Еще несколько секунд прошло в молчании, а потом вдруг как-то сразу перестало существовать то, что разделяло участкового и Бочинина. Глаза охотника умно и остро блеснули, большой рот затвердел, и они – подследственный и участковый – стали похожими, как близнецы. Они по-одинаковому наполненно, напряженно думали, одинаковое видели сквозь оттаявшие стекла, по-одинаковому глядели друг на друга.
– Чего же Степан водку-то брал? – еще немного помолчав, спросил Бочинин. – Он ведь при мне…
– А вот брал! – недовольно ответил участковый. – Ты мне про выстрел скажи.
Участковый и Бочинин опять замолчали, и Качушин, затаившись, слушал это молчание. Всего полчаса назад следователь и участковый были на месте происшествия, видели разрытый снег, следы костра, ходили меж соснами, сидели на пеньках, и именно там, среди шумящих деревьев и темного снега, Качушин впервые подумал о том, что участковый Анискин что-то скрывает от него, следователя Качушина. Было такое мгновение, когда Качушину показалось, что Анискин знает, кто стрелял в Степана Мурзина.
Тогда, на снежной поляне, следователь заставил себя не думать о том, что участковый может скрывать истину, но вот теперь, когда Анискин и Бочинин, просто и спокойно глядя друг на друга, молчали, когда они сделались похожими, как близнецы, мысль вернулась, и Качушин внутренне сжался. Мысль была дикой, невообразимой, но то, что называется интуицией, кричало следователю: "Анискин знает!" Незаметно наблюдая за участковым, Качушин видел, что Анискин, подобно Бочинину, замыкается, когда следователь смотрит на него. О какой водке разговаривали участковый и Бочинин? Почему это было важно для охотника и почему Анискин на его вопрос ответил сердито? Оба что-то скрывали и вот теперь избегали глядеть на Качушина.
Качушин слушал Бочинина и участкового, он опять видел их похожесть, чувствовал одинаковость их мыслей и так напряженно ждал ответа Бочинина, словно от него зависел весь ход следствия.
– Выстрел был часа в три, – сказал Бочинин. – Мы с Михайлой уж закопали лося, пошли уж домой, как он стебанул. – Бочинин подумал, качнул головой. – Тебе, конечно, интересно, дядя Анискин, с какой стороны. Так ты стань лицом от Коломенских грив к деревне и возьми левее Семкиной балки. Вот оно и получается, что на девятом километре.
Простой, серьезный, действительно пятидесятилетний человек сидел на расшатанной табуретке. Думал Бочинин старательно, прищуривался значительно, и только теперь можно было поверить в слова участкового: "Иван-то – герой! Он весь орденами обвешанный, а войну кончил лейтенантом". И лицо у него было оживленное, подвижное, умное.
– Чего же вы на выстрел не пошли? – неторопливо спросил Анискин. – Вот ты мне это скажи, Иван.
Бочинин медленно думал, участковый покручивал пальцами тоже замедленно, и Качушин почувствовал, что он тоже начинает жить медленно: медленно повертывался, улыбался, мыслил. Он вместе с участковым и Бочининым, словно наяву, прошел к старому кедру, на котором была зарубка, надевая охотничьи лыжи, услышал трескучий выстрел, так как вместе с замедленностью от участкового и Бочинина ему передалась способность думать картинами, то есть так, как только и умели думать Анискин и Бочинин.
Наваждение продолжалось: Анискин задумчиво поглаживал пальцами лоб, Бочинин раздельными движениями доставал из кармана пачку папирос. Он со всех сторон оглядел этикетки, подумав, перевернул пачку, стал вынимать папиросу. Бочинин вынул ее до середины, остановился и сказал:
– Мы узнали Казбека. Он после выстрела шибко залаял…
Следователь Качушин тоже мысленно шел от кедра с зарубкой к темной просеке меж соснами; он только миновал полянку, как слева послышался собачий лай, позади приглушенно прошуршал снег.
