Пастухов. - Нет. Он работает главбухом в рыбкоопе, это она мне рассказывала.
Костенко. - Перед тем как идти в кафе?
Пастухов. - Нет, у тети на дне рождения.
Костенко. - Имени тоже не помните?
Пастухов. - Нет… Леша… Или Леня… Нет, точно не помню…
Костенко. - Письма ее у вас есть?
Пастухов. - Конечно.
Костенко. - Письма тоже захватите.
Пастухов. - Хорошо. Если вы сделаете мне полет в Москву, по гроб жизни буду благодарен, девятый месяц в рейсе…"
- Незачем его в Москву тащить, - сказал генерал. - Помяните мое слово, он к вам выйдет на связь, припомнит что-нибудь. Ерунду какую-нибудь припомнит… С Адлером успели связаться?
- Еще нет.
- Поручили бы Тадаве.
- Он на ветеранах и архивах, Игорь Иванович.
- Что-нибудь есть?
- Пока - мало.
- А это хорошо. Не люблю, когда в руки плывет информация, значит, потом сработает закон подлости, все оборвется. Ну счастливо вам, Владислав Николаевич, я поехал домой.
- Я тоже.
- Но вы ведь дежурите по управлению! - генерал удивился.
- Меня подменят до двенадцати. Я должен быть на поминках Левона Кочаряна.
- Режиссер?
- Да.
- По-моему, лет десять назад умер?
- Да.
- Помню…
- А я забыть не могу, - усмехнулся Костенко. - Экая ведь разница словесная: "помню" и "не могу забыть".
- В добрый час, поклонитесь его родным… И - не в порядке подстегивания, Владислав Николаевич, - поднавалитесь на дело еще круче: завтра меня вызывает руководство для отчета. Вашим Милинко интересовались уже три раза. Я полагаю - писем много идет из Магадана, люди требуют найти ворога, а вы… а мы пока что молчим…
- Как я понял, вы против того, чтобы я сейчас уезжал?
- Вы меня поняли превратно. Считай я так - сказал бы без обиняков.
2
…Собрались у Григора. Костенко сразу же почувствовал умиротворенное спокойствие. Оно было грустным, это особое спокойствие, потому что каждый раз, собираясь вспомнить Левона, он видел, как стареет их команда. Ларик почти совсем облысел, главный врач, животик торчит, хотя плечами еще поводит по-бойцовски. Мишаня, сукин сын, глаза отводит, помнит то дело, здорово поседел, рассказывает рыжему Феликсу, как вырос сын: "Шпарит по-французски, картавит, как Серега из комиссионного, слышать не могу, а он говорит, так надо, все, говорит, французы картавят, нас в первом классе, - он у меня в спецшколе имени Поленова, знай наших, - заставляли три урока рычать друг на друга, чтоб "р" изуродовать". Иван что-то худеет, и синяки под глазами, и Санька Быков совсем сдал, сгорбился. "Что ты хочешь, старик, на мне три завода, поди распредели между ними энергию и топливо, головные предприятия, выходы на все отрасли промышленности, мечусь между Госпланом, Совмином, смежными министерствами, раньше еще мог гулять - на работу пешком ходил, а теперь машина, будь она неладна. По улице, бывало, идешь - на людей хоть смотришь, а теперь и в машине таблицы изучаю. Ирина говорит, разлюбил, а у меня, думаю, ранняя импотенция начинается, мне во сне показывают резолюции с отказом на жидкое топливо…"
Женя стал академиком, но такой же, не изменился: черные щелочки-глаза, в них постоянные искорки смеха и скорби, басит так же, как и раньше в институте, когда руководил лекторской группой горкома комсомола.
Кёс тоже поседел - в ЮНЕСКО подсчитали, что меньше всего живут именно режиссеры и летчики-испытатели. Дольше всего - как ни странно - политики: действительно, Черчилль, Эйзенхауэр, Мао, де Голль, шведский король - всем было куда как за восемьдесят.
