Деревенский детектив - Липатов Виль Владимирович 7 стр.


– До свидания, Юрий Венедиктович, – во второй раз смилостивился участковый. – До свидания, дорогой товарищ…

– До свидания!

Районный представитель сначала к дверям пошел задом, потом боком, затем резко повернулся и чуть не побежал, но, сдержав себя, пошел спокойно, хотя дверь прикрыл нервно – окна в кабинете заунывно пропели, а на столике-тумбочке зазвенели переходящие спортивные кубки. И опять наступила тишина – молча сидел председатель Иван Иванович, замер парторг, бесшумно поигрывал прозрачным пластмассовым пресс-папье сам участковый.

– Чего ты сегодня такой злой? – наконец спросил Иван Иванович. – Не нашел аккордеон, что ли?

– Нашел, – спокойно ответил участковый. – Нашел, Иван Иванович, а вот того понять не могу, чего ты этого бабника жалеешь? Он тебе разве не мешает?

– Еще как мешает! – сердито ответил Иван Иванович, – Припрется в кабинет, сядет и смотрит. Вот веришь, Федор Иванович, я под чужими глазами работать не могу – все из рук валится…

– Чего же ты его жалеешь?

– Человек все-таки… А потом… – Председатель озабоченно почесал небритый подбородок. – А потом, Федор Иванович, он хоть в нашем деле ни хрена и не понимает, а дело в райкоме может так изложить, что самое хорошее мероприятие плохим окажется. Говорить-то он мастак! Вон как на тебя окрысился: "Вы подвергаете клевете не меня, а райком, его решения!…" Сразу политику клеить начал!

– Политику он клеить не будет! – засмеялся Анискин. – И мешать тебе больше не будет… Сейчас пришел в заезжу и трясется как лист… Он ведь такой трус, что не приведи господи… – Участковый сделал паузу и серьезно добавил: – Тут одна смешная сторона есть… Ведь ты учти, Иван Иванович, что к нам этого хлыща посылают, так это тебе похвала…

– Ну уж! – засмеялся председатель.

– Не "ну уж", а похвала! – еще серьезнее ответил участковый. – Когда дела в нашем колхозе плохо шли, то райком к нам толкового мужика присылал – тот мог и посоветовать… А теперь мы сами хорошо работаем, так и досаафовского штукаря можно прислать… Вот это нам лестно, Иван Иванович да Сергей Тихонович…

Они задумчиво молчали до тех пор, пока не зазвонил телефон, наверное, из "Сельхозтехники", и Анискин торопливо встал.

– Иван Иванович, ты мне вечером "газик" дай. Мне в три места съездить надо, а ты уж отъездишься. Лады?

– Возьми "газик", Федор Иванович, – хватаясь за трубку, ответил председатель. – Без шофера?

– Без шофера, Иван Иванович…

Taken: , 1

10

До двенадцати часов Анискин время провел обычно – после посещения колхозной конторы долго и неохотно писал что-то в своем кабинете, потом прочел несколько статей в позавчерашней газете "Правда", выписал несколько строчек на клочок серой оберточной бумаги и уж после этого из кабинета ушел. Так что между десятью и одиннадцатью часами участковый тихим шагом ходил возле молокотоварных ферм и делал вид, что ему интересен племенной бык Черномор, который не только стоял в крепкой загородке, но и был цепями привязан к двум столбам. Подивившись минут пять на Черномора, участковый побродил меж кучами навоза и бревнами, посмотрев на небо и определив, что двенадцать часов исполнилось, стал внимательно глядеть на широкие двери фермы. "Ах, жизнь, жизнь! – думал он. – Что это такое жизнь, сам черт не знает…"

В двенадцать с четвертью из дверей фермы вышла доярка Прасковья Михайловна Панькова, застив глаза ладонью от солнца, посмотрела туда и сюда, крупно вздохнула и пошла узенькой тропочкой, что вела к деревне. Как и на всех доярках колхоза, на ней был серый халат, голову повязывала когда-то белая, а теперь от трухи и пыли серая косынка, на ногах разношенно похлопывали резиновые сапоги. Прасковье Михайловне было за пятьдесят лет, морщины на лице лежали глубокие, и руки были доярочьи – крупные, потрескавшиеся, с больными, набухшими венами.