– Мы, конечно, удивились, что лает Казбек, но потом Михайла говорит: "А ведь это Степша!" Ну, потом мы пошли правой дорогой…
Качушин тоже двигался правой дорогой: вышагал на лыжах под уклон березового взгорка, легко покатился вниз. Еще светила луна, еще только собирались тучи. На спину ему давило лосиное стегно, на плече стволом вниз покачивалось ружье. Скатившись вниз, Качушин пошел согнувшись, осторожно; время от времени он останавливался, прислушивался. На следующем взгорке…
– Кто-то на лыжах шел. Луна уж притишивалась, однако показалось, что Степан. Шапка вроде его была. Мы, конечно, присели.
Действительно, ползла, пересекая деревья, лохматая шапка, похрустывал снег под лыжами, луна пряталась за укромный край тучи, отороченный золотой каемкой.
– Казбек больше не лаял. Михайла и говорит: "Не должно быть, чтобы Степан!"
Неизвестный человек уходил в сторону деревни; в последний раз мелькнула шапка, похожая на шапку Степана Мурзина, притих шарк лыж. Потом луна упряталась за тучи, мраком дохнул овраг.
– Мы правой лыжней пошли… – заканчивая, сказал Бочинин. – Другого пути у нас не было.
С лица Анискина исчезло выражение суровой замкнутости, в его молчании больше не было враждебности, и все это объяснялось тем, что участковый за то время, пока Бочинин рассказывал, забыл о том, что Качушин зорко следит за ним. Анискин уже расстегнул все пуговицы на воротнике рубахи, стоял возле окна расслабленно, с тихим домашним лицом, на котором легко читалось: "Хоть я это все знаю, но все равно интересно послушать!" Забыв о необходимости отчуждаться от Качушина, участковый был самим собой, и следователь уже спокойно, без удивления и колебаний подумал: "Он знает!"
– А теперь я важное скажу, – негромко проговорил Бочинин. – Тот человек ушел в сторону леспромхозских. Если бы он шел в деревню, лыжня бы с нашей обязательно пересеклась. – Он вдруг коротко и зорко глянул в лицо Анискину. – Мы ведь на левый край деревни выходили.
– Знаю! С правого края вы меня боялись.
И произошло неожиданное: Анискин длинно и тоскливо прицыкнул пустым зубом. Выражение застарелой боли и глухой тоски появилось на лице участкового. Все еще стоя у окна, он прижался лбом к стеклу, ссутулился одиноко, и спина у него сделалась жалкая.
– Я и на правом конце деревни не был! – с тоской сказал Анискин. – Вот какая история, Ванюшка!
Во второй раз ощущение нереальности, фантастичности происходящего охватило следователя: призрачной, несуществующей показались комната с русской печкой, несуществующей река, как бы текущая снежной лентой мимо окон, выдуманный участковый уполномоченный, который браконьера, подозреваемого в убийстве, называет уменьшительным именем. Реальным было только одно – тоска, от которой сутулилась спина Анискина.
Долго-долго участковый стоял у окна, прижавшись лбом к стеклу, затем вздохнул и сказал:
– Метель-то началась! Теперь не то что убежать из деревни, на тракторе не пробьешься. Какая там подписка о невыезде!…
Ветер грозно выл за стенами дома; уже не было видно ни баньки, ни осокоря, да и река затягивалась пеленой – это мчались по насту простынные полосы снега. Метель началась, как всегда, неожиданно, собралась в одно мгновение и бушевала уже так, словно занималась привычным давнишним делом. Неплотно прибитые доски на крыше погуживали, постукивали.
Шаги Ивана Бочинина давно затихли на крыльце, перестала раскачиваться электрическая лампочка на длинном шнуре, которую он, уходя, задел плечом, а следователь и участковый все еще молчали. Качушин присел на край стола, покачивая ногой, ждал, когда Анискин заговорит. Наконец участковый поднял голову.
– Иван Бочинин – сродный брат Степана Мурзина, – сказал он. – Так что он Степшу, конечно, не убивал! Они шибко дружные были. И воевали в одном полку. Ванюшка командовал разведкой, а Степша – саперами.
Сделав паузу, Анискин прислушался: сенная дверь скрипела, открываясь.
