Гоголь моголь - Александр Ласкин 5 стр.


Декларация о намерениях

Эберлингу была присуща склонность к декларациям. Взять хотя бы надпись на занавеске в его мастерской.

Вряд ли этот слоган подойдет для новых времен. И потому, что политически ошибочный, и потому, что уж очень короткий.

Тот, кому больше других нужны разъяснения и оправдания, наверняка усомнится. Не отписка ли? Не попытка ли уйти от прямого ответа?

А объясниться художнику следовало непременно. И, конечно, в форме куда более развернутой, чем простое утверждение.

Эберлинг не стал ждать, когда его попросят, а сам усадил себя за письменный стол.

Почувствовал, что настала пора усилия на поприще живописи подкрепить словесной аргументацией.

Не расстроился, что статью "Каким должен быть советский художник?" не опубликовали. Достаточно того, что смог ее закончить. Когда возникнет необходимость, он этот текст предъявит.

И писал, как видно, не для печати, а для такого случая. Вот, мол, дневник моих чувств. В нем я со всей откровенностью выразил свои мысли об искусстве новой эпохи.

Хлестаков врет, как на крыльях летит, а Эберлинг каждый абзац вымучивает. У него на холсте всякий штрих на месте, но на бумаге чаще выходит невпопад.

Мысль простая и короткая, а любая фраза себя больше. И сам видит, что нужна точка, но никак не удается завершить мысль.

"… отмечая в ребенке дарованье к изобразительному искусству, - пишет Эберлинг, - требуется взвешивать его интеллект, имеются ли те исключительные данные, способные к должному поднятию культурного уровня, лежащего в основе всякого художественного творчества…"

Прежде он ограничивался слоганом, а сейчас топтался на месте, переливал из пустого в порожнее. Вряд ли найдется занавеска, где можно разместить этот текст.

Переделка

В эти годы Эберлинг задумал картину "Переделка и воспитание трудящихся людей (на строительстве канала "Москва-Волга")" и обратился с просьбой о том, что для "уточнения характеристики действующих лиц… желательна поездка на места".

Невозможно представить Альфреда Рудольфовича с киркой и лопатой, но и ему не удалось избежать "воспитания". Теперь он вспоминал прошлое лишь для того, чтобы от него отречься.

Даже про "искусство для искусства" вставил в статью. О занавеске промолчал, а лозунг упомянул. В том смысле, что его уже ничто с этим утверждением не связывает.

Он не то чтобы списывал, но пользовался готовыми блоками. Сперва водрузил кубик "Подымать культуру и вкусы", а потом кубик "…достойных нашей эпохи". Так - одно за другим - эту постройку завершил.

"Лозунг "Искусство для искусства", бывший стимулом большинства художников капиталистического строя, - писал он, - должен быть заменен функциями прямого порядка… Искусству дореволюционному, отвечавшему главным образом на запросы потребителя, коллекционера, а, в лучшем случае, вкусам меценатов, больше нет места".

Прямо от отечественных толстосумов перешел к западным художникам. Сразу и не скажешь, почему. То ли просто расширял радиус критики, то ли увидел тут какую-то связь.

Уж не припомнил ли Щукина и Морозова, которые прикармливали Матисса и Пикассо?

За Матисса и Пикассо он и взялся в первую очередь. Невзирая на иностранное происхождение и всемирную славу, требовал "…навсегда покончить с влиянием этих художников …"

Когда желают унизить, фамилию пишут с маленькой буквы или во множественном числе. А что если сперва пытка маленькой буквой, а потом умножением? Выходит, нет никого по отдельности, а есть "дерены, матиссы и пикассо".

Еще ему хотелось посильнее вдарить по этим "Закатам на реке" и "Рассветам в лесу". Некоторые исключения он допускал только для натюрмортов.

"Бояться писать цветы, - утверждал Эберлинг, - как это делают многие художники, чтобы не оказаться формалистом, нет надобности".

Понятно, почему цветы. Городской человек всегда предпочтет часть целому. Месяцами он обходится без пейзажей, но не проживет и дня без букетов в вазе.

Целый год по его мастерской бродят запахи. Сильнее всего духи и краски, но к ним непременно подмешивается цветочный дух.

Больше всего Альфред Рудольфович любил розы. Красота некоторых цветов в бутоне, а у этих особая стать. Стебель даже не прям, а упрям. Тянется вверх чуть ли не на полметра, выставляя по пути шипы.