Увидев Прасковью Михайловну, участковый с бревна встал, подумав немного и склонив голову, пошел за ней. Он скоро нагнал ее, но до тех пор, пока была видна ферма, шагал молча. Затем же, когда тропинка вильнула и спряталась в тальниках, Анискин приблизился к Паньковой шагов на пять и весело крикнул:

– Параскева, ты никак в деревню? Погодь меня – вместях пойдем!

Прасковья Михайловна обернулась, узнав Анискина, тоже весело заулыбалась, а когда он совсем приблизился, крепко и лихо пожала ему руку.

– Здорово, Феденька! – сказала она и показала тридцать два молодых, белых зуба. – Нет на тебя удержу – все толстеешь, черт!

– Толстею, толстею, Параскева! – ответил Анискин смеясь. – Да и ты не худешь. Когда на танцульки бегала, то тебя в талии двумя руками можно было перехватить, а теперь рази только двоим мужикам…

– А как же! – еще веселее пропела Прасковья Михайловна. – Не то что твоя Глафира. Ни здесь, ни здесь… Как ты с ней живешь-то, Феденька?

– А мне мяса много не надо, Параскева! – хохотал Анискин. – Я сам мясной… Мне много не надо!

Он хохотал и веселился оттого, что таких женщин, как Панькова, уважал здорово, разговаривать с ними любил до удивительности и всегда думал, что если бы все женщины были такие, как Прасковья Михайловна, то на земле давно бы наступил обещанный рай. Как и большинство деревенских жителей, участковый полагал, что жизнь мужика зависит от бабы, что ею он силен и крепок. И потому плохих женщин винил больше, чем плохих мужчин, а незамужних баб и холостых мужиков терпеть не мог.

Прасковья Михайловна Панькова была как раз такой женщиной, какой, по разумению Анискина, должны были быть все прочие. В колхозе она работала ударно и лихо, за доярочные дела имела орден Ленина, на собраниях председателю Ивану Ивановичу спуску не давала, в обхождении с мужиками была веселой, но гордой, с пустячными бабами не сплетничала и не водилась, под рабочим серым халатом блюла себя в чистоте, а дом содержала как игрушку. Вот почему участковый Анискин с Паньковой охотно шутил, смеялся и хохотал даже.

– Ну, пошли, пошли, Параскева, – весело предложил Анискин. – Чего тут стоять, когда кругом кусты и на нас плохое подумать могут. Не дай бог, еще набежит Глафира, так выдерет твои черны-то глазенки. Ох, выдерет!

Смеялся Анискин, предлагал женщине идти, а сам помигивал растерянно, подергивал нижней губой, стоял на месте, не двигаясь, и уж тоскливо поцыкивал зубом. Ну, не было человека в деревне, которого бы он уважал больше, чем Прасковью Михайловну, разве только Якова Кирилловича…

– Ты чего, Федор, маешься? – спросила Панькова и перестала смеяться. – Ты на меня так смотришь, словно у меня что дома случилось. Может, с Виталием что?

– Нет, нет, – ответил Анискин. – Живой-здоровый твой Виталий…

Ивовые кусты росли вокруг них, пробивалось сквозь переплетенные прутья солнце, паутины покачивались в воздухе, высокая трава росла по сторонам тропинки – хорошо было кругом, покойно и тихо. И свистела где-то, пела-попевала пташка-малиновка. Участковый Анискин склонил голову, большие серые глаза уставил в землю, так как не всегда – ох, далеко не всегда! – мог он прямо глядеть в чужие глаза.

– С Зинаидой у меня плохо, Параскева, – печально сказал Анискин. – Твои вот парни работящие, в колхозе старательные, а моя – хоть ложись да помирай… С утра в туфельки подчапурится, носик припомадит, юбчонку покороче наденет и пошла… Работать не хочет, супа не ест.

– Теперь многи девки такие! – тоже вздохнула Панькова. – Трех доярок на ферме не хватает, а они ходят руки в боки…

– Вот и моя такая же! Деревенские парни ей не по сердцу, на них фыркает… Ты веришь, Параскева, пятого дня смотрю – возле этого ферта из ДОСААФ хвостом вращат.

