На Урале, куда отправили его к тетке на лето, сосед взял его на дальний покос. Ехали на телеге по тайге, наклонялись под хлещущими еловыми ветками, колеса плюхались в густые, жирные лужи. Приехали наконец на поляну, где стояли сырые копешки, дымился костер, косцы в опорках, в рубахах навыпуск шумели косами. Лошадь у балагана отбивалась хвостом от слепней. Из балагана вышла женщина, невысокая, в белом платье, с босыми ногами. Он не помнил ее лица. Только помнил, как замер, остановленный сильной, плотной волной, набежавшей на него от ее гибкого в поясе тела, голой шеи, голых, чуть расставленных ног. Словно пространство, разделявшее их, зарябилось, пробежала пульсирующая тугая сила, повторявшая многократно эту женщину. Приближала к нему, припечатывала, оттискивала на нем ее образ. Понесла обратно его отражение на той же бестелесной волне к ее груди, к ее круглым, видневшимся из-под платья коленям. Это длилось секунду. Подходили к балагану косцы. Среди них ее муж, высокий, горячий и сильный, улыбался красивым лицом.
Нет, то была не любовь. То были ее гонцы. Любовь пришла позже. Налетела стремительно, ярко. Остановилась в нем огромно и неподвижно. И он обнял ее своей любовью, ее, любимую, и землю, и воды, и небо, и прошлое, и будущее. Стал необъятным. Стал любящим.
…Он следил за рекой, за ее стремительной зеленью, за курчавой, шипящей пеной, окружавшей мокрые камни, за брызгами радуги, красновато-синими проблесками. Река, бегущая рядом, была студеной и чистой, с незримым пролетом форелей. И хотелось раздеться, лечь в ее длинные струи, охладить себя, смыть горячий нагар. Лежать недвижно среди плесков, стать рекой.
"Не рекой! - усмехнулся он. - А колонной! Еще одной, пахнущей нефтью…"
Он уже чувствовал ее приближение, принимал о ней вести от постов, которые она проходила. Представлял - изогнутую, составленную из красных "татр", с серебряными приплюснутыми цистернами. За баранками афганцы. Смуглые серьезные лица. Намотанные на головы ткани. Это была афганская "нитка". Ее ждали кабульские такси, двухцветные, пылящие, юркие среди торжищ и узеньких улочек. Ждали трескучие, усыпанные блестками моторикши. И тяжелые, изукрашенные, как терема, грузовики. И самолеты авиакомпаний "Вазтар", "Ариана" на кабульском аэродроме. Теперь она, эта "нитка", извивалась среди ущелья, и комбат, нахохлившись, сгорбившись, ловил в наушниках падающий из неба голос, обесцвеченный эфиром, исколотый шумами и тресками:
- "Двести шестой"! На связи "Гора-Четыре"! Горит афганская "нитка". Обстрелян афганский пост. "Татры" встали!.. Бой в районе поста!.. Поддерживаю афганцев огнем минометов. Как слышите меня?.. Прием!
- Слышу вас хорошо! Работайте минометами! Иду в ваш район! Буду выводить афганскую "нитку"!
И ветер надавил на глаза, размыл очертания откосов, блеск реки, сорное мелькание обочины. Бетонка ревела, гнала вперед транспортер. Кишлак зарябил глинобитными клетками, как чей-то ребристый, запекшийся след. Он был пуст. Все ушли, угнали коз и овец, унесли детей. Скала нависла над трассой, и бетонка, огибая ее, делала петлю, скрывалась за гранитными глыбами.
- Кудинов! - позвал комбат, наклоняясь в открытый люк, окликая в переговорное устройство пулеметчика. Секущий короткий страшный звук прошел по броне, будто ударило по ней огромным зубилом, и этот скрежещущий, дырявящий звук отозвался в голове, в глазницах, в зубах. Транспортер вильнул, прижался кормой к скале, а сверху продолжал стучать пулемет. Вблизи за обочиной крошилась и брызгала галька - пули, уходящие в грунт.
- Под броню! - рявкнул комбат, заталкивая этим хриплым рыком солдат в "короб", видя, как падают они вниз, сталкиваются, цокают касками, протискивая за собой автоматы. Нерода, встав с сиденья, отпихивал, открывал защитную лобовую плиту.
