Прадо не смог сдержать слез, силы покинули его, и он тяжело обрушился на пол, выложенный сине-белыми изразцами, какими обычно украшают маленькие дворики в Андалузии, особенно в Севилье, по дороге к морю, к Малаге…
88
26.10.83 (18 часов 33 минуты)
- Я попробую положить "девятый" от борта налево в угол, - сказал Санчес. - Как ты относишься к этому, вьехо?
- Отрицательно… Я почему-то думаю, что ты не положишь этот шар, Малыш. Знаешь, я однажды играл с русским поэтом Маякосски в Мехико, он приехал туда в двадцать пятом… Не помню точно, может, в двадцать седьмом году… Он революционер, но играл очень хорошо и однажды засадил вот такой же шар… Только очень долго мелил кий перед каждым ударом… Знаешь, он так смешно выцеливал шар… Выставлял нижнюю челюсть, она у него была тяжелая, сильная, не то что у тебя… И еще очень коротко стриженный. Ну, ладно, бей, я помолчу…
Санчес промазал, сделал подставку; "одиннадцатый" стал на удар.
- Ну, что, Малыш, конец тебе? - вздохнул Рамирес. - Такого игроки не прощают… Могу пощадить, если велишь взять Пепе солистом…
- Я, наверное, не успею его послушать сегодня, вьехо, - ответил Санчес. - Давай обставляй меня, и я поеду… Много дел…
- Он сейчас должен быть здесь…
- Тогда не торопись меня облапошивать, - вздохнул Санчес.
- Проигрывать - даже тебе - обидно.
Старик собрался перед ударом, рука перестала трястись, глаз сделался беличьим, чистая бусинка; кляц; шар лег, словно в масло.
- Видишь, как надо бить, - сказал Рамирес. - Учись, пока я живой. Хочешь, чтобы я включил ящик? Утром дикторы объявили, что будет выступать твой министр Лопес…
- Я могу тебе сказать, о чем он будет говорить на телевидении, - Санчес пожал плечами.
- Он действительно против тебя, как говорят люди?
- Какие люди так говорят? Где? В этом вашем клубе?
- И не только. В кафе на Пласа де Хинос тоже говорят так… А там собираются шоферы и грузчики, они не вхожи сюда…
- Ну, а ты как думаешь?
- Сначала я положу "седьмой" в середину одним касанием, очень красиво, отведу свой для удара по "десятому", а потом отвечу тебе, седой Малыш…
Он положил шар, отвел свой на новый удар и полез за сигарой.
- Хочешь? - спросил он Санчеса. - У меня еще три штуки, очень хороший табак, я полощу им рот, укрепляю десны… Я думаю, Малыш, сейчас начался такой бардак, что разобраться ни в чем нельзя, но ведь, если много говорят, значит, есть что-то…
- Когда есть, вьехо, как правило, никто никому ничего не говорит…
- Это у янки или немцев, они другие, северные, у них кровь тише течет, а мы южные, у нас что на сердце, то на языке… Я когда-то играл с людьми, которые воевали против Франко… Они говорили, что им было все известно в окопах о том, какие дела творятся в Мадриде… Там же были анархисты, коммунисты, республиканцы, поумовцы. Все дрались за свое, и еще за неделю до того, как менялось правительство, люди знали имена новых министров…
- А в Чили ничего не знали, вьехо…
- Это точно, - согласился старик, - там Пиночет стоял на трибуне рядом с Альенде, там все было тихо, только богатые бабы ходили с кастрюлями по улицам… У нас тоже пойдут, говядина снова подскочила в цене…
- Кто у нас ест ее? - Санчес пожал плечами. - Ты? Так ты игрок. А грузчик?
- Тот, который умеет воровать, ест… Малыш, я тебя люблю, ты очень добрый, разве допустимо быть добрым правителем, так не бывает, может, тебе пришло время стукнуть кулаком по столу, а?
- Это теперь не страшно, все стали смелые, вьехо, мы же отменили беззаконие, теперь никто ничего не боится, понимаешь? И это прекрасно, потому что счастье могут построить только люди, которые не знают страха.
