Ничейная земля - Збигнев Сафьян 28 стр.


- Не знаю. Кто из нас в состоянии предвидеть несчастье? Сейчас ты влез в это дело, и все выглядит так, словно ты идешь по улице среди машин, не видя их и не слыша сигналов, не думая даже, в каком направлении тебе идти… Пойми, Эдек, они тебе не позволят играть с такими вещами.

- Кто они, Тереса? Ведь это все: мы.

- Ты прав, - прошептала она. - Мы.

Потом посмотрела на часы, встала и начала торопливо раздеваться, быстро, с какой-то страстью, словно уже ничего, кроме этого, для нее не существовало. Ничего и никого. Даже Эдварда.

- Тебе скучно? - спросила Иола.

Эдвард не заметил, как она подошла. Сейчас Иола казалась ему очень красивой в своем бледно-голубом строгом платье, девушка, о которой он мечтал всю жизнь. Эдвард подумал, что Иола прекрасна везде - в салоне, на корте и что они, наверно, хорошо понимали бы друг друга. Она взяла его под руку, не переставая говорить: "Знаешь, уже кое-кто из молодежи пришел, потом мы куда-нибудь сбежим, но нужно еще покрутиться среди стариков, о, посмотри, как раз пришел Барозуб, он всегда приходит последним".

И действительно, писателем уже занялась хозяйка дома, подскочил редактор Ястшембец, однако приход автора "Дома полковников" не произвел на окружающих особого впечатления. Вице-министр Чепек подошел к нему не спеша, энергично пожал руку, но почти сразу же, обменявшись с писателем несколькими фразами, ретировался и занял место на диване рядом с панной Кристиной. И лишь восторженный взгляд подпоручика Тадеуша Виснича сопровождал создателя "Гусарских песен".

Иола смеялась: "Тадек обожает Барозуба, а ты, Эдвард?" Честно говоря, она не в состоянии его читать. Несовременно, да еще такой язык! Ромек считает, что Барозуб - анахроничен, и, пожалуй, он в чем-то прав; Барозуб весь в прошлом, когда боролись за независимость, кровь, пот, грязь, он забывает, что мы живем в нормальном европейском государстве. У нас другие проблемы. Правда? Вот именно: другие проблемы… Добрый вечер, пан полковник… Вы не знакомы? Эдвард Фидзинский, журналист…

Эдвард смотрел на Барозуба. Он его помнил по тем временам, когда писатель дружил с отцом и бывал у них дома. "Барозуб читал", - сказал Вацлав Ян в свой тот последний визит к старику Фидзинскому, разговор тогда шел о мемуарах отца. Так что же Барозуб о них думает, что думал тогда? А может, он знает, у кого хранится та рукопись, которой интересовались и Наперала, и Вацлав Ян? Сейчас Эдварду казалось очень важным узнать, о чем говорил в своем сочинении отец и стоила ли чего-нибудь его писанина.

Горничная подала рюмки. А что Эдвард скажет, спрашивала Иола, если она ему предложит поехать в Закопане? Она собирается туда со своей приятельницей. В пансионате пани Оликовской - он, возможно, слышал об Оликовской - наверняка найдется свободная комната.

Значит, лыжи, снег, катание на санках, туристская база на Гонсеницовой горе и Иола… Ему хотелось крикнуть: "Да!", но он подумал о "Завтра Речи Посполитой", о матери, о Тересе и о деньгах… Откуда взять деньги на поездку, да еще к Оликовской? Его охватила тоска, а потом он разозлился. Разве кто-то виноват, что Эдвард не может беззаботно, приятно провести время…

- Я хочу тебе показать мою комнату, - сказала Иола. - Подожди, мне надо маме сказать несколько слов.

Барозуб стоял у окна. Эдвард поставил рюмку и подошел к нему. В этот момент у него сильно билось сердце.

- Вы, наверно, меня не узнаете. Я - Эдвард Фидзинский.

На лице писателя появилась добродушная улыбка; Барозуб умел быть милым, особенно с молодыми. На какое-то мгновение, но только на одно мгновение, Эдварду показалось, что писатель немного смущен.