Пришел "Билли Бонс", сейчас советник МИДа, только что из Вашингтона, раньше был курчавый, лучший баскетболист института, с Левоном хорошо в паре играл, сейчас седина, но волосы остались, седина ему идет. Митька Степанов рассказывал, что Симонов однажды признался Роману Кармену: "Я только одному завидую - твоей ранней седине". Он сказал это сразу после войны, а потом сам быстро поседел. И нет уж ни того, ни другого, как-то не укладывается это в сознании.
"А помнишь?" - "А помнишь?" - "А помнишь?"…
Костенко шел сквозь это страшное "А помнишь?", вопрос задавали со смехом. Смех был добрым, видимо, люди одного возраста не ощущают старения, видят себя такими, какими только еще познакомились, а было это в августе сорок девятого года, на Ростокинском проезде, у дверей Института востоковедения…
"Впрочем, - подумал Костенко, - все верно, развитие в определенном направлении ("когда с ярмарки") кажется ужасным лишь тем, кто подписал безоговорочную капитуляцию перед неотвратимостью времени. Мы обязаны постоянно ощущать себя в состоянии того пика, который определял нашу молодость, начало дружбы. Кто-то из наших хорошо сказал: "Бюрократии бюрократов надо противопоставить бюрократию дружбы и единства, только тогда мы их сомнем".
Мама Левона стала совсем согбенной, тетя Марго еле двигалась, но, как истинные армянки, они обносили ребят бутылками и тарелками с закуской, гладили мальчиков по плечам, слез не вытирали, и слезы, - это всегда потрясало Костенко, когда он встречал старушек, - были слезами счастья за мальчиков, друзей Левончика, такие большие люди, такие хорошие семьи…
- Ты что грустный, Кёс? - спросил Костенко.
Тот лишь махнул рукой, как-то горестно, на себя непохоже, пожал плечами.
- Ну, брат, это не ответ.
- Ответ, Слава, ответ, - вздохнул тот. - Я последнее время все чаще прихожу к мысли, что настало время возвращаться к немому кино: никаких проблем, двигайся себе, одно наслаждение, никаких слов, "догадайся, мол, сама", одни титры, и тапер лабает от души.
- Я читал твое интервью… Действительно, собираешься снимать политический детектив?
Кёс усмехнулся, повторил с раздраженной, издевательской прямо-таки интонацией:
- "Я собираюсь!" Слава, родной, ты себе не представляешь, как я устал! А в искусстве нет усталости, понимаешь?! Ее не имеет права быть! Когда начинается усталость - тогда нет творчества, тогда суррогат, прозябание, тогда, милый, ремесло, но в плохом смысле этого слова…
- Не отдыхал в этом году?
- Да мне и отдых не в отдых… Ты себе не представляешь, как трудно стало делать фильмы моего жанра, особенно если они за Советскую власть…
- Это как же?!
- Это очень просто, дорогой, это слетаются редакторы, и айда цеплять каждую фразу: "Тут слишком резко, а здесь надо проконсультироваться, а тут - смягчите". А мне не терпится пробовать актеров, работать с композитором, сидеть у художника над его эскизами! А приходится потеть в творческом объединении и каждую страницу смотреть на свет: "Франция обидится, а тут ФРГ не троньте, а здесь слишком резко о президенте, ну а к чему такой удар по Мао, можно и аккуратней!" - "Но я ж делаю кино, а не выступаю в ООН!" - "Ваше искусство - политического звучания!" - "А разве "Черное золото" Алексея Толстого не "политическое звучание"?! А он там по Швеции бабахает, а она - нейтральна! Неужто и ему руки ломали?!" - "То было другое время". - "Нет, было это же время - советское!" - "Мы имеем в виду средства массовой информации - и большого экрана не было тогда, и про телевизор никто еще не знал!" Ну что ответишь?! И при этом все глаза поднимают: "мол, есть мнение на верху!" А нет такого мнения наверху! Есть трусость тех, кто внизу! Есть некомпетентность, а отсюда - страх за принятие решения. Ей-богу, надо брать сценарий про то, как Ваня любит Маню и как они вместе на рассвете по лесу гуляют, рассуждая о разных разностях, никак не связанных с реальными заботами наших дней. И обязательно чтоб название было каким-нибудь травяным - "Горицвет", "Переползи-трава", "Осока"… Тогда никаких проблем - сразу запускают, расхваливают, а фильм потом просмотрят десять человек, но и это никого не интересует - главное, чтоб было все приличненько и спокойно, главное, чтоб острых проблем не трогать! Вот и выходит: "Правда" печатает прекрасную статью или "Комсомолка" - бери, ставь в кино, ан, не тут-то было: "что можно газете, то не надо в кино и на телевидении!" Ты заметь, как сейчас кино уходит в спасительную классику да в исторические сюжеты - современности бегут, как черт ладана…
- Но это ж дико, Кёс.