- Будет бардак, Малыш, наши люди любят строгость.
- После того, как они прожили эти восемь месяцев без страха, одной строгостью ничего не добьешься, вьехо… Всего можно добиться только так, чтобы человек шел на работу с радостью и убеждением: "Я получу столько денег, что смогу не только купить бутылку себе и чулки жене, но и сэкономить маленько, и еще отложить на отпуск или на то, чтобы начать свое дело, или на то, чтобы отправить ребенка учиться в колледж в Европу, пока у нас мало своих…"
- Ты Дон Кихот, Малыш, не сердись, но люди уважают только одно - силу… - Ты всегда был таким сильным, а сейчас словно женщина…
Санчес рассерженно поставил кий.
- Ну, чего ты хочешь?! Чего вы все хотите?! Чтобы я ввел комендантский час?! Запретил газеты?! Хватал на улицах за шутку в мой адрес и бросал в тюрьму? Вам что, надо жить согнувшись?! Только тогда вы будете спокойны - над вами есть власть?!
В зал вошел начальник охраны Карденас.
- Мигель, там "красные береты" задержали трех музыкантов, они говорят, ты их ждешь…
- Я их жду, - ответил Санчес. - Позвони во дворец, мы через пятнадцать минут выезжаем, пусть вызывают Педро с его отчетами… Как прошло выступление Лопеса? Ты посмотрел в гостиной?
- Выступление перенесли на полчаса, я звонил в канцелярию Лопеса.
Санчес удивился.
- Отчего?
- Полетела аппаратура на радиостанции, заканчивают ремонт, дурни нерасторопные… Сейчас я приведу музыкантов…
- Это мой внук Пепе, - пояснил Рамирес майору Карденасу, - он задержит Мигеля на пятнадцать минут, послушай, как он поет.
Карденас пожал плечами, вышел; старик приблизился к Санчесу, положил свою узловатую дрожащую руку на его плечо.
- Не сердись, Малыш, просто я думаю, что ты еще не научился этому делу - управлять другими - и вряд ли научишься, такая это паскудная работа… Выпьешь кампари?
- Нет, не хочу. Выпью холодной минеральной воды. Или лимонного сока… Что-то у меня тяжело на сердце, вьехо… Жмет, жмет… Будто его в руку взяли и пробуют на вес…
- У меня так было, когда Пепе читал вслух книжку одного бородатого янки про то, как наш старик ловил в море агуху и как ее поедали, ходер, жадные акулы… Перед ударом всегда следует маленько поговорить, тогда в тебе начинается тоска по делу… Слово - это леность, Малыш, только удар - дело, даже по такому дерьмовому шару, как "тройка", но ведь без него не наберешь пирамиду…
Он красиво положил шар, такой же, как и другие, только с цифрой "три"; черт возьми, подумал Санчес, какая, казалось бы, разница между этим шаром и тем, "тринадцатым", что теперь стоит у Рамиреса на ударе в середину, ан нет, совершенно иное качество, значение, вес… Стоит соскоблить с "тринадцатого" единицу, а к этой тройке пририсовать единицу, и значение изменится, не сотвори себе кумира, воистину так…
- Сейчас я заберу "тринадцатого", - сказал Рамирес. - Ты заметил, Малыш, что все шары на столе одинаковые от создания своего, а любим мы их по-разному?
Санчес рассмеялся,
- Я только что думал именно об этом, вьехо, прямо слово в слово, как ты сказал.
- У меня это часто было с моей мухер… Это бывает, если веришь; мы умеем верить и тогда начинаем думать про одно и то же… А ты читал книгу про этого старика в море?
- Да, - ответил Санчес. - Того янки, что написал книгу, звали Хемингуэй.
В это время Карденас привел Пепе с гитаристами.
- Здравствуйте, гражданин премьер, - сказал Пепе.
- Добрый день, - повторили Ромеро и Бонифасио в один голос.
Санчес улыбнулся.
