. Это на всю ночь. Боже мой, подумать только! Пять тысяч баксов! - Джентльмены, - продолжал он, величественно взмахнув рукой. - Мерль Б. Свейн благодарит вас за то, что вы были с ним в сей знаменательный день. Ступайте. Мерль Б. Свейн всю ночь будет у штурвала. Будьте спокойны.
Распрощавшись с ним, Годвин и Худ бесцельно и рассеяно бродили по улицам, больше молчали, слушая вернувшихся из Ле Бурже рассказчиков, собирающих вокруг себя кружки восторженных слушателей, глядя на ликующих парижан, толпящихся в барах Монпарнаса. "Динго" был переполнен, но Худ предложил все же попытаться раздобыть коньяк. Потом они пошли дальше, мимо мойщиков улиц и девушек-цветочниц, расходящихся по домам, мимо торговцев побрякушками. На углу стоял человек, зарабатывавший тем, что за монетку жевал осколки стекла. В уголках его губ пузырилась розоватая пена.
- Он немец, - сказал Годвин. - Я брал у него интервью. Он сказал, что ест стекло, чтобы жить.
Уйдя от шумных центральных улиц, они отыскали пустое, еще не закрытое кафе, пятнышко света в темноте. На тротуаре еще стояло несколько стульев с проволочными спинками, внутри шипела кофеварка, и облачка пара поднимались мимо деревянного стеллажа с сигаретами и раздатчика с усталыми глазами. Пахло свежими, горячими круассанами, испеченными на утро, до которого оставалось совсем немного часов. Рухнув на стулья, они заказали кофе, две тарелки круассанов и джем из framboise. Рогалики были еще так горячи, что обжигали пальцы, на рыхлом тесте таяло масло. Оба набросились на них. Годвин вымотался до предела и широко зевал, но горячий кофе вернул его к жизни. Полковник Худ закурил и откинулся на стуле.
- Запоминающийся денек, - сказал он.
- Теннис, фонтан Медичи, Сцилла варит нам кофе, Сцилла со своим мороженым, добрый шотландский виски в редакции…
- Как вы ее назвали? - Худ взглянул на него сквозь сигаретный дымок.
- О… Сцилла. Она сказала, что ей не очень-то нравится Присси, Присс или Присцилла… и ей кажется, что Сцилла - неплохой вариант ее имени. Я бы попросил вас об этом не упоминать, чтобы не смущать ее.
- Не беспокойтесь. Она мне очень нравится, а ей хватает огорчений с мамочкой и папочкой, с каждым по-своему. Особенно с мамочкой. Вы ей, кажется, пришлись по вкусу. Очень рад - вы с виду порядочный парень. Ей одиноко живется. Есть, правда, я и Клайд, но… словом, ей нужны друзья. Она застряла в этом нелепом возрасте: уже не ребенок, но еще далеко не женщина. Мать ее либо не замечает, либо подает очень дурной пример. Отец - очень неплохой человек, заметьте, - слабак, на которого бы и внимания никто не обратил, не будь у него весьма примечательной жены. Она его, знаете ли, совсем испортила. Лишила мужественности. Он на ее провокации ответил тем, что повадился гоняться за женщинами, не пропускает ни одной проститутки, все, чтобы убедить себя, надо полагать, что он еще мужчина. Рано или поздно поиски самоуважения на этом пути его прикончат.
Худ негромко вздохнул, его холодные серые глаза были непрозрачными, непроницаемыми. Глаза героя, как подумалось Годвину, в которых не много увидишь. Было ли когда-нибудь его лицо, его взгляд мальчишеским, как у Линдберга? Знал ли он ту радость, которую они видели на лице пилота, когда тот выглянул из кабины? Может быть, и нет. Может быть, тем и вызваны были его слезы.
- Присцилла так старается все сделать хорошо. Ей хочется быть счастливой, хочется, чтобы все вокруг были счастливы. Можно себе представить, как это трудно. Поэтому… я рад, что вы с ней. Она вам нравится?
- Да. В ней что-то есть… разве такая может не нравиться? Она так беззащитна и уязвима. Именно из-за того, что так старается. Это притягивает к ней сердца.
- Именно так. Ваша восприимчивость заслуживает похвалы. - Худ допил последний глоток кофе. - Странно, но… ну, такой уж пошел ночной разговор, верно? Я хотел сказать: странно, но иной раз мне кажется, что я в нее почти влюблен. Глупо, конечно. Это все, смею сказать, от недоразвитости эмоциональной сферы.
- Ну, вам придется немножко подождать, верно?