- Вот потому я и грустный.
- Так драться надо! У вас же пленумы проходят, собираются все киношники, бабахни от всего сердца…
- Бабахал. Ну и что? Со мною все согласны, аплодируют. А как уходит вопрос на низ, так все и вязнет… Демократия… Перепроизводство режиссеров к тому же Планово, то есть ежегодно, должен быть выпуск в институте кинематографии, и всех обученных режиссуре надо пристроить, каждому дать работу - право на труд! А почему ежегодно? Ну почему?! Неужели таланты планируемы?! Это ведь не бритвы и не прокат, это - таланты! Спущено десять мест для талантов - изволь их заполнить!
- А может, лучше все-таки перепроизвести, чем недопроизвести, Кёс?
Тот махнул рукой:
- Может быть…
- А ты чего обижаешься? - Костенко рассердился. - Ты в драке, тут обижаться не положено, надо уметь за себя стоять!
- Искусство - не драка, Славик. В принципе, оно - высшее счастье.
- А по-моему, истинное искусство - всегда драка, всегда преодоление…
- Сколько можно? - устало спросил Кёс.
- Столько, сколько нужно.
- В тебе редактор заложен, Славик, у тебя внезапно металл в голосе появляется.
- Какой я редактор, Кёс?! Я - сыщик, у меня, кстати, своих забот полон рот, тоже, знаешь ли, до "полного благоприятствия" куда как далеко, и с прокуратурой приходится биться, и от судейских достается… Однако я считаю все это симптомом прекрасным, демократическое развитие предполагает сшибку мнений, учимся спорить, учимся биться за позицию, ничего не попишешь, Кёс…
Внезапно в глазах Кёса появилось что-то живое, яростное, прежнее.
- Хм, эка ты вывернул, - задумчиво сказал он. - Ты хочешь упрятать все мои боли в концепцию демократического развития? Ловок, ничего не скажешь! Но - любопытно! Черт, я сразу подумал - как бы эту твою сентенцию в сценарий воткнуть, и сразу же увидел лица ворогов: "Да, интересно, но не бесспорно, слишком общо, а потому бездоказательно"…
- Опять-таки прекрасно, ты и их слова всунь в сценарий. Ты вообще, что ль, против редакторов? "Уничтожить как класс"?
- Отнюдь. Я с радостью взял бы тебя в редакторы. Вообще-то, в идеале, редактор - это такой человек, который более тебя знает, более образован, более смел. Фурманов, Боровский - одним словом, комиссар. Но ведь мы и редакторов планируем в институте кино, Слава! Нужен ли, не нужен ли - есть план, выдай вал!
- Неужели все до единого - бесы?
Кёс ответил:
- В том-то и беда - нет. Но надоедает каждый раз стучаться в дверь начальства… Занятые, большие люди, все понимают, решают вопросы сразу же. "Я не могу взять в толк, отчего это дело не решалось ранее, нормальным путем, как и положено".
- Но ты обязан допустить мысль, что твои противники совершенно искренне придерживаются иной точки зрения, Кёс. Ты ж их, верно, и не слушаешь - с высоты своего киновеличия. Ты ж в классиках, Кёс. А люди хотят высказать свою точку зрения, отчего б не выслушать?
Кёс мотнул головой:
- "Вот вам, товарищи, мое стило, и можете писать сами!" Помнишь Маяковского? То-то и оно.