– Вот и Михайла Колотовкин! – с внезапной улыбкой сказал Анискин. – Смешной мужик, скажу я тебе…
Веселые шаги прогремели по мерзлым доскам крыльца, загремев, распахнулась дверь, перевалился через порог грудастый клуб морозного пара, и в комнате возник мужчина в длинном теплом пальто, с неожиданно маленькой шапкой на маленькой голове. Беззвучно хохоча, он оглядел кабинет крохотными глазками, тоненьким голосом пропищал:
– Начальству привет от новых щиблет!
Затем мужчина в длинном дорогом пальто быстрым, торжественным шагом приблизился к Качушину, резко протянул ему руку:
– Болезня-грызь нам портит жизнь. Ни есть, ни пить, ни баб любить.
Круто повернувшись, он тем же манером подскочил к Анискину, пожал руку, затем, картинно остановившись посередине комнаты, стал бережно снимать дорогое пальто. Высоко приподняв, он пронес пальто до дверей, повесил на деревянный штырь и несколько секунд любовался им. Потом он повернулся на месте, как манекенщица, поправил ярко-бордовый галстук на синей рубахе и вольно сел на табуретку.
– На ногах стоять, стопки не видать! – пропищал он. – Полна посуда – живем покуда!
Маленькой была голова Колотовкина, крохотным личико, но посередь его торчал надутый, огромный, как бы резиновый нос, отливающий всеми цветами радуги. Мало того, на кончике носа сидела бархатная бородавка.
– Пришел на допрос, задавайте вопрос! – сказал Михаил Колотовкин и самодовольно засмеялся. Резиновый нос перекосился, вздернутые ноздри расширились. Колотовкин громко, пискливо чихнул. – За лосем ходил – нос простудил.
Все это – приход, раздевание, разговор в рифму – заняло не больше минуты, так как быстрым, энергичным человеком был Михаил Колотовкин. Усевшись, он благожелательно посмотрел на следователя, подмигнул ему и общительно сказал:
– Я, конечно, ни в чем не виноватый, но признаюсь… Ванька говорил, тут каки-то бумажки надо подписывать, так я согласный. Вот хоть нарочно проверь, товарищ милицейский: любую бумажку подпишу!
Замечательный колотовкинский нос зашевелился, раздулся, глаза сделались совсем крохотными, и Качушин негромко засмеялся: так смешон был Колотовкин, что следователь не мог удержаться. Смеясь, он покосился на участкового и увидел, что Анискин тоже похохатывает. Очень весело стало в милицейской комнате, и Михаил Колотовкин обрадовался; вскочил, размахивая руками, возбужденно продолжил:
– Я такой! Я шутник! Ну, давай бумагу, я ее с ходу подпишу. Ванька вот никаки бумаги не подписывает, а я обратный. Я всяку бумажку подпишу.
Колотовкин восторженно, дружески подмигнул следователю, попятился, шмякнулся на табуретку и немного тише сказал:
– Я любую бумажку, гражданин милицейский следователь, подпишу, только про смертоубийство я говорить несогласный. Степшу леспромхозовские убили, а мне своя жизнь дороже. Вы заарестуете убивца, а у него дружки остались… Кто, что, почему? Михайла Колотовкин? А ну, подавай сюда Михайлу! Тырк-пырк, и я, мертвый, скучаю.
Колотовкин вихлялся, припрыгивал на табуретке, радостно похлопывал себя руками по бокам, но сам зорко следил за Качушиным, стерег каждое его движение.
– Так что я про смертоубийство говорить не буду, а вот про лося – хоть пять пудов! – Он на секунду погасил улыбку. – Я этих лосей бил, бью и буду бить! Конечно, мы лицензии не имеем! Вот наша лицензия…
Плавно, волнообразно изогнувшись, Колотовкин медленно поднялся. Он так длинно вытянул левую руку, словно в ней лежало ружье, правой рукой взялся за несуществующую спусковую скобу, щекой приложился к невидимой ложе. Колотовкин замер, и Качушину показалось, что рядом с электрической лампочкой блестит мушка ружья, холодно посверкивают сдвоенные стволы. Потом щелкнул курок: это Колотовкин произвел языком металлический звук.
– Вот наша лицензия!