– Неужто?

– Сам видал… – ответил Анискин и понурил голову. – Я этого пьянюгу и лодыря за обеденный стол не посажу, а она для него голу кофточку одеват…

Покачивались ивовые кусты, в просвете меж ними белела стенами длинная ферма, а слева шла крутая загогулина Оби с лодкой и буксирным пароходом, что вел пять громадных, как ферма, барж. Буксир копошился на реке уж больше часу, и надо было полагать, что скроется за излучиной еще через час – так была велика Обь и так тихо вел баржи с лесом трудяга буксир.

– С парнями тоже нелегко! – вздохнув, сказала Панькова. – С ними тоже нелегко, Федор!

– А что? – после паузы спросил участковый.

– Злы каки-то растут да обособленны, – Прасковья Михайловна отступила шаг назад, отломила вершинку от засохшего тальника, бесцельно подержала в руке. – Какие-то не такие растут, Федор, как я мечтала…

Тихо сделалось среди тальниковых кустов – Прасковья Михайловна бесцельно помахивала прутиком, Анискин глядел по-прежнему в землю, тальники двигались на ветру, пересекая вершинками большое расплывшееся солнце. Малиновка примолкла, но зато далеко-далеко засчитала свое и чужое счастье кукушка.

– Ты, Параскева, шибко не пугайся, – сказал Анискин, – большой беды не будет, но это ведь твои ребята у завклуба утащили аккордеон… У каждого своя беда, Параскева!

Вот теперь сделалось так тихо, что и кукушка тишины испугалась – замолкла. И только по-мышиному скрипели тальники, только тяжело и хрипло дышала Прасковья Михайловна, сдирая медленной рукой с голавы платок. Он сначала не поддавался – держался за пышные густые волосы, – потом же с головы упал и повис длинно в руке женщины.

– Их Гришка Сторожевой побил за то, что всю деревню мордуют, – продолжил участковый, – так они порешили его под монастырь подвести. Думали, я за аккордеон Гришку схвачу…

Прасковья Михайловна молчала. Потом выпустила из левой руки ненужный прутик, платок, наоборот, подняла к груди и взялась за него так крепко, словно в нем было все, в этом платке.

– Чего же, Анискин, – сказала она. – Это дело так и должно быть… Сам знаешь, какой у меня Виталий, сам знаешь, что с молоду все дни на ферме – вот и упустила ребят… – Она вдруг криво улыбнулась. – Это ведь не зря, Федор, про меня в областной газете писали: "Она надоила эшелон молока". Вот пока я доила его, ребята и выросли злыднями…

– Они в колхозе хорошо работают…

– Не успокаивай, Федор, чего там, – махнула платком Прасковья Михайловна. – Когда жалеют, не люблю… Где аккордеон-то? Ты уж взял его?

– Нет еще… Он в бане!

– Эх, баня, баня, – совсем неслышно вздохнула Панькова. – Говорила же Виталию перед войной – не строй баню далеко от дома, в ней ребятишки баловаться будут. А он построил… Он всегда характерный был… Ну, чего же, идем, Федор…

Молча и тихо они прошли задами деревни к дому Паньковых, перелезли через ивовый плетень, не останавливаясь, так как Прасковья Михайловна шагала от горя ходко, подошли к черной от дыма бане. И только тут женщина дала себе передышку – остановилась, надела на голову платок и вдруг гордо задрала ее.

– Ну, Анискин, – четко сказала она. – Вот тебе баня, вот тебе дверь в баню, а вот тебе я, мать… Бери аккордеон! Паньковы если грешат, то за грех отвечают… И в тюрьме люди живут!

Ничего не сказав, участковый вошел в баню, пробыл там мгновенье и вырос на пороге толстой и сопящей фигурой. В левой руке он держал тяжелый аккордеон в чехле, а правой стирал со лба черное пятно сажи. Потом участковый отнес аккордеон шага на три, поставил его в густые лопухи, выпрямился и строго сказал:

– Хоть ты и главная в доме, Прасковья, хоть и женщина, а мне все одно надо с Виталием словечком перекинуться… Он не любит, когда поверх его головы решения принимаются.