- Дело не в ожидании. Терпения у меня хватает. Главная трудность - когда ожидание кончится и придет время действовать, время открыться… тут уж вопрос храбрости, да? Когда приходит время действовать, дело всегда в мужестве.
- Уж вам-то мужества не занимать.
- Ваш друг Мерль Б. Свейн прав. Вы полны юношеского оптимизма. В действительности, конечно, все мужество мира не заставит ее сказать "да".
Годвин сам немного удивлялся тому, как спокойно он принял сказанное Худом. Представлялось вполне естественным обсуждать ее с этой точки зрения, несмотря на то, что ей всего четырнадцать. А может, дело было в том, что Худ высказал вслух мысли, толкавшиеся в сознание Годвина с тех пор, как он впервые увидел эту девочку. Конечно, Худ ее знает, действительно знает, и вот сидят среди ночи двое и толкуют о красивой женщине. Вернее сказать, о девочке. Так или иначе, разговор в самый раз для поздней ночи.
Такие разговоры ничего не значат.
Они вышли из маленького кафе на тихую темную улицу, пахнущую кофе и горячими круассанами, уже не просто знакомыми, а скорее друзьями. Ночной ветерок играл листвой деревьев, нашептывал что-то им в кроны. Они вдруг стали друзьями, и разница в возрасте ничему не мешала, хотя Худу было далеко за тридцать, может, даже лет тридцать шесть или тридцать семь. На четырнадцать или пятнадцать лет старше Годвина. И все же тот чувствовал, что они теперь друзья. Вот что делают с людьми разговоры о женщинах. Мужской разговор. Мужчины говорят о войне, говорят о женщинах. Это их сближает. Годвин подозревал, что это должно что-то означать, но задумываться ему не хотелось. И все равно он ни черта не понимает в женщинах. Всем кажется, что он полон юношеского оптимизма, и может быть, так оно и есть, может быть, они совершенно правы. Одно он знал точно: если есть на свете что-то, бесконечно далекое от войны, то это - Присцилла Дьюбриттен.
Они прошли поворот, который привел бы Худа к дому, но он только покачал головой, сказав, что ему еще не хочется домой. Годвин заметил лавку торговца кониной с бело-зеленым навесом и золоченой конской головой и припомнил прошлую ночь, избитого человека.
- Представьте себе, прошлой ночью на этом самом месте…
Худ приложил палец к губам:
- Погоди… слушай.
Годвин ничего не услышал.
Худ быстро прошел за угол, в тень за мусорным баком. Годвин шагнул за ним в тень у стены. Что-то метнулось в сторону: кот, выскочив на середину улицы, сел и, уставившись на них, медленно, нагло принялся вылизывать лапу. В глубине переулка напротив горел слабый желтоватый свет. Кот повернул голову, вгляделся и исчез.
Послышался придушенный вскрик, скорее стон, всхлип.
Худ кивнул в сторону переулка.
- Держись в тени, - шепнул он, - там кого-то убивают.
- Как?
- По звуку слышно. Мокрый звук. Голос умирающего.
Они продвинулись вперед, оказались прямо напротив просвета между домами.
В узком конце вымощенного брусчаткой тупика стены выпячивались так, что чудилось, дома вот-вот обрушатся. Двое с дубинками - batons - избивали упавшего. Дубинки методично опускались на тело лежащего человека. Стоны прекратились, но оба продолжали избиение, словно заводные механизмы, которые не могут остановиться, пока не кончится завод. Они били и били, пока в изнеможении не привалились к стене.
- Надо их остановить, - прошептал Годвин.
- Нет.
- Но мы должны…
- Поздно. Тише.
Более высокий из двух поддел тело сапогом, потом бешено пнул, и второй рассмеялся.
- Господи, я знаю, кто это!
- Я тоже, - сказал Худ. - Просто жди.
- Мы должны ему помочь.
Во рту у Годвина так пересохло, что он едва выговаривал слова. На языке чувствовался вкус желчи, живот сводило.
- Нельзя же позволить им…
- Пожалуйста, тише.
Двое мужчин отвернулись от безжизненного тела и аккуратно поправили на головах высокие круглые кепи с короткими козырьками. Оправили мундиры - в сумрачном полусвете оба походили на призраков. Потом они, ничуть не торопясь, направились к перекрестку. Еще разок проверили, ровно ли сидят кепи. На углу было светлее, и стало видно, что их лица блестят от пота. Один, с головой, массивной, как у ольмекской скульптуры, вытер лицо мятым носовым платком. Руки у него были длинными, как у гориллы. Второй был ниже ростом, широкий и коренастый. Годвин из тени уставился на лицо большеголового. Брови полукружиями раскрытых клещей нависали над глубоко посажеными глазами.