- Музыканты, а говорите словно солдаты, приветствующие командира… Давайте, ребята, я к вашим услугам. У меня есть десять минут, не больше…
Гитарист Ромеро глянул на свои большие часы, в них был вмонтирован передатчик; когда они шли по парку "Клаб де Пескадорес", он первым делом посмотрел, стоит ли у пирса белый катер с включенным движком; стоял именно там, где должен был, тютелька в тютельку на том месте, которое обозначено на картах, когда репетировали операцию; и капитан был тот, которого им описывали: с рыжей бородой, в белом костюме, с золотым браслетом на левой руке; с катера поступит команда, часы пискнут; это значит, надо доставать "шмайссеры" и кончать полковника, иха де пута, красный, наемник Кремля…
Гитаристы молча, неторопливо и сосредоточенно достали свои громадные старые, а потому особенно красивые гитары из огромных, тяжелой кожи чехлов и одновременно - в долю секунды одновременно - прикоснулись к струнам; звук родился густой, осязаемый, дрожащий.
Это была проба; Ромеро взглянул на Пепе, кивнул ему, тот начал; Бонифасио подхватил: "Песня революции…"
…Катер был уже в миле от пирса; капитан, Густаво Карерас, посмотрел на карту - до нейтральных вод оставалось совсем немного; впереди, в семи милях, стоял американский сторожевик; через две минуты можно давать команду на действие; пусть потом ищут катер; наверное, можно снять трагикомедию о том, как эти мулаты будут метаться по пирсу…
- Гитаристы мне очень нравятся, - сказал Санчес. - Спой что-нибудь еще, Пепе… Только отчего ты стоишь, словно проглотил аршин? Ты же поешь, это такое счастье, если человек умеет петь… Может быть, тебе лучше ходить по комнате? Статика связывает… Ты слышал такое имя - Станиславский?
- Нет.
Ромеро тронул струны, звук поплыл по комнате. Он боялся, что с секунды на секунду запищат часы; сигнал; услышит тот бугай, что возле двери; это плохо, когда две цели в разных направлениях; конечно, все срепетировано, Бонифасио станет бить в охранника, но все-таки однонаправленность действия всегда надежнее.
Бонифасио сразу же понял Ромеро; тоже тронул струны; мелодия была стремительной.
- Станиславский был великим режиссером, - продолжил Санчес. - Тебе надо почитать книги про театр, Пепе… А то будет трудно проходить конкурс… Так вот, Станиславский учил своих артистов: если тебе трудно понять роль, ищи приспособление… Помнишь Каренина, мужа Анны?
- Не помню, - ответил Пепе, - совсем не помню, сеньор премьер…
- Толстой написал, что у Каренина были оттопыренные уши… Артист мучался, они очень дотошные, если только настоящие… Он не ощущал себя Карениным и поэтому каменно двигался, невнятно говорил… И Станиславский порекомендовал артисту вставить спички за уши, тот вставил, уши оттопырились, и он сразу почувствовал себя в своей тарелке, поверил себе… Может, и тебе стоит хорошенько подумать о костюме? Ты слишком модный, зауженный, трудно двигаться…
- Можно, я спою еще одну песню? - попросил Пепе. - О любви у меня лучше получается…
Санчес пожал плечами.
- Ну, пожалуйста, если про любовь тебе легче…
И в это время часы у Ромеро пискнули.
Бонифасио незаметно рванул струну, она лопнула; он сокрушенно покачал головой, сказал, что придется поменять басовую, без нее нельзя, отложил гитару, потянулся к футляру, открыл потайной карман; через мгновение Карденас валялся на полу, изрешеченный пулями; старик Рамирес бросился к Санчесу неожиданно для его лет быстро, словно перед ударом на бильярде, когда у него переставали трястись руки, он обнял Санчеса и закричал:
- Нет, нет, нет! Пепе! Пепе, что ты делаешь?!
Бонифасио тихо сказал Ромеро:
- Оторви деда.
Санчес остро ощутил горький сигарный дым, который шел от вьехо, особый, стариковский, беззащитный запах, мелкую дрожь, сотрясавшую старое тело, гулкие, частые удары сердца, когда Ромеро по-кошачьи перепрыгнул через угол стола, схватил старика за костистое плечо и хотел оттащить в сторону, но руки у того напряглись, он зашелся в крике.