- Ты что, Нерода? Зачем? - пытался понять комбат.
- Все нормально, товарищ майор!
Некогда было понимать, разбираться. Все живы, моторы в порядке.
- Вперед! - скомандовал Глушков.
Они обогнули выступ, вылетели на длинный прямой отрезок. Там, впереди, чадно, ровно горели две "татры" - угрюмым, тяжелым огнем, окруженные графитовой копотью. Обе бесцветно-серые, с обгоревшим покрытием. Колонна стояла по всей длине бетонки, по осевой - нарядные красные грузовики с солнечными лобовыми стеклами, посеребренные цистерны. И от них, выскакивая из кабин, разбегались водители. На обочину, вниз под откос, к реке, пригибаясь, выбрасывая гибкие, проворные ноги в клубящихся шароварах, развевая долгополые пиджаки и рубахи, придерживая на головах ворохи мятых тканей. Падали, ползли, затаивались в ложбинах, прижимались к пыли.
У горящих машин на бетоне головой вперед лежал убитый. Руки раскинуты. Пиджак и рубаха вывернуты на голой худой спине. Ноги в шароварах, в резиновых остроносых чувяках заплетены одна за другую. Чалма свалилась, и открылась черная макушка. На обочине за машинами, цепью, почти сливаясь серой одеждой с землей, лежали солдаты-афганцы. Нечасто, негромко стреляли вверх против солнца. Их командир, капитан Азис, скаля белые зубы, топорща усы, кричал сразу в обе стороны - стрелявшим солдатам и водителям, убежавшим с дороги. Разрывался двумя вовлекавшими его в движение силами. Та, что сбивала с дороги водителей, оголяла колонну, оставляла ее беззащитной под огнем пулеметов, эта сила одолела, увлекла капитана. Азис кинулся за шоферами. Настиг одного, ухватился за пиджак, рвал, кричал, указывал на застывшие "татры", побуждал вернуться, а потом поднял вверх автомат и ударил длинной трескучей очередью. Бежавшие присели, скрючились, прижали к коленям головы несчастные, потерявшие разум среди пуль и огня.
Все это увидел комбат. Моментально построил пространственный чертеж боя, помещая в углы чертежа себя с "бэтээром", капитана Азиса, убитого на дороге афганца и душманов, засевших в слепящем солнце, прямо из солнца посылавших тонкие трассы.
- Кудинов, давай малой скоростью вдоль "нитки"! Походи туда и обратно!.. Пулеметчик, правый сектор обстрела!.. Длинными!.. Да ну вруби ты им туда наконец! - И, оглохнув от грохота, ощутил на лице тугие удары воздуха, сотрясенного стрелявшим пулеметом. Прыгнул с брони, отпустил от себя "бэтээр". Видел, как транспортер осторожно огибает лежавшего на дороге афганца, скользит сквозь красную копоть.
Из солнца вылетали длинные колючие блески. Майор прыгнул с обочины, сволакивая подошвами сыпучие громкие оползни. Набежал на двух афганцев - прижали ладони и лбы к земле, то ли молились, то ли оцепенели в страхе, прячась в собственный ужас, зарывшись глазами в песок.
- Отставить! Кончай лежать! Перебьют! Машины сожгут! По машинам! - кричал он, нависая над ними. - А ну вставай, за баранки! Бурбухай! Ташакор! Ху ба сти! - подыскивал он афганские косноязычные фразы, вкладывая в них иной смысл. О близкой смерти. Об огне пулеметов. О беззащитных, обреченных на сожжение машинах. Видел, как в стороне мечется, кричит капитан Азис, подымает с земли водителей. Те вставали, делали два шага к дороге и снова валились на землю.
- Ну давай, родные, вставай! - тормошил афганцев майор, выдыхая со свистом воздух, обжигая глаза о горящие в стороне "татры". - В Кабул придете! К детишкам придете! К ханум придете! Давай, родные, давай!
И оба шофера словно очнулись. Отломили от земли свои лбы. Повернули к майору одинаковые худые небритые лица. Поднялись, увлекаемые его волей, его мольбой. Шли за ним на кромку обочины. Поскальзывались, хватаясь за сыпучие камни. Выходили на бетонку, озираясь, готовые кинуться вспять.