Кёс погладил Костенко по плечу, отошел к Эрику Абрамову и Юре Холодову, тот, щурясь, словно в глаза ему светили прожектором, рассказывал о конгрессе парапсихологов в Нью-Йорке - его там избрали в правление. "Звезда", как-никак, светоч!
Костенко не удержался, протиснулся к Кёсу, шепнул:
- Ты послушай его, Кёс, послушай и вспомни, как все мы бились, чтоб ему помочь, когда его травили наши научные ретрограды. И он выстоял. Умел драться за свое, сиречь за наше…
Кёс ответил - раздраженным шепотом:
- Значит, я - дерьмо, не умею драться. Или устал, выработался, пустая шахта… Директоры картин гоняют меня по кабинетам: "Надо выбить деньги, еще, еще, еще!" Я спросил одного из них: "Вы требуете, чтобы я получил для производства нашего фильма пятьсот тысяч вместо трехсот, а сколько надо по-настоящему?" Он ответил: "Двести. Только при условии, что директору развяжут руки. Из этих двухсот еще и на премию каждому осветителю и шоферу останется, такую, что они будут и сверхурочно работать, коли надо для дела…"
…Митька Степанов пришел не один, а с ученым из Берлина, доктором Паулем Велером.
- Знакомься, Славик, он - твой коллега, историк криминалистики, занимается нацистами, теми, кто смог скрыться от суда, так что валяй, обменивайся опытом.
Велер и Костенко отошли к окну, выпили, Пауль хотел чокнуться.
- Нельзя, - сказал Костенко, - у нас, когда поминают друга, не чокаются, обычай такой…
- Хорошо, что вы мне сказали, я думал подойти к маме…
- Она бы чокнулась, - вздохнул Костенко. - Гостю из-за рубежа все простят, особенно в кавказском доме.
Когда Степанов подошел, наконец, к Григору, - Костенко сразу же заметил это, - тот спросил:
- Как звезда появляешься - последним? Быть знаменитым - некрасиво, не это поднимает ввысь…
- Мы с другом ехали с дачи, Гриша, не сердись, не кори Пастернаком.
Григор напружинился, поднял кулаки к плечам. Костенко понял, тот будет читать стихи, не ошибся.
Он помолчал, потом повернулся к Степанову и закончил стихи вопросом:
- А, Митя?
Костенко подумал, что на месте Митьки он бы обиделся; тот и обиделся, потому что долго не отвечал Григору. Потом обернулся к маме Левона и тете Марго:
- Левон как-то приехал ко мне на дачу. Мы с ним здорово гудели, потом, помню, Эдик Шим пришел, Жора Семенов приехал, Григор… Давно это было, так давно, что кажется, никогда и не было. А утром меня разбудил звонок, часов шесть было… Звонил Кармен. "Слушай, - сказал он, - ты читал роман Сименона "Тюрьма"? Я не читал. Тогда Кармен сказал, чтобы я сейчас же пришел к нему, взял "Иностранную литературу" и прочитал, отложив все дела. Я прочитал, - слово Кармена было для меня законом, - позвонил ему и сказал, что это замечательная повесть, а он тогда усмехнулся: "Знаешь, оказывается, Хемингуэй, перед тем как уйти, вымазал руки ружейным маслом, чтобы никто из прокурорских не мучил Мэри вопросами. Несчастный случай, и все тут". Я написал коротенькую рецензию на эту повесть Сименона. Левон тогда сказал: "Можно печатать". А Левон был требовательным человеком и хорошим другом, он бы никогда не сказал неправды. Я эту рифмованную рецензию нашел случайно, когда мы с Паулем работали на даче…
- Давай, старичок, - сказал Григор, - я с любопытством отношусь к рифмам прозаиков…
Степанов, покашливая от смущения, начал читать:
Нам нет нужды смотреть назад,
Мы слуги времени;
Пространство,
Как возраст и как окаянство,
"Прощай, старик", нам говорят…Все раньше по утрам весной
Мы просыпаемся.
Не плачем.