- Уйди, вьехо, - шепнул Санчес, ощущая, как медленно, безжизненно холодеют пальцы рук и ног, - уйди, не надо тебе…
89
26.10.83 (18 часов 33 минуты)
В критском ресторанчике Папаса на рю Муффтар было пусто; во время туристского сезона не протолкнешься, все хотят побывать на улице, которую упоминает Хемингуэй в самой своей грустной, пронзительной и безысходной, как ушедшая молодость, книге про тот праздник, который всегда с тобой.
Мари, Вернье и Гала устроились поближе к очагу, в самой глубине зала; Папас пришел с меню, огромными, как межправительственные договоры, и такими же красно-кожаными.
- Если позволишь, Мари, я закажу то, что тебе наверняка очень понравится, - сказала Гала. - Ты разрешишь?
- Конечно, - Мари вымученно улыбнулась. - Спасибо.
- Пожалуйста, Папас, сделайте ваш особый критский салат с мидиями, - попросила Гала. - Только сначала принесите какой-нибудь плед, наша девочка замерзла… Тебе ведь холодно, Мари, да?
- Нет, нет, Папас, не беспокойтесь, мне тепло.
- Ей холодно, - повторила Гала, - я вижу.
- Она попросит сама, если ей станет холодно, - раздраженно заметил Вернье.
- Но тогда будет поздно! Ее просквозит, она такая бледненькая.
Вернье улыбнулся дочери.
- Я ее учу не навязывать добро… Ничего нельзя навязывать, а особенно добро, это не прощается… Пора от слов переходить к делу и бить по щекам вместо уговоров - на юге Франции и в Италии на этом держатся семьи.
- Сейчас я подвинусь, чтобы тебе было сподручнее ударить, - засмеялась Гала, - только сначала закажу самую вкусную еду для Мари…
- Все-таки я принесу плед, - сказал Папас, - я чувствую, как дует, такие промозглые дни, просто невероятно, октябрь обещали теплым, а тут дождь, словно декабрь на дворе. Я подложу большой пень в очаг, станет тепло…
- Что ты хочешь заказать? - спросил Вернье. - Мари не любит рыбу.
- Но здесь особая рыба, Мари, может, ты попробуешь маленький кусочек?
Мари покачала головою.
- Нет, спасибо… Никто так вкусно не готовит рыбу, как моя мама, но я и у нее отказываюсь… Не знаю почему…
- Хорошо, тогда пусть Папас приготовит мясо в виноградных листьях, да, Вернье?
- Действительно вкусно, Мари, - подтвердил Вернье. - Советую попробовать…
- А помнишь, как ты впервые угостил Ганса кукурузой? - Лицо Мари на какое-то мгновение смягчилось, разошлись морщинки вокруг рта, глаза сделались добрыми, мягкими.
- Конечно, помню… Ганси тогда был толстый, побежал к старой турчанке, которая продавала горячую вареную кукурузу, и шмякнулся, потому что не заметил ступеньку, сорвал кожу на коленях и зашелся плачем, а был же взрослый мальчик, двенадцать лет…
- От обиды, - объяснила Мари. - Нацелился на кукурузу, про которую ты ему так много рассказывал, побежал, и вместо лакомства - содранные колени… Знаешь, как обидно, когда видишь радость, вот она, только протяни руки, а переторопишься, шлеп, и коленки в кровь!
- А помнишь, - сказал Вернье, - как мы поехали в Испанию и ты сердилась на меня и все время завешивала свое окно в машине шалью, чтобы не загореть, ты очень боялась загореть, была мода тогда на бледность…
- Ну, па, не надо, - лицо у Мари стало до того грустным, что у Вернье защемило сердце.
- А еще мы с тобой ужасно рассорились, когда ты не хотела, чтобы я купил тебе туфельки марки "колледж", - вздохнул он, - тебе очень хотелось носить высокие каблуки, а мне это не нравилось, оттого что ты была маленькая, вернее, мне казалось, что ты маленькая…
- Вздорная. Ты просто нас очень баловал…
Гала закурила.