Страшным сделалось лицо Колотовкина. Каждую клеточку загорелой кожи пропитывала ненависть, похолодели глаза, обескровились губы, отчего-то уменьшился клоунский нос, и уж ни одной смешной черточки не осталось в облике Колотовкина. Весь он был ненависть, весь был приложен к несуществующему ружью, и казалось, что комната тоже пропитывается ненавистью. Бродили в углах опасные тени, таилась за печкой шуршащая тараканья темнота, холодом и сыростью дышал щелястый пол.
– Мы не городские, мы лицензий не имеем! – шепотом повторил Колотовкин. – Мы народ деревенский! Любую бумагу подписать – это мы можем, а вот показания на леспромхозовских давать – это дело не наше! Так что говорить про смертоубийство я отказываюсь. – Он неожиданно улыбнулся. – Деревенские всегда в дураках остаются, когда с городскими связываются. Хоть режь меня, товарищ милицейский, я ни словечка не скажу. А бумагу давай, бумагу я подпишу…
Taken: , 1
5
Дочь участкового Зинаида любила свою комнату, одиночество, тишину, ей было хорошо оттого, что уютно светила настольная лампа, приглушенно посвистывал ветер за окнами, по кухне тихонечко ходила мама.
Вечером ей стало легче, и она встала с постели. На столе лежала раскрытая книга, в глаза попадалась все одна и та же строчка: "…Вечером пришел пароход из Феодосии…" В словах чувствовалась грусть, вечернее настроение, сладкая тоска по несбыточному. Чеховская "Дама с собачкой" вообще была печальна до слез; в ней не было того, что казалось важным раньше, когда рассказ читала по школьной программе. Это тоже было удивительным: Зинаида знакомые книги теперь читала как незнакомые. "Вечером пришел пароход из Феодосии…" Зинаида видела этот пароход так ярко, словно он вышел из-за обского яра…
Все эти последние дни Зина чувствовала себя помудревшей, взрослой; она не стыдилась того, что произошло с ней в Томске, а, наоборот, думала о случившемся как о своей первой победе в новой, взрослой жизни. "Если я нашла силы понять собственные недостатки, – думала она, – то все будет хорошо!" Она вспоминала о прошлом спокойно…
Солнечным днем Зина приехала в Томск, разыскала общежитие, и, когда комендант привел Зинаиду в комнату абитуриентов, в ней было пусто, как на вокзале, когда только что ушел поезд. Но пока Зина умывалась, застилала постель и разбирала чемодан, начали собираться девушки.
Зина сидела на койке, чего-то ждала; она очень обрадовалась приходу девушки, койка которой стояла рядом. Соседка оказалась высокой, шумноватой и насмешливой девчонкой. Она сообщила, что все они только что с консультации по химии. Консультировал их известный в стране профессор, и если именно он будет принимать экзамен – это важно. Почему важно, Зина не поняла, а соседка – ее звали Валя – уже рассказывала какие-то смешные истории.
Потом, понизив голос, Валя рассказывала о девочках из их комнаты. Вон те двое, что пьют чай и едят колбасу, москвички, а вон та, что в очках и с толстыми косами, из Туапсе; рядом с ней – та, что хохочет, – медсестра из Колпашева. Самая интересная девчонка, которая обязательно поступит в институт, сидит у окна с книгой.
– Она готовилась, – шепнула Валя, – по вузовским учебникам…
Минут через десять в комнате снова сделалось тихо, точно все ее покинули: все девушки уткнулись в книги, а Валя накрылась одеялом с головой и мгновенно уснула, сказав перед этим, что она встает в четыре утра и уходит зубрить на лавочку в городском сквере.
Зинаида вышла из общежития. Город шумел, светился, двигался. Она села на скамейку под тополями, прижалась спиной к теплому дереву и почувствовала, что дерево мелко вздрагивает – оттого, что шли по асфальту машины, а недалеко от общежития погуживал завод. Воздух был теплый, густой, насыщенный незнакомыми запахами. Зина закрыла глаза, тесно прижалась спиной к дереву и так сидела долго-долго, пока не устало тело. Она думала о том, что ей будет очень трудно на экзаменах, хотя все лето она занималась и в аттестате у нее было всего три четверки.