- Кабул ташакор! Ханум ташакор! Аллах ташакор! - Майор подталкивал их к кабине. Они сели, сгибаясь, шаря по приборным доскам. Комбат успел разглядеть брелок на ключах зажигания - наклеенную на щиток розово-зеленую литографию с мусульманской красавицей. Мотор заработал. "Татра", медленно выруливая, пошла, огибая горящий "наливник", а майор продолжал ей вслед бормотать: "Саланг ташакор!"
Развернулся и прямо с бетона, не целясь, послал вверх по горе автоматную очередь. Отбивался ею от невидимых зорких зрачков, заслоняя собой грузовик.
Колонна оживала. Грузовики не все сразу, меняя порядок следования, трогались с места. Набирали скорость. Торопились пройти два чадных пожара. Огибали убитого на дороге. Скрывались за выступом. "Бэтээр", долбя из пулемета высоту, шел за ними.
Капитан Азис вытаскивал на бетонку последних водителей и среди них маленького круглолицего мальчика в серебряной тюбетейке. Подсаживал его в кабину к отцу. Водитель заталкивал сына поглубже за спину, заслонял его от горы. Пустил грузовик, кивнул Азису, а тот бежал вдоль солдатской цепи, наклоняясь, покрикивая.
Комбат на мгновение подумал: неужели это было сегодня - розовая утренняя вершина, молящиеся у туннеля солдаты и Азис, легкомысленный, обменивается с ним, майором, незначащей шуткой. И уже грохотало и шмякало по горам. Работали "трубы" Маслакова. Обезвреживали и этот "участок", давая им, очумевшим, осыпанным пылью, очнуться.
Азис подошел к комбату, потный, блестящий, с красной царапиной на смуглом лбу. Набросил на плечо автомат.
- Одна "нитка" шла - нормально! Другая "нитка" шла - нормально! Третья шла - нормально! Сел чай пить. Эта "нитка" идет - нормально!.. Бах, трах! Душман бьет! Я чай бросаю, бегу!.. Ты бежишь!.. Теперь все нормально! - Он улыбнулся, радуясь окончанию схватки. Тому, что завершили ее вместе, бок о бок. Майор слушал его и словно оцепенел. Остекленело смотрел на пожар, на черный контур цистерны, покрытой трескучим красным одеялом.
- Я думаю, почему тихо, нормально? Почему Гафур-хан нет? Я есть - Гафур-хан нет! Приходи, Гафур-хан, мою голову бери, десять тысяч афгани давай. Я тебе это дам, приходи! - Азис похлопывал по автомату, забывая недавнюю опасность, свой крик, панику водителей, свою отчаянную автоматную очередь. Майор не отвечал ему. Оцепенев, смотрел на пожар.
…Его детская комната с маленькой книжной полкой, на которой стоял томик Лермонтова. В синем окне за беззвучным снегом качался метельный фонарь. Тропка в липком снегу, по которой шел за отцом, за его полушубком, и так любил его, так хотел не отстать, так дорожил их совместной прогулкой. Девичье лицо, все в легких бегущих тенях от липовых душистых ветвей, и в конце аллеи в голубоватом воздушном пятне белеет усадьба Суханово.
Видения возникали в пожаре, свертывались легкими свитками, исчезали бесследно. И было неясно, где они возникают: в огне или в памяти.
Страшно и тупо ахнуло. Рвануло цистерну, раздирая обшивку. Тугое свистящее пламя ударило словно из огромного огнемета, не вверх, как обычно взрывались цистерны, а вниз, на бетон, покрывая его вихрем. Накрыло убитого шофера, и он, мертвый, темнея в прозрачном огне, вдруг начал отжиматься на спекшихся сухожилиях, толстея, вскипая.
Азис что есть силы дернул Глушкова, заваливая его вниз, под откос. Они валились, падали, пропуская над собой дующий рыжий смерч. Задохнулись в пустом, сгоревшем воздухе, сбивали с себя тлеющие язычки. Кубарем скатились к реке - и в воду, в пену, с головой. Остывали в потоке, выныривали, подымались, помогая друг другу, держа один другого за руку. Стояли, удерживаясь в течении. Смотрели, как горит шоссе. По реке мимо них плыли радужные разводы нефти, машинная ветошь, кожаное, с торчащей пружиной сиденье, размотанная, похожая на длинный бинт чалма.