И все же полной уверенности у него не было. Следовало бы решительно написать "нет", а он предпочел обтекаемое "нет надобности".

К тому же, вкрался глагол "бояться". Еще утвердился в непосредственной близости от существительного "цветы".

Контекст не предполагал этого слова, но оно почему-то выплыло.

Не нравится? Ешь!

Когда Эберлинг приступал к новой картине, то почти всегда поначалу терялся. А как загрунтует холст, успокаивается, вдруг почувствует, что работа может получиться.

Так и сам Бог творил. Только попробует, и замрет в удивлении. Было совсем ничего, а теперь нечто. Правда, неясно, что именно, но все же не пустота.

И Альфред Рудольфович останавливался перед своим холстом. Все размышлял над тем, куда на сей раз заведет его кисть.

А как решится, трудится без устали. Отвлекается лишь на разные привходящие обстоятельства. Все представляет, что скажут заказчики после завершения работы.

Поэтому еще до того, как начнет колдовать, семь раз отмерит. Определит, что лучше сделать по фотографии, а что добавить от себя.

Почему Эберлинг не нашел для себя нишу вроде занятий иллюстрацией? Некоторые его коллеги тоже берут заказные работы, но весь талант отдают книжной графике.

Любят у нас риторические вопросы. Словно не понимают, на каком свете живут.

Хочется ответить читателю в том духе, в котором когда-то Шостакович отвечал жене.

Однажды супруга спросила его, почему он вступил в партию. Ведь когда это случилось, с ним была другая женщина, а потому она имела право не знать.

Дмитрий Дмитриевич повернул свое лицо сильно немолодого ангела, пронзил ее лучистым взглядом, и сказал:

– Если ты действительно ко мне хорошо относишься, то никогда больше не станешь об этом спрашивать.

Раз композитор участвовал, то что оставалось художнику? Все-таки Эберлинг не какой-то фантазер вроде Борисова-Мусатова или Врубеля, а полноценный член общества. Когда жизнь приобретает другое направление, то он тоже поворачивается вместе с ней.

Альфред Рудольфович себе так сказал. Найди преимущества в этих переменах. Знай, что лучше не будет. Это от зимы можно убежать в Италию, а нынешние обстоятельства пострашнее зимы.

Правда, и примирившись, ему не всегда удавалось выдержать тон. До поры до времени при каждом удобном случае поминал "товарища", а под конец все же сбивался.

Ну что это за беседы управляющего со старым графом! "Всегда готовый к услугам Вашим" или "Весь остаток моей жизни я буду обязан Вам".

А иногда просто запутается в порядке слов или, не завершив фразу, начнет новую.

Как видно, все же не преодолел неловкости. Чем сильнее старался, тем больше чувствовал дискомфорт.

Эберлинг за столом

Некоторые люди выберут неподходящее выражение лица, но сразу исправят ошибку.

Вдруг вспомнят: а тут не положено шутить! Или наоборот: здесь нельзя оставаться грустным!

Глядишь, и маска другая. Только что уголки губ были опущены, а уже по лицу блуждает улыбка.

Вот и Эберлинг всегда действовал по ситуации. Бывало, правда, срывался. От него ждут одного, а он сделает наоборот.

К примеру, на банкете, устроенном по случаю юбилея Рисовальной школы Общества поощрения художеств, исповедовался.

Все ждали общих слов в преддверии дружного "Эй, ухнем!", а он решил рассказать свою жизнь.

Вышло длинно и с отступлениями. Начал откуда-то издалека, а затем стал приближаться к главному. Для того, чтобы окончательно не сбиться, поглядывал в заранее заготовленный конспект.

Когда Альфред Рудольфович готовился к выступлению, то ясно себе все вообразил. Не исключил звяканья столовых приборов и громких голосов с разных сторон.

Немного смутился, когда это представил. А потом решил, что так лучше. Когда стараешься перекричать шум, то получается менее выспренно.

Тост

За столом можно не опасаться быть откровенным. Прикоснулся к чему-то совсем нестерпимому, а потом нейтрализуешь рану горечью иного рода.

Тут-то он и достал конспект. Как бы уравновесил рюмку в одной руке историей своей жизни в другой.