Следующий день ушел на оформление документов, на библиотеку, а вечером Зина вместе со всеми пошла на консультацию. Валя провела ее по длинным и шумным коридорам института, где висели таблички с названием кафедр, где у стен стояли абитуриенты с книгами в руках, и подвела к высокой белой двери, ведущей в громадную комнату, в которой на скамьях, построенных амфитеатром, сидели молодые люди – будущие педиатры, стоматологи, терапевты, фармакологи. Внизу, как на арене цирка, стоял сухонький человек в белом халате.
Зинаида робко шла по ступенькам. Внизу все места были заняты, и они устроились наверху. Соседи, двое парней, подвинулись, чтобы девушки сели, и один из них внимательно и спокойно оглядел Зину с ног до головы. Это был не первый взгляд из тех, что смущали Зину. На ней были славный летний костюмчик, хорошие туфли, волосы были пострижены модно, но она не чувствовала уверенности в себе, двигалась и говорила робко, а когда садилась, то руки держала на коленях – юбка казалась короткой. В школе Зина считалась умной девушкой, много читала, и теперь она понимала, что с ней происходит: просто она чувствовала себя провинциалкой. Валя была такой же: она приехала на экзамены из деревни, – но у нее был легкий характер, избыток веселья.
Консультация началась с лекции. Сухонький человек в белом халате – почему в халате, непонятно, – говорил весело и звонко, почти не глядя на доску, писал красивыми буквами и цифрами физические формулы и, так как лекция была обзорной, за два часа изложил весь ученический курс электричества. Когда он кончил, Зина ощутила радость: она понимала все, о чем говорил лектор. Потом абитуриенты задавали вопросы. Все больше пустяковые. Ее занимало другое: поведение соседей. Ее сосед всю лекцию читал книгу, а когда пришла пора задавать вопросы, отложил книгу в сторону, покосился на Зину и шепнул:
– Надо задать профессору умный вопрос. Вы приготовили? Нет! Как же он запомнит вас?…
Зинаида видела, какое у него умное лицо, какие хорошие глаза. Он слушал вопросы абитуриентов, посмеивался, его нервные пальцы, лежащие на подлокотниках, беспрестанно двигались. Послушав некоторое время, он снова уткнулся в книгу, и Зина прочла заглавие "Записки врача". Осмелев, она вдруг шепнула соседу:
– А как же электричество?
– Плевать на электричество! – ответил он. – Когда дочитаю Вересаева, я пошлю к черту медицинский институт!
Впоследствии этот небрежный, независимый и забавный парень оказался в числе первых, зачисленных на лечебный факультет, но в день их знакомства он произнес речь против медицины. После лекции они вместе выбрались из аудитории, пошли по скверу. Парень – звали его Юрий Ванеев – поносил медицину. Когда он, попрощавшись, ушел, Валя решительно сказала:
– Интересный малый! Из таких получаются хирурги.
За две недели, оставшиеся до экзаменов, Зина поняла, что из двадцати двух абитуриентов, претендующих на одно студенческое место, по крайней мере десять интереснее и образованнее ее. Среди них встречались такие, что свободно говорили по-английски, порядочно знали латынь; были и такие, что слово "скальпель" произносили с профессиональной привычностью. Зина понимала, что ей не хватало общей культуры, широты, начитанности или того, чего было в избытке у Вали, – самоуверенности. Зину стесняла не только ее короткая юбка, но и ее нарымский говор, замедленная неуклюжесть, привычка к размеренности и простоте жизни. И этот большой город казался ей чужим. Последние два года – девятый и десятый классы – Зина училась в Колпашеве, но этот деревянный городок не поспевал за стремительно изменяющейся жизнью. Да и сам Томск менялся так быстро, что проспект Фрунзе она не узнавала, хотя год назад гуляла по нему с отцом, когда они приезжали за покупками.
Вступительные экзамены Зина сдала ровно, но не блестяще. Проходной балл был двадцать четыре, она получила его, но, когда в списке не нашла своей фамилии, не удивилась: проходной балл получили многие. У Зины были здоровые нервы, трезвый взгляд на жизнь, и она сказала Вале:
– Они правы!