- Это Анри, - прошептал Годвин.
- И Жак. Полиция.
Судя по голосу, Худа переполняла печаль.
Два флика стояли на углу переулка, посматривая по сторонам. За их спинами кот принялся исследовать бесформенную груду лохмотьев, оставшуюся в тупике.
- Мы не можем их так отпустить…
Худ только покачал головой.
Что же это творится? Что это за герой такой? Годвин хотел шагнуть вперед, но твердая рука Худа удержала его на месте. Анри и Жак свернули на улицу, прошли мимо лавки мясника. Их тени протянулись во всю длину улицы. Потом они скрылись за углом.
- Мы застали их на месте преступления, над телом жертвы…
- Спокойней. Взглянем-ка на жертву.
- Спокойней?!
У Годвина дрожали колени.
Груда тряпья была неподвижна. Кот отбежал на несколько шагов и уставился на них.
Годвин обо что-то запнулся и ухватился за стену. Взглянул под ноги. На мостовой лежала деревянная нога с колесиком на конце. Годвин зацепился ногой за ремешок.
Худ стоял на коленях над телом. Когда подошел Годвин, он поднял голову.
- Осторожно, кровь. Кот в нее наступил. Видите, следы лапок… Кот облизывал лапу. Думаю, вам лучше не смотреть, старик.
- Он мертв.
Худ кивнул.
Годвин наклонился, не сразу понял, что видит. Потом он узнал глаз, лежащий в темной луже у стены. Отшатнулся, чувствуя, что близок к обмороку. Стены переулка вращались перед глазами. Он сделал несколько шагов в сторону, уперся лбом в шершавую стену, и его стошнило.
Худ поддержал его под руку, вывел обратно на улицу.
- Зачем они…
Годвин услышал, как хрипит его голос. Во рту стоял отвратительный вкус. Виски, вино, ветчина, кофе.
- Только за то… что он не хотел откупиться?
Он глотал свежий воздух, ощущал спасительный холодный ветер.
- Они убили его для забавы, - мягко сказал Худ. - Тебе лучше?
- Для забавы?
- Или для практики.
- Господи, но надо же что-то делать!
Годвин ощутил, как злые слезы обжигают глаза, и грубо, сердито вытер их. Выпрямился и с трудом сглотнул.
- Почему вы не…
- Они могли нас убить. Я такого насмотрелся. Жажда крови. Они были в настроении убивать. А мы нет. Они были пьяны убийством.
- Господи, и вам все равно?
- Я не раз видел, как люди убивают и как люди умирают. Убийство само себя питает. Они обезумели от него.
Годвин резко отстранился.
- Я все понимаю, старина. Этому надо учиться. Учиться владеть своими чувствами. Наблюдать, выжидать. Быть терпеливым.
- Ты ничего не сделал! Ты… ты мог что-то сделать! Как, черт побери, ты живешь с собой таким?
Худ - странно - рассмеялся, отрывистый звук в тишине.
- Сам иной раз удивляюсь. Теперь идем.
Годвин, пошатываясь, шагнул вперед. Голова у него кружилась, и он с трудом удерживал равновесие. Собственный запах и вонь грязной окровавленной одежды трупа, предчувствие подступающей рвоты вывели его из себя, и он с размаху ударил Худа кулаком:
- Ублюдок.
Он упал. Он смотрел вверх. Что это он здесь делает?
Худ поднял его.
- Идем, мальчик. Все прошло. Все будет хорошо. Такие дела не по тебе, так что забудь. Просто забудь.
- Да, ты настоящий герой!
Худ снова рассмеялся откуда-то издалека.
- Кис-кис-кис, - позвал он через плечо, - иди сюда, котенок. Кис-кис-кис.
Худ, Годвин и кот с перемазанными в крови лапами шли по тихой улице.
На следующий день Годвин превратил убийство в материал для очерка. Он назвал его: "Непростой способ завести домашнее животное". Его послали в Америку, потому что Свейн сказал, что для Парижа материал слишком горячий. Он сказал:
- Я напечатаю очерк, а потом оглянуться не успеем, как вы проснетесь утром мертвым в том же переулке.
Несколько лет спустя, когда очерк вошел в первый том "Парижской трилогии", Эрнст Хемингуэй, с которым он толком даже не был знаком, прислал ему короткое письмо: "Насчет кота с окровавленными лапами не так уж плохо. Вы часто пишете лишнее. Остерегайтесь прилагательных и наречий. Если кот еще жив, угостите его сардинкой от Эрни". Он не дал себе труда подписаться.