- Как же, как же… помню. Вы так похожи на отца! Как будто я смотрю на него самого, когда мы вместе были в Щипёрно… Но вам, молодым, уже скучно становится от нашей истории.

- Наоборот, - сказал Эдвард. - Я хотел бы как можно больше узнать о моем отце. И собственно говоря, поэтому… Видите ли, отец когда-то писал мемуары…

- Как себя чувствует ваша уважаемая матушка? - прервал его Барозуб. - Я ее очень хорошо помню… Прошу передать ей мой сердечный привет, и, если только смогу, я сам, лично…

- Мы будем рады. Так вот, - продолжал Эдвард, - что касается этих мемуаров, то они куда-то пропали. Я не нашел их в бумагах отца, да и никто из его друзей не мог мне сказать… А я знаю, что вы их когда-то читали…

Какое-то время они оба молчали.

- Читал, - пробормотал наконец Барозуб.

- А вы не знаете, что могло случиться с мемуарами?

Писатель ответил не сразу.

- Не знаю, - сказал он. - Я говорил с вашим отцом, он ведь был моим другом, о его сочинении, действительно он давал мне читать. И я сказал ему, что думаю…

- А что именно?

- Довольно трудно в двух словах, молодой человек. Мне кажется, ваш отец сам потом признал, что у него ничего не получилось. Он писал свои воспоминания под влиянием обиды. Возможно, потом он их уничтожил. - Барозуб говорил неохотно и с трудом. - А может быть, просто не хотел, чтобы их когда-нибудь прочитал сын?

- Но отец считал мемуары главным делом своей жизни.

- Его главным делом, молодой человек, была борьба за независимость Польши. И об этом вы не должны забывать, - добавил писатель почти с пафосом. - Ваш отец был весьма достойным человеком… - начал Барозуб, но тут как раз подошла Иола, снова подбежал Ястшембец, а какой-то высокий, седой господин обнял писателя, повторяя:

- Как редко, брат, как редко…

- Иди за мной, - шепнула Иола.

Они пошли, и, когда оказались в комнате, Иола повернула ключ в замке.

11

Барозуб вышел от Висничей довольно рано, ему надо было успеть на последний поезд до Константина. Конечно, он мог переночевать в Варшаве, но предпочел вернуться к себе, все эти слова, вроде: "ты давно не заходил", "что с тобой происходит?", "что ты сейчас пишешь?", которые он услышит у сестры на Вильчей или у Людвига на Каровой, вызывали у него отвращение. Витрины Нового Свята сливались в одну светящуюся линию, он шел медленно, встречая немногочисленных в эту пору прохожих, шел густой снег, и ему казалось, что снег его, Барозуба, одиночество делает еще более глухим и непроницаемым.

Он чувствовал себя усталым. Даже прогулка, которая так радовала, когда он выходил из дома на Крулевской улице, становилась утомительной и неприятной. Не нужно мне было принимать приглашение сенатора, думал он. Да, ни к чему все это. Он видел себя входящим в салон. Полный, седой (ему нравилась эта седина на висках), он стоит в дверях и чувствует на себе взгляды молодых людей, в первые минуты, когда он здоровается с хозяйкой и пожимает руку сенатору, он знает, что на него смотрят, помнит об этом, и ему это доставляет удовольствие, но потом он уже двигается в пустоте, о нем забывают, несколько знакомых, избитые фразы, и наконец его захватывает врасплох молодой Фидзинский. Ведь он не мог иначе, не имел права сказать ему ничего другого…

Катажина Виснич была огорчена? Конечно. А что она от него ожидала? Что он будет развлекать вице-министра Чепека? Или скажет нечто такое, что пойдет по всей Варшаве и добавит блеска ее салону? Старая снобка! А этот ее почтенный пройдоха! А Ястшембец? Влажный длинный червяк, вьющийся вокруг… "Как я рад, уважаемый! Могу ли я вас посетить?.. Мы хотели бы написать…"

А на что я мог рассчитывать? Он подумал, что с некоторых пор все больше увеличивается расстояние между ним и людьми, которые были ему близки, которые ему нравились, которых он уважал и даже любил. Нужно было иметь жену и сыновей, как Каден, или уж по крайней мере женщину, которая ждала бы дома или сейчас шла рядом с ним к поезду. Он сказал бы ей: "Ты видела, как постарел Леский? Нет даже тени былой энергии, погасшие глаза, до него ничего не доходит, только банальности, нижняя губа отвисла, трясет головой и смотрит на тебя, словно не узнает". А она ответила бы: "Ты, дорогой, сохранил свою молодость. Я горжусь тобой, сегодня ты выглядел прекрасно".