- Нормально! - говорил Азис, не отпуская руку майора, вместе с ним медленно выбредая на берег.
Подкатил "бэтээр". По приказу комбата в упор из пулемета расстрелял другой "наливник", дырявя цистерну, открывая в ней множество хлещущих кранов. Бак затрещал, засмолил, стал гнать под уклон до реки огненные нефтяные ручьи. Вливались в реку, продолжали гореть. "Наливник" сбрасывал из цистерны давление, догорел без взрыва. Накалился красным размягченным железом. И где-нибудь в долине, в "зеленой зоне", по каналам и арыкам проплывут нефтяные пятна, и крестьяне, молотящие хлеб, узнают про бой на Саланге.
- Нормально, - повторил Азис и устало пошел к солдатам. Построил их внизу, под откосом. Что-то им выговаривал.
Залязгало, застучало на трассе. Появился танк с повернутой набекрень башней, с бульдозерным, сияющим на солнце ножом. Следом - грузовик с плетьми и связками труб.
- Эй, Глушков! - окликнул его из кабины знакомый капитан-трубопроводчик. - Ну что же ты, дорогуша, опять мне работы задал? Где ты - там пожар! Опять мою систему стык в стык раздолбали! - И он кивнул на закопченную землю, где взрыв разметал обе нефтепроводные трубы. - Не напасешься на вас!
- А ты сам ложись вместо труб, стык в стык! Тебя огонь не возьмет, ты из асбеста! - невесело повторил свою утреннюю шутку Глушков. - Ты все к жене стремишься! Ан нет, побудь-ка еще со мной! - И пошел к транспортеру. - Нерода, ты что под обстрелом лобовой люк раскрыл? Портрет свой душманам показываешь? - Он тяжело забирался на броню, с трудом переваливая ноги в круглый проем. - Пулю в лоб захотел?
- А она, товарищ майор, и так мимо лба пролетела! Вот, глядите! - Нерода поднял снизу на майора свои ясные голубые глаза, показал на разбитый триплекс. - Она, муха, сквозь верхний люк залетела и призму разбила. Ничего не видать! Я и отпихнул плиту впереди!
- Понятно… Давай на пост Седых! - Майор тихонько качал головой, словно отрицал и недавний бой, и влетевшую в триплекс пулю, и ясный, невинный свет в глазах водителя. - Эх, Нерода, Нерода…
Танк с бульдозерным оборудованием наезжал на обломки машин, сбивал их со стуком под кручу. И они, дымясь и искря, катились, ударялись, с шипением достигали воды, окутывались белым паром. В том месте, где лежал убитый водитель, что-то бесформенно чернело, коптило.
- На пост Седых! - повторил комбат, направляя "бэтээр" мимо "трубачей", сгружавших хлысты, мимо бульдозера, несущего на ноже закопченное мятое солнце…
…Когда кончились, пресеклись те годы, юные, исполненные чудных обманов, и начались его суровые дни, реальные дела и поступки, требующие всех запасов ума и энергии; когда потянулась его офицерская служба, одна на всю жизнь забота - кочевья по гарнизонам, ученья, то льды, то пески, то удар мороза, такой, что останавливались и замерзали глаза с ледяным отражением звезды, то удар слепящего жара, от которого выкипала кровь и бархан, разрезанный гусеницей, казался слитком белого кварца, плавился, отекал; когда кончились для него мечтания, питавшие его душу; когда память об ушедших родных превращалась в муку и боль; когда при мысли о любимой женщине, покинувшей его навсегда, мерк белый свет, одно оставалось - жить, и только это спасало, вдохновляло, целило. Стало образом доступного, пускай его миновавшего счастья. Москва, его город, само ее имя, возможность ее любить, ею дышать.
Он лежал на своей койке, а в горах дула и шипела пурга, закрывал веки, принимаясь смотреть сквозь них в недалекое, отлетевшее прошлое. И сквозь веки из прошлого начинали падать, просачиваться капли света, капля за каплей. И из них собиралась Москва.