– Пошли в дом, Анискин!

Но участковый в дом сразу не пошел – он несколько раз сердито огляделся, убедившись, что на соседних огородах и за плетнем нет никого, зловеще цыкнул зубом и только тогда, подняв из лопухов аккордеон, понес его к дому. С высоко поднятой головой и прямыми плечами Прасковья Михайловна поднялась на крыльцо, открыла дверь в сени и сказала:

– Милости просим, Федор Иванович! Проходи, не бойся половичок-то замазать.

Участковый все-таки выскреб ноги о специальную щеточку у порога, стряхнул пыль со штанин и вошел в дом, состоящий из одной большой комнаты и комнатушки, отгороженной белыми, чисто выстроганными досками. Дом, конечно, был невелик, но сверкал такой чистотой и порядком, что, поставив у порога аккордеон, участковый дальше пошел на цыпочках, чтобы пожать руку мужу Паньковой.

– Здорово, здорово, Виталя! – весело проговорил он. – Ну и рука же у тебя – ровно клещи…

Да, другой такой сильной руки, как у Виталия Панькова, в деревне не было; не было ни у кого и таких широких плеч, такой буйно кудрявой головы и таких, как у Виталия, серых, шальных глаз. Все хорошо было у Виталия по пояс, а вот ниже ничего не было. Квадратным обрубком Виталий Паньков был всунут в мягкие овчины, вложенные в углубление на высоком столе, а вокруг него в разных видах лежали ивовые прутья, из которых Виталий плел корзины.

– Здорово, Федор Иванович! – веселым басишком ответил Виталий и, качнувшись, показал на стул. – Садись, друже!

В ослепительно белой рубахе, загорелый, так как Прасковья Михайловна с сыновьями каждый день выносила его на солнце, сытый и сероглазый, Виталий был так красив, что Анискин только крякнул, сел на стул и попытался положить ногу на ногу. Это ему не удалось; Виталий попытку участкового, конечно, заметил, и они дружно засмеялись.

– Ну, ты боровом стал, Федор! – сказал Виталий. – Ну, раскормился!

– А чего! – подхватил Анискин. – Как ты всегда говоришь: "Порядок в танковых частях", – хотя, я тебе скажу, Виталя, что народа капризней, чем танкисты, я в войну не встречал.

– А техника, техника, Федор друг Иваныч! – захохотал Виталий. – Техника она какого человека любит…

Прасковья Михайловна стояла в дверях, исподлобья смотрела на них, потом она опять сняла с головы платок, прямым шагом подошла к мужу и ткнулась своим плечом в его плечо. Постояв секундочку в такой позе, Прасковья Михайловна оторвалась от мужа и пошла к участковому, но он опередил ее – вскочив с места, Анискин торопливо проговорил:

– А я ведь к вам попить зашел! Тащусь с аккордеоном, – в березняках нашел его – так весь припарился и пить захотел!

После этих слов Анискин на Прасковью Михайловну взглянул так, что она осеклась, мигнула глазами жалобно и замерла. Участковый же продолжал смотреть на нее мягкими, глубокими глазами; вовнутрь и через смотрел, в печенку и в селезенку, потом глаза от женщины отвел, усмехнувшись непонятно, взял со стола готовую корзинку и стал вертеть ее в руках – так и этак, этак и так.

– Но, но! – восхищенно сказал участковый. – Это профессорски бабы с ног собьются… Ведь в Томске, Виталя, палку в собаку кинешь, а угодишь в профессорску жену…

Корзинка на самом деле была отличной – сплетенная из мелких разноцветных прутьев, она придавала Анискину легкомысленный, фатоватый вид, но он улыбнуться себе не позволил, а строго потребовал:

– Так ты мне дай, Параскева, водички попить. Все ссохлось внутри-то… А насчет аккордеона вот что! Я его до вечера у вас оставлю, ладно? – попросил он. – Чего мне с этим аккордеоном через всю деревню таскаться.