Молодость! А почему ушла Ванда? Решила вернуться к мужу. "Слишком поздно, милый, об этом нужно было думать десять лет назад, тогда я осталась бы с тобой. А сейчас? Давай встанем перед зеркалом, посмотрим на себя. Зачем быть смешными?"

Зачем быть смешными! Физиономия на портрете. Портреты в газетах, в юбилейном издании. Умные глаза смотрят из-под густых бровей. Ничего уже нельзя изменить, как ничего нельзя изменить в напечатанной книге. Ты такой, какой есть, и не можешь стать другим. Существуешь независимо от самого себя, и у тебя, Ежи Барозуба, нет достаточной власти, чтобы придать другую форму раз навсегда сформировавшейся личности писателя Ежи Барозуба.

Может быть, нужно было объяснить это Завише? А если это неправда? Если он сейчас обманывает самого себя? Нет. Он ускорил шаги. Перед ним открывались Иерузолимские аллеи - широкое освещенное ущелье, присыпанное белым снегом, в конце которого высилось огромное здание банка. Барозуб любил это место, любил отсюда смотреть на мост, но сейчас даже не взглянул в ту сторону; он все время думал о Завише. Лучше бы не приходил! Лучше бы не посвящал его в эту историю!

Барозуб когда-то любил ротмистра, но многие годы они почти не встречались, только в последнее время их сблизило преклонение перед личностью Вацлава Яна, а возможно, просто надежды, которые они связывали с полковником. Барозуб даже удивился, когда Завиша предупредил его о своем приезде в Константин. Он принял Поддембского в своем кабинете, а когда Марыся подавала кофе и расставляла рюмки на маленьком столике, он улучил момент повнимательнее присмотреться к Завише. Ротмистр постарел. Лицо опухшее, под глазами большие мешки, а редкие волосы беспорядочно зачесаны назад. Когда Завиша начал говорить, сначала быстро, нервно, потом все спокойнее, удобно расположившись в кресле, Барозуб не предполагал, что монолог ротмистра надолго лишит его покоя.

- Это твоя обязанность, - заявил Завиша, - ты - наша совесть. Если не ты, то кто же еще!

Сначала Барозуб слушал рассказ не очень внимательно, а потом со все усиливающимся беспокойством. Юрысь, он немного помнил этого человека, до него доходили какие-то слухи об убийстве на Беднарской, но он не предполагал, что дело так запутано. Его охватило мучительное и тревожное чувство страха, когда Завиша прочитал ему, несмотря на категорический запрет Вацлава Яна, последнее письмо Юрыся. Лучше бы Барозубу этого не слышать. Почему именно он, если полковник умыл руки? Чего же ты хочешь, Завиша? Ежи Барозуб должен выступить в защиту Эдварда Зденека, которого, вероятнее всего, без всяких оснований обвинили в убийстве? Если бы дело было только в Зденеке! А материалы Юрыся? А дело Ратигана? Понимаешь ли ты, браток, против чего здесь придется выступить и кого ударить?

Завиша полулежал в кресле, уставший, тяжелый, щурил глаза и смотрел куда-то в сторону, возможно, на массивный книжный шкаф, в котором за стеклом стояло собрание сочинений Барозуба. Как он это себе представляет? Автор "Дома полковников" пишет серию статей и начинает громкое дело? Вроде Золя во время процесса Дрейфуса? Бросает на чашу весов свой моральный авторитет? Защищает несправедливо обвиненного коммуниста? Но действительно ли он невиновен? Надо бы поговорить с этим Кшемеком, выслушать мнение другой стороны. Аргументы Завиши убедительны, но, возможно, ротмистр сообщил не все факты? Он заявляет, что не хотят принимать во внимание информацию, которая имеет огромное значение для Польши? Он обвиняет! Обвиняет известного промышленника, связанного с правящими кругами, в том, что он агент абвера! Подвергает сомнению буквально все! Пришлось бы выступить с очень серьезными обвинениями! И не только против Напералы, но даже против Вацлава Яна, который обо всем знает!