Ее памятники в сырых снегопадах, когда выходил на Тверской, и черный гранит Тимирязева осыпан тающим снегом, сидит на плече нахохленный застывающий голубь. В блеске огней, в пролетных сияющих стеклах - Пушкин, окруженный толпой, граненые чаши голубых фонарей, и в снегу у подножия красная живая гвоздика. Голый липовый сук, сумрачный холод неба, горящие окна клиник, и там, у чахоточных желтых огней, - Достоевский, сугроб на плечах, каменная пятка, скрипы ворон в сквозящих вершинах.
Подворья у Палихи и Тихвинского, дующие в них сквозняки, чугунные крышки люков, деревянные, пахнущие теплым тленом дома. Красный гремящий трамвай с мелькнувшим лицом старика - безвестный, давно умерший, сошедший под миусский или ваганьковский камень, он остался жить в нем, лежавшем, стиснувшем веки.
Площади в белой пороше, карусели огней и машин, черные следы от колес. Ночное такси и белый Манеж, белый Пашков дом, белый за алой стеной дворец. И черное золото ночных куполов, черные проталины улиц, и такое внезапное счастье, такая любовь в этом мартовском ночном снегопаде.
Мосты… Тот, на Яузе, лекально-округлый, с недвижным, маслено-желтым, отраженным в реке фонарем. На Москве-реке, стальной, как гудящая арфа, с далеким Нескучным садом, зябкими утками на студеной воде, по которой скользит трамвайчик, гонит к берегам отражение. Утки взлетают, мчатся низко над набережной.
Москва, в дождях, в снегопадах, в золотистых осенних туманах, копилась под ве́ками, собиралась из капель света. Оттуда, из горячих глазниц, бережно, стараясь не расплескать, не разлить, переносил Москву ближе к дыханию и сердцу. И она, окруженная его дыханием, стуком сердца, продолжала в нем быть.
Салюты осыпали на мокрые крыши гаснущие цветные букеты. Тянулись вверх зеленые почки тополя. Краснели транспаранты и флаги. И идти в толпе по проезжей части к Каляевской, Пушкинской, останавливаться в многолюдье, в звуках оркестра, в металлической музыке репродуктора. Торжества огромного города и маленькие семейные праздники. Дни рождения стариков, на которые сходилась родня. Творилась домашняя лапша, стелилась голубая старинная скатерть, искрился старый, уцелевший наполовину хрусталь, и все торжественные, радостно-чинные, славят юбиляра. Его собственный день рождения, почти совпадавший с Новым годом, когда еще пахло елкой. Наутро в янтарном солнце - маленький, придвинутый к изголовью столик. Подарки от матери и отца, от деда с бабкой. Восхитительное, появившееся за ночь богатство.
Возмужав, постарев, растеряв и растратив разноцветные иллюзии детства, веру в чудо, в бессмертие, он, познавший смерть, переживший возможность своей и всеобщей погибели, все-таки тайно верил: если он умрет и исчезнет, растворится без следа и без имени, из него, неподвластная смерти, излетит накопленная по каплям света, восстанет Москва. Будет жить вместо него на земле…
…Пост казался пустым, обезлюдевшим. Ротный Седых на двух "бэтээрах" ушел сопровождать колонну с мукой и с сахаром, трейлеры, груженные оконным стеклом. Провожал до соседа. Била по горам артиллерия, перетряхивала горы, как тяжелые пыльные тюфяки. Под навесом в тени сидели музыканты оркестра. Вразнобой давили кнопки и клавиши, извлекали из своих инструментов тихие вздохи и рокоты. Фургон военторга торчал в углу за каменной стенкой. Продавщица, озабоченная и испуганная, снимала какие-то ящики, закрывала какие-то крышки.
Комбат, усталый, сидел и смотрел телевизор, московскую программу. Экран дергался, рябил помехами. Глушков, опустив между коленями кисти рук, ссутулившись, смотрел и слушал, как длинноволосый многоречивый старик рассказывал о кинофестивале, о звездах английского и французского кино, о новых веяниях западного кинематографа. Старик был свеж, умен, величав. Походил на камергера. Был доволен собой. И его сочная, умелая речь вызывала в Глушкове протест, а сам искусствовед - неприязнь.
- Таким образом, - улыбался на экране старик, - смелые решения английских режиссеров и операторов во многом объясняются их умением точно поставить камеру, безошибочно выбрать позицию…
"Позицию они выбрать умеют! - зло подумал майор. - Операторы их умеют работать!"