По-прежнему с тобой судачим
О женщинах, о неудачах
И как силен теперь разбой.Но погоди, хоть чуда нет,
Однако истинность науки
Нам позволяет наши руки
Не мазать маслом.
И дуплет,
Которым кончится дорога,
Возможно оттянуть немного,
Хотя бы на семнадцать лет…
Степанов закурил, заметил:
- Я ошибся на два года, Кармен прожил пятнадцать…
Тетя Марго поцеловала Митьку, что-то шепнула ему на ухо, он погладил ее по щеке, погладил жестом пожилого мужчины, который гладит женщину-друга, а не тетю Левона, у которой в маленькой комнатке за кухней они отсыпались после процессов в "Авроре", сейчас этот ресторан называют "Будапешт". "Но для нашего поколения, - думал Костенко, - он всегда будет "Авророй", как и навсегда в наших сердцах останется единственный в те годы танцзал "Спорт" на Ленинградском проспекте, потом, правда, открыли в гостинице "Москва", работал до двух ночи, дрались, как петухи, стыдно, полковник, стыдно. А вот только представить себе, - думал Костенко, - что Митьку, или Кёса, или Бонса, или Эрика Абрамова в те далекие, крутые времена взяли бы за мальчишескую нелепую драку и составили бы в "полтиннике" - так называли центральное отделение милиции, нет его, слава богу, теперь - протокол, и передали бы дело в суд, и вкатили бы два года за "хулиганство". А какое ж то было хулиганство? И не было бы у страны ни писателя, ни прекрасного режиссера, ни дипломата. Как же надо быть аккуратным людям моей профессии, какими же мудрыми хозяевами нашего богатства должны мы быть. Сколько же надо нам выдержки, ведь талант принадлежит всем, а решает его судьбу подчас дежурный лейтенант в отделении милиции. Как составит протокол - так и покатится наутро дело…"
- Мне Митя сказал, что вы сейчас заняты каким-то очень интересным делом, - сказал Пауль. - Пока еще рано говорить или?..
Костенко заметил:
- Так у нас раньше в Одессе говорили: "Пойдем или?" Я постоянно недоумеваю, отчего вы, немцы, тоже так часто кончаете фразу словом "одер". На русский это переводится как "или", да? Вы словно бы даете собеседнику лишний шанс на ответ…
- Знаете немецкий?
- Со словарем, - ответил Костенко. - Есть у нас такая хитрая формулировка при заполнении анкеты. Если человек знает два немецких слова: "Берлин" и "унд", он пишет - "читаю со словарем".
Пауль рассмеялся:
- Мы еще до такого вопроса в анкете не додумались…
Костенко закурил, заново оглядел нового знакомца, ответил задумчиво:
- Преступление, которое мы сейчас пытаемся раскрутить, довольно необычно… Между прочим, началось оно, как мне кажется, в сорок пятом, под Бреслау…
- Под Вроцлавом, - поправил его Пауль. - Надо говорить - Вроцлав, это правильно, Владислав.
Костенко спросил:
- Говорите по-польски?
- Говорю. Как определили?
- По тому, как вы меня назвали - "Владислав".
- А как надо?
- По-русски говорят с ударением на последнем слоге, по-польски - на предпоследнем.
Подошел Степанов, взял под руки Костенко и Пауля, повел их к столу:
- Ребята, Леон завещал выпить рюмку, когда соберемся его вспомнить - подчиняйтесь Левушке…
- Я уехал с дежурства, - ответил Костенко.
- Так у тебя ж заместитель есть, - сказал Степанов, - пусть подежурит, кандидат наук, да еще зовется Ревазом.
- От него как от козла молока. Теоретик.
- Уволь, - предложил Степанов.
- Произвол, - вздохнул Костенко. - Нельзя, Митя. Слава богу, что нельзя. Ладно, пока, друзья! Мне еще и домой надо заехать, я Маню с Иришкой не видел неделю…
- Когда в гости позовешь?
- Когда супостата поймаю.
- А поймаешь? - спросил Степанов.
- Попробуй - не поймай, - ответил Костенко и, не прощаясь, пошел к выходу.