- Но ведь это замечательно, если отец имеет возможность баловать детей… Нас тоже баловали, пока была жива мама… Мы каждый год ездили в деревню, там было много фруктов, и такие дешевые, что мы с братьями объедались ими, а потом мама умерла и больше ни разу мы не выезжали из города…
Мари положила свою мягкую, нежную ладонь на холодные руки Гала; на какое-то мгновение глаза Мари вспыхнули, она посмотрела на отца и шепнула:
- Папочка мой…
Вернулся Папас, укрыл Мари легким пледом, склонился, готовый выслушать заказ; он никогда не записывал, желание клиента - закон, а закон надо помнить.
- Что будем пить? - поинтересовался он.
- Мари, тут прекрасное розовое вино. Папас, пожалуйста, принесите бутылку, папа рассказывал, как ты маленькая выпила розовое шампанское и стала танцевать на столе…
- И разбила фужер, - добавила Мари, - даже сейчас помню этот звук, фужер-то был хрустальный…
- Ну, и досталось тогда тебе от… - Вернье оборвал себя, потому что досталось ей от Элизабет, а он не считал возможным говорить о ней плохо, то равновесие, о котором мечтал все эти месяцы, достигнуто, самое страшное - нарушить его, ничего нельзя нарушать в этом ломком мире, все и так обречено, хрупко, ненадежно…
- А помнишь, - оживилась Мари, - как Ганс изображал охоту на кабана, когда мы вчетвером ездили на теплые озера, мама болела радикулитом?
- Помню… Маленький толстощекий озорник, а вместо ружья палочка… Он обожал пугать себя, ты замечала?
- Так это же очень интересно, - рассмеялась Мари. - Я тоже любила себя пугать. А вы любили, Гала?
- Нет. Я любила мечтать и очень этого боялась, потому что, когда возвращалась из грез в нашу обыденность, становилось до того ужасно, что жить не хотелось…
- А Гансу было так хорошо в папиной обыденности, что он себя пугал… Вам не скучно слушать наши воспоминания, Гала?
Та улыбнулась.
- Я все знаю… Папа часто рассказывает про вас, про каждый ваш день… Особенно когда рассматривает ваши фотографии… Он вспоминал, как ты маленькая отдыхала на море и очень шалила, не слушалась, тогда мама сказала, что отведет тебя в горы и там оставит, ты заплакала: "А я камушки соберу и буду кидать, и по ним к тебе вернусь…"
- А папа рассказывал вам, как он ударил меня?
- Да что ты?! Нет.
- О, папа умеет быть очень жестким, - сказала Мари, - вы, наверное, еще не имели возможности в этом убедиться… У меня была няня, маленькая толстая шведка, которая любила меня, да, папа?
- Очень, - подтвердил Вернье. - Такая славная девушка…
- Вот, а дети всегда знают, кто их любит, а ведь если любят, то все прощают, и я раз ударила няню по лицу не со зла, а так, играючи в "барыню-служанку", и папа снял ремень и стеганул меня, я испытала такой ужас, какого никогда больше не испытывала… Но это был нужный урок, да, па?
- Если ты так считаешь, - Вернье достал из кармана коробочку с сосудорасширяющим лекарством, положил таблетку под язык.
- Что? - спросила Мари. - Тебе плохо?
- У него постоянно скачет давление, - сказала Гала, - особенно когда он волнуется…
- А тут еще я со своими делами…
- Он очень волновался, когда тебя не было, Мари. Он жил тем, что ты к нему приедешь… Как это замечательно, что ты приехала…
- А завтра после лекции папу начнут поносить, отберут кафедру и перестанут печатать…
- Уже перестали, - заметил Вернье, - но это пустяки, никуда они не денутся… Главное, что мы с тобою точно придумали, как поступить завтра, это будет красивый удар…
- Помнишь, - Мари немножко повеселела, - как мы привезли бабушку в Дюнкерк и сказали ей, что это Бискайский залив, и наша слепенькая общительная бабуля стала расспрашивать всех на пляже, что это за новый Дюнкерк появился здесь?