– Ты все же слушай, Федор Иванович, какого человека техника любит, – оживленно сказал Виталий. – Танкова техника, Федор брат Иваныч…

Taken: , 1

11

В девятом часу, когда солнце резко садилось и тени всполохами бежали по деревне, а на жатве близился конец рабочего дня, участковый пришел к колхозной конторе, крикнув председателю в окно, что забирает "газик", поймал выброшенные через окно же ключи, посапывая, пошел к машине и, оглянувшись, много ли народа видит, как он забирается в "газик", сердито взгромоздился за руль.

– Ишь вы! – крикнул он ребятишкам, которые валандались у конторы. – Нет по грибы ходить.

На машине Анискин ездить любил и умел, потому скорость с места взял хорошую, развернулся в переулке чертом и, распугивая куриц и ленивых гусей, понесся по той улице, на которой стоял сельповский магазин. Возле него участковый остановился и высунулся из кабины.

– Евдокея, а Евдокея! – покричал он. – Выдь-ка на час.

Когда недовольная Дуська в белом халате выглянула из дверей, Анискин на нее с приятностью пощурился, похлопал рукой по гладкому рулю и строго сказал:

– Ты, Евдокея, будь к девяти часам в моем кабинете. Я тебе с Григорием Сторожевым буду очну ставку делать…

– Еще что! – закричала Дуська. – Что еще за очны ставки…

Однако участковый ее дослушивать не стал – громко хрустнул передачей, поддал машине газу и умчался, развеивая пыль. Он в секунду вылетел за околицу, крутанул руль влево и тут скорость машины умерил, чтобы над рекой ехать неторопко, чтобы видеть всю землю. "Куда мне торопиться, – умиротворенно подумал он, – когда аккордеон нашелся, Дуська веселая, а Иван Иванович один сидит в кабинете. Посидит, посидит, да, может, что хорошее придумает…"

Дорога шла яром над излучиной Оби, обочь росли веселые цыганистые березки, тянулись поля скошенной в валки пшеницы, подсыхающей и потому духовитой; потом пошел синий молодой кедрач, усыпанный шишками. На середине кедрача на шум машины вышли ребятишки с мешочками, увидев, что она легковая, – прыснули в стороны, а Анискин улыбнулся. Затем опять пошли березы – покрупнее, потолще и погуще, – потом березы начали редеть и редели до тех пор, пока не исчезли. Вот тогда-то "газик" и выскочил на такой простор, от которого захватывало дух.

От кромки яра до Оби было метров двадцать пять, река лежала слева, а справа, наподобие реки, уходили в бесконечность желтые поля. Это по нарымским местам была редкость, но поля пшеницы, ржи и ячменя занимали огромное пространство, а там, где они все-таки кончались, тоже было ровное место – знаменитые Васюганские болота, которые и поля, и березы, и кедрачи отгораживали от мира неприступной трясиной. А над полями, над болотами, над простором висел прозрачный месяц.

Еще неторопливее поехал участковый – поглядывал вольно, улыбался без заторможенности, руки на руле держал для виду, так как машина и сама катилась по двум колеям на стан, что скрывался возле крупных зародов соломы. Под ними сидели женщины, рядом похаживали ребятишки, шли к стану два комбайнера – ужинать и отдыхать перед ночной работой. И четыре грузовые машины стояли у стана – четыре шофера, да еще четыре стажера-разгрузчика… Человек двадцать народу отиралось у стана, и Анискин к нему подкатил весело, резко притормознув, шутя сделал вид, что хочет машиной налететь на баб, которые с копешек посыпались горохом. Потом участковый вылез из машины, похлопывая себя по бокам, как после купания, подошел к середке стана и проговорил:

– Здорово-здорово, бабоньки, здорово-здорово, мужики, здорово-здорово, огольцы!

Анискину ответили дружно, весело, и он приметил за второй кучей соломы еще несколько парней и мужиков – это сидела тракторная бригада дяди Ивана, которая пахала вслед за комбайнами. В общем, много народу было у стана, и участковый прямиком пошел к бригадиру полеводческой бригады Петру Артемьевичу, который сидел за столом, то есть за доской, прибитой к двум кольям. Петр Артемьевич пил из бутылки молоко, задрав голову так, словно смотрел на месяц через подзорную трубу.

– Петр Артемьевич, – сказал Анискин, – двух Паньковых я вижу, а третий где?

Назад Дальше