Глядя на Завишу, Барозуб снова наполнил рюмки.

- Почему именно ты, Завиша? Честно говоря, я к тебе всегда относился как к хорошему офицеру, исполнительному, а теперь не очень понимаю…

Ротмистр улыбнулся, улыбка искривила его лицо.

- Слушай, Ежи, - сказал он. - Может быть, я тоже не понимаю. Никто за мной не стоит, я одинок, чертовски одинок, знаю только, что должен раскрыть это дело, кто-то ведь должен это сделать, если…

У него не хватало аргументов. Да, впрочем, аргументы были настолько бесспорны и так банальны, что их даже не стоило перечислять. Чистые руки, правосудие, правда о том, что происходит вокруг, демократия, опасность… Барозуб представил себе заголовки в оппозиционных газетах (если, конечно, цензура…) или даже в иностранных: ПЕВЕЦ ЛЕГИОНОВ, ПИСАТЕЛЬ, ПОДДЕРЖИВАЮЩИЙ РЕЖИМ, ЕЖИ БАРОЗУБ ВЫСТУПАЕТ ПРОТИВ САНАЦИИ. БАРОЗУБ БОРЕТСЯ ЗА СПРАВЕДЛИВОСТЬ И ГЛАСНОСТЬ. БАРОЗУБ ОБ УГРОЗЕ НЕЗАВИСИМОСТИ. ОБРАЩЕНИЕ ЗНАМЕНИТОГО ПИСАТЕЛЯ…

- Ну так что, Ежи, - спросил Завиша, - хочешь этим заняться? Я - ничто, - продолжал он, - а тебя не могут не выслушать, не могут не напечатать. Им не удастся закрыть тебе рот, если ты начнешь говорить, хотя бы в Академии. Тебя никто не заподозрит в симпатиях к левым; ты - вне подозрений.

Он миновал Брацкую улицу и был уже недалеко от того места, где Иерузолимские аллеи пересекаются с Маршалковской. Снег сыпал все сильнее; молодая девушка в легкой светлой шубке выбежала из подворотни, поправляя шапочку. Туфельки тонули в снегу.

Барозуб лежал на пляже с закрытыми глазами, слышал шум моря и чувствовал на своем лице горячие лучи солнца. Сейчас он встанет, и они с Зосей побегут в воду. Песок был горячий, ноги глубоко зарываются в него, потом холод, белая грива пены доходит до груди. Они плывут рядом, перед ними только волны, закрывающие горизонт. Больше никогда ему не придется плавать. Врач заявил: "Избегать чрезмерных напряжений". Нет, опасного ничего нет, но нужно беречь себя. Знаменитый Ежи Барозуб должен беречь себя.

Он поднял рюмку.

- Твое здоровье, Завиша. Мне очень жаль, братец, но на меня не рассчитывай. Да и к тому же ты считаешь, что можно кому-то это объяснить? Если хочешь иметь чистую совесть, помоги Зденеку и постарайся, чтобы у него был хороший адвокат. А что касается письма Юрыся, то Вацлав Ян знает, и этого нам достаточно. Мы, взрослые люди, должны, дорогой, руководствоваться здоровым скептицизмом…