Эберлинг обращался то к своему конспекту, то к рюмке, то к собравшимся.

"Я не смотрел на мою службу в Школе, - говорил он, - как на средство каких бы то ни было выгод для себя... Если я… беспрерывно работал и если я в тяжелые годы… остался на своем посту с учащимися и, невзирая ни на какие жизненные условия, ежедневно ходил … сюда, чтобы сберечь школьную работу, если я боролся с невероятными невзгодами, будучи с моей единственной мастерской (около 50 чел. в продолжении 6 мес.) выброшен на произвол судьбы, - без света, топлива и всякой поддержки административной (об этом свидетельствует во первых Вер. Конст. и два десятка учеников нынешн. Академ., с которыми я в конце концов победил)… Никакие почести не могут мне дать того удовлетворения, которое я получаю от сознания, что Школа возродилась - при виде этой жизни, которая опять бьет ключом в этих стенах - и что мы опять в таком большом составе работаем для блага жаждущих учиться".

Конспект и есть конспект. Правда, общий смысл просматривается. Надо только уметь видеть ключевые слова.

"… не последовал за Бобровским…", "… без…всякой поддержки…" и, наконец, "я… победил".

Такова его биография в последние годы. Не уехал, когда все паковали чемоданы. Вел уроки в нетопленой мастерской. Старался не из-за денег, а потому, что не представлял для себя другой жизни.

"И я бы предложил, - это уже конец тоста, - … выпить за здоровье Веры Константиновны, которая в одинаковой мере пережила в школе упомянутые невзгоды".

Мера, действительно, у всех одинаковая. Самые привередливые, и те участвовали. Возможно, им пришлось хлебнуть больше других.

По сути, он выпивал за себя. Пригубил, ощутил легкое жжение и подумал: а на самом деле молодец! Мог и пропасть бесследно, но все таки выдюжил.

Так они праздновали. И считать перестали, сколько раз возносились, чувствовали себя призванными, а затем погружались в суету.

Никто уже не исповедовался. Какие исповеди при таком графике! Скажут что-то односложное, а потом опять берутся за рюмки.

Все хорошо, что под водочку. Да и народ под конец стал менее требовательный, чем вначале.

Альфред Рудольфович тоже поднимался. На этот раз без конспектов, а просто за компанию.

Но один тост получился не в бровь, а в глаз.

С обычной своей улыбочкой Эберлинг попросил выпить за то, чтобы жизнь повернулась к лучшему. Чтобы всем так же зарабатывалось, как рисовалось и пилось.

Семейные радости

Умеют большевики устроиться. Не только найдут для себя место, но еще тянут родственников.

Есть, к примеру, какая-то теплая сфера, а они уже все там. Один трудится начальником, а другие невдалеке.

А еще, случается, один человек занимает несколько должностей. И это при том, что сутки не безграничны. Просто неясно, как он справляется со всеми своими обязанностями.

Вот, к примеру, Авель Софронович Енукидзе. Он и секретарь Президиума ЦИК, и руководитель комиссий по делам Большого театра и МХАТ.

Каждый вечер Енукидзе в театральной ложе. Так ему полагается по должности. Даже когда зовут на рыбалку, все равно идешь на спектакль.

И брату Авеля Софроновича Трифону Теймуразовичу тоже нашлось местечко.

Пусть и не председателя, а только первого управляющего. Зато ответственности не меньше.

Их и сейчас воспринимают в связи с друг другом, и прежде они не существовали сами по себе.

Друзья по подполью звали их не Авель и Трифон, а "Черный" и "Рыжий".

Хоть и не полное сходство с "Рыжим" и "Белым", но все-таки тоже пара.

Соавтор

Буквально с первых дней существования ГОЗНАКа Трифон Енукидзе ведает изготовлением государственных бумаг.

Все на нем держится. И облигации хлебных займов, и казначейские билеты, и собственно бумажные деньги.

Казалось бы, какие тут варианты. Если вождь в профиль, то герб непременно анфас.

Нет, не так! Хотя в целом рисунок и повторяется, но детали другие.

Возьмем в руки червонец образца тридцать седьмого года. С благодарностью вспомним о том, что Трифон Теймуразович участвовал в его создании.

Сама бумага не больше ладони, а сколько на ней разместилось. Прямо-таки заморское царство Садко. По бокам изгибаются виньетки, снизу и сверху вьются узоры.