Глава четырнадцатая
После той ночи, когда на его глазах убили хромого торговца, Годвин узнал вкус пепла. Славная, восхитительная ночь прибытия Линдберга, гонка к аэродрому, спускающийся с темного неба аэроплан, скользящий над вершинами деревьев, статья, написанная в спешке и под давлением, отдых в маленьком тихом кафе с Максом Худом - все это было обращено в пепел убийством, и вкус его был горьким и мерзким, радость и восторг этой ночи погибли навсегда. В отличие от легендарного феникса, счастью той ночи было не воспрянуть из пепла.
Годвин пытался забыть - довольно безуспешно - не одно только убийство. Его не меньше, хотя гораздо тоньше мучил отказ Макса Худа предпринять что-либо против двух фликов-убийц. Годвин впервые пережил разочарование в герое. До сих пор ему ни разу не случалось оказываться рядом с героем, тем более - с героем Большой войны, побывавшим с Лоуренсом в пустыне. А теперь он, сам не слишком представляя, что должен был сделать Худ той ночью, был потрясен его безучастностью к тому, чему они стали свидетелями. Его равнодушием. Вот к чему все сводилось.
Поэтому Годвин постарался с головой уйти в новую работу: метался по Парижу с аккредитацией от "Геральд", обеспечивающей ему возможность самых разнообразных интервью, затаивался в тенях огромного города, наблюдая и раздумывая, как перенести увиденное на бумагу, следил за своими друзьями, запасая на будущее клочки и обрывки их жизней. Он подслушивал голоса жизни: он не мог не слушать, не смотреть, не пополнять свои склады. Он, как лавочник, нуждался в запасе историй, которые можно пересказать.
Впрочем, спустя годы, вспоминая ту ночь, он вспоминал не Линдберга и не убийство торговца. Вспоминалось скорее мороженое, которое они выискивали по всему Парижу - они втроем, Худ, Клайд и Годвин, и Присцилла Дьюбриттен, и как они трое стояли у калитки, и как калитка распахнулась, и она щелкнула своей маленькой фотокамерой; и ночное кафе, наполненное запахом кофе и горячего хлеба, где Макс Худ признался, что он, черт побери, наполовину влюблен в девочку Присси четырнадцати лет от роду. Это были хорошие воспоминания, и со временем они вытеснили плохие, и это было достаточным поводом для благодарности за маленькие милости судьбы.
И, может быть, ярче всего вспоминалось сияние девичьей улыбки, тревога и надежда в огромных темных глазах, и как вздрагивали или изгибались уголки ее губ, открывая на мгновение ее внутреннюю суть, ее беззащитность и ее власть над ними над всеми, подчиняющую себе их действия, их настроения, иногда даже их жизни, как будто она привела их во вращение, и потом уже не могла остановить, как нельзя остановить тарелки, бешено вращающиеся на конце тонкого шеста в старом цирковом трюке.
Когда хорошая погода в Париже вполне установилась, она завела обычай накрывать послеполуденный чай в саду. Она играла для отца роль хозяйки дома - послушной, уверенной и внушающей уверенность, чем приносила желанное облегчение Дьюбриттену, каковой, по словам Макса Худа привык быть жертвой издевательств и унижений со стороны жены, предпочитавшей в то время в доме не показываться. В дочери, по крайней мере на поверхностный взгляд, не было ничего, что напоминало бы отцу о матери, и Дьюбриттен расцветал под ее заботливой опекой. Она относилась к своим обязанностям очень серьезно. Она ко всему относилась очень серьезно: к игре в теннис с Годвином и Худом, которого умолила давать ей уроки, на что он с готовностью согласился; к урокам скрипки; к долгим дискуссиям с Клайдом о музыке… ко всему.
Но Годвина прежде всего занимала Клотильда, а не Присцилла. Он впервые был влюблен, и даже исключительные осложнения, связанные с любовью именно к Клотильде, представлялись чарующими и не вполне реальными. Например, ее работа, которая, когда он позволял себе о ней задумываться, по-прежнему бесила его. Он принимал меры предосторожности, чтобы не появляться на площадке перед ее дверью без предупреждения: ему не хотелось бы опять столкнуться с каким-нибудь клиентом, тем более с разгоряченным страстью Энтони Дьюбриттеном. Впрочем, и оставив в стороне ее занятие, Клотильда, по мере того, как он узнавал ее глубже, открывалась с новых сторон. Она все так же уклонялась от разговоров о прошлом, в особенности о крестике на щеке, но и настоящее ее таило неожиданности. Она в самом деле подавала надежды как танцовщица, а ее небольшой, задыхающийся, очень французский голос обладал тембром, какого Годвин раньше не слышал. У нее был талант.