Барозуб хотел ему объяснить, но не смог. Не найдя слов, он просто замолчал. Ротмистр Завиша-Поддембский не понимал Ежи Барозуба. Правда, вначале Барозуб чуть было не поддался искушению. Он уже даже представил себе большие заголовки в газетах: НОВЫЙ СКАНДАЛ АВТОРА "ГУСАРСКИХ ПЕСЕН". СМЕЛАЯ АТАКА НА ГРЯЗЬ, ЗЛО, ПОДЛОСТЬ. Всем известно, что он никогда не был певцом смиренным, он не строил памятников из цветных стекляшек. Он умел постоять за себя, и не только перед Вацлавом Яном, когда полковник оказался не у дел, а даже в Бельведере, перед Ним, раскладывающим пасьянс. Маршал собрал карты и спросил: "Так что же, деточка?" А Барозуб на это, коренастый, смелый, вдохновенный: "А вам, пан маршал, начхать на польскую культуру". И если бы только раз! За права польских писателей, за фонды - ибо нет литературы без денег, за демократическое преобразование общества, ну, вот хотя бы в последний раз в острой, ибо так ее можно назвать, стычке с Вацлавом Яном. Нет, Ежи Барозуб ни в чем себя не может упрекнуть. Но правда ли это, уж так ли ни в чем? Он может сказать: я защищал их от них самих. Один из тех, кто видит острее. Я создавал образы из плоти и крови, людей, а не кукол, а если иногда им становилось больно, пронимало до костей - это хорошо! Барозуб вспомнил торжественный прием у Коменданта, это было несколько лет назад, подошел Смиглый, он тогда еще не был маршалом, взял его под руку. "Я читал твой "Дом", - сказал Смиглый, - пожалуй, ты уж слишком, зачем надо было показывать, как три полковника скачут в никуда по пустым польским полям? Карикатура на нас!"

"Я на вашей стороне, - сказал тогда Барозуб. - Я на вашей стороне, и ты должен это понять. Я сам скачу вместе с ними, я - Барозуб, и я расчищаю дерьмо на нашем дворе, не стыдясь этой работы, ибо этот двор мой и мое место здесь, в этой Бригаде, которая его чистит. Чего ты хочешь? Сладеньких стишков? Из конфеток легенды не создашь".

Легенда… Вьюга пела и посыпала его голову белым снегом.

- Будь честным, Барозуб, можешь ли ты быть честным? Можешь с Вацлавом Яном пойти против Рыдза?

- Могу, потому что это внутри Бригады, потому что это драка во время марша в наших шеренгах, тут нет посторонних…

- Ты уверен, что тут нет посторонних? Шутишь, Барозуб.

- Нет, не шучу. И дело не в Зденеке, не в рапорте Юрыся, не в благородстве Напералы или еще кого-то, а важно, Завиша, другое, фундамент нашей жизни, как ты этого не видишь, солидарность и верность. Если верность не тем, с которыми ты, без малого, тридцать лет… если не верность идее, в которую ты перестал уже верить, то верность себе самому, собственной своей жизни. А я, Барозуб, должен быть верен еще и своим книгам.

А ведь в то же время он думал иначе, как будто для самого себя писал другую роль или бесстрастно исследовал уже написанный текст.

Недавно несколько бессмертных из Академии подписали протест против приговора одной белорусской коммунистке, которая якобы принимала участие - или не принимала участия - в нападении на полицейский участок. Барозуб, конечно, не подписал. Он шумел, объяснял. "Справедливость, демократия, - говорил он, - громкие слова, суть которых бывает обычно сомнительной и неоднозначной. Писатели должны руководствоваться особым чувством ответственности. В трудной ситуации, в которой сейчас находится страна, следует хоть в чем-то доверять правительству, а не разжигать неприязнь, ненависть, подозрительность". Сколько раз он это повторял? Сколько раз проклинал себя за то, что не может иначе, что ему нельзя иначе? Разве он мало написал в "Доме полковников"? Разве не показал собственную душевную раздвоенность? Да, зло разрастается всюду, но нужно верить, что люди, обычные, не святые, медленно, шаг за шагом, очистят эту помойную яму. И делают они это потому, что хотят вырвать сорняки, чтобы было хоть немного лучше, немного справедливее… Нужно верить. Нужно подобрать подходящих людей. Иметь вождя, который, как полковник Адам из "Дома полковников", то есть Вацлав Ян, лишен всякого эгоизма, не обращает внимания на мелочи жизни… Двадцать четыре трупа. Он подумал о двадцати четырех, которые погибли от полицейских пуль. Вацлав Ян приказал, и Вацлав Ян взял всю ответственность на себя.

Неожиданно Барозуба охватил страх. Он ускорил шаги, Маршалковская была уже вся белая, и ему вдруг показалось, что на улице нет домов, что он идет по полю, по бездорожью и не знает, какая тропинка, проложенная через заснеженные сугробы и заледенелые глыбы, ведет к станции.

Назад Дальше