А стоит приглядеться, как из глубины выплывает водяной знак.

Можно сказать, их с Эберлингом совместное творение. Не в том, конечно, смысле, что Енукидзе рисовал, а в том, что каждый штрих с ним заранее согласован.

Маловероятно, что братья Гонкуры как-то разделяли сферы влияния, но отношения художника и руководителя ГОЗНАКа четко оговорены: "Настоящим я, нижеподписавшийся, художник Альфред Рудольфович Эберлинг, беру на себя обязательства исполнить для Управления фабрик Заготовления Государственных Знаков…, согласно словесным указаниям тов. Енукидзе размером не меньше натуральной величины, способом, который признаю наиболее целесообразным, за сумму 500 рублей золотом".

Почему Эберлинг не из Тифлиса?

Хорошо тому, кто не заигрывает с секретаршей и не томится в приемной. Просто, раскинув руки, входит в кабинет.

Вот бы так Альфреду Рудольфовичу! Чтобы не склоняться всякий раз в униженной позе, а брать то, что ему полагается.

К сожалению, с его анкетой это исключено. Биографию он начинал придворным художником, а не боевиком революционной дружины.

И все же Эберлинг приобщился к прошлому управляющего. Не столь далеко вступил в эту область, но кое-какие ароматы почувствовал.

Однажды в письме художнику секретарь Енукидзе назвал своего начальника его подпольной кличкой.

Как бы дал понять, что вопрос деликатный, и он вынужден перейти на неофициальный тон.

К тому же дал понять, что в их разговоре незримо участвует кое-кто еще. Когда-то этот незримый именовал Трифона Теймуразовича Семеном.

"… все карточки т. Сталина будут Вам на днях возвращены…, - писал секретарь, - А так как Сем. Тейм. очень нравилась карточка, где т. Сталин в профиль и еще какая-то, то он просит временно их у Вас попросить…"

В данном случае партийная кличка все равно, что домашнее прозвище. Ведь разговор о почти что родственниках, о славном семействе тифлиских большевиков.

Только что Трифон Теймуразович был кто-то неопределенный, то ли он сам, то ли его брат, а это он в своем первозданном обличье.

Именно что Семен, смелый подпольщик и руководитель типографии. Пока не Трифон и, уж тем более, не "тов. Енукидзе".

Так над ширмой кукольного театра появляется актер. Оказывается, этот грустный неулыбчивый человек совсем непохож на свой бодрый металлический смех.

…и Михаил Булгаков

Полной уверенности у нас нет, но уж больно все сходится. Да и сюжет булгаковский. Было бы странно им не воспользоваться.

Предположим, воспользовался. Захотел этот абсурд показать и даже умножить, доведя до логического конца.

В повести "Дьяволиада" рассказано о том, как братья Кальсонеры погубили делопроизводителя Короткова. Верней, это нам известно, что братьев двое, а делопроизводитель был уверен, что это разные воплощения одного.

"Все, все узнал Коротков: и серый френч, и кепку, и портфель, и изюминки глаз. Это был Кальсонер, но Кальсонер с длинной ассирийско-гофрированной бородой, ниспадавшей на грудь. В мозгу Короткова немедленно родилась мысль: "Борода выросла, когда он ехал на мотоциклетке и поднимался по лестнице, - что же это такое?" И затем вторая: "Борода фальшивая - это что же такое?"

Как тут не помутиться в рассудке? Должность одна, а занимают ее двое. Даже национальность у каждого из братьев своя. Первый носит черную ассирийскую бороду, а второй - вышитую малороссийскую рубаху.

Вот-вот. И фамилия такая, что не скажешь, речь о множественном или о единственном числе.

Что такое "тов. Енукидзе"? Сколько этих "тов." и какой из них имеется в виду?

Поэтому рассчитываешь на интуицию. Сначала представляешь, кто конкретно тебе нужен, а потом стараешься не ошибиться и выбрать правильный вариант.

"Тов. Енукидзе" звучит отстранено, имя-отчество дистанцию снимает, упоминание партийной клички говорит о давности отношений.

Перепутал - и просьба насмарку. А попал в точку, то это уже половина дела.

Размышляешь, с какой стороны подойти. Мысленно завидуешь тем немногим, кто, отбросив всяческие реверансы, пишет просто "Семен".

Назад Дальше