Двенадцатый двор - Игорь Минутко 8 стр.


- Знаете, кто его не любит? - повернулся ко мне Павел. - Сам он себя не любит. Разве можно так работать? На износ. Кому он что докажет? Да и в райкоме ему путевки постоянно предлагают: поезжай, отдохни. Да разве ему что втолкуешь? "Вот кончится посевная, вот проведем косовицу, вот уберем свеклу". Так года и мелькают. Только и был раз в санатории, по первому году. После этого... Ну, как его? Инфаркта.

- У него был инфаркт?

- Прямо в поле упал. Довели мужички. Да вы представить себе не можете, что здесь, в нашем "Гиганте", было до него. Всякие жулики да шаромыжники и царствовали. Вот он с ними и схлестнулся - кого под суд, кого штрафом, кого за грудки. Матвеич, вы не думайте, добрый, добрый, это когда все по-хорошему, по-людски, а если не по его, против колхоза, - пощады не жди. Только ведь и мужики наши не из дерева трухлявого, шутки шутковать не любят. Их здесь компания собралась, маленькая, а всех в кулаке держали. Верховодили Никулины из Хомяков, отец, Семен Евдокимыч, и четыре брата. Глава семейства числился сторожем на току. Сторожем... Все мы знали: зерно ворует, что колхозное, что его. Свиней откармливали - штук по шесть. А попробуй скажи! Председатели у нас были - так, одно название. Любили у Никулиных самогоночки пропустить. С устатку. И в других деревнях у них друзья, ну, все больше бригадиры, начальство местное. А еще у четырех братьев-то кулачищи пудовые. Да и финку в ход пустить могли. Словом, хозяева, да и только. Вот к ним Матвеич и приступил. Сначала уговорами - не помогает. Потом штрафами. Насупились, а все свое. Тогда он Никулина-старшего с работы, приказом. Стал Матвеич письма получать: мол, уезжай подобру-поздорову. Пока цел. Без подписей, конечно. Председатель наш и бровью не ведет. Только они не пугали, нет. Как-то раз ночью, под Новый год, подожгли правление, а Матвеич тогда там жил, на своем диване этом визгливом. Дверь бревном подперли, а окошки маленькие. Народ спас. Сразу всей деревней сбежались, потушили. Ну, следствие, конечно. Только неловко вышло: не нашли виновных. А одно подозрение - не вам мне объяснять. Опять - анонимки. А тут Матвеич за них круто взялся. Сказал на правлении: "До первого случая. Я им покажу, мать их..." И что же вы думаете? Старшего брата Никулиных звали у нас Астахой. Раз напился - это ему не впервой - и в клуб, на танцы. Ну, известное дело - хулиганить: девчат лапать, радиолу перевернул, к комсомольцам - с дракой. Побежали к Матвеичу, он послал за участковым, за Захарычем. Астаху связали - и в сарай, под замок. "Судить будем", - сказал Матвеич. Астаха в сарае шумит: "Отсижу пятнадцать суток - посчитаюсь с председателем". Только все по-другому обернулась. Все грехи собрал Матвеич, что за Астахой числились, свидетелей пригласили. Астаха думал: молчать будут. А народ-то уж за Матвеичем силу почуял. На суде языки развязались. Астаха туда, сюда, и по роже видать - ничего не понимает, что происходит. И приговор - гром с ясного неба: три года. Все! Подмял он после этого Никулиных: других братьев на работу поставил, да такую, где результаты нужны. Не выдержали, в город сбежали, да там и сгинули, Иван вроде за кражу сел, Федька куда-то на север завербовался. Остались Семен Евдокимович да меньшой. То глава семейства гоголем по деревне ходил. Чего там, старики перед ним шапку ломали. А теперь сник, все больше в избе сидит, и свиньи во дворе перевелись. То в шуточку говорил, траву они у него жрут, с нее тела нагуливают. Перестали, видно, траву жрать. Вот так дело было. Остальные дружки-собутыльники Никулиных попритихли. А как что - Матвеич с ними не церемонится. Крут. Даже, скажу вам, очень крут. Иногда, по-моему, перебирает. Впрочем, не знаю... Есть люди, с которыми по-доброму нельзя. Не доходит - и все. Не перевелись они у нас еще. Попритихли, выжидают. Только не дождутся.

- А что с младшим братом Никулиных? - спросил я. - Тоже уехал?

- Нет! - в голосе Павла послышалась радость. - Сейчас вы его увидите. Это и есть Яшка-помазок. Ведь Матвеич какой? Умеет людей угадывать, заденет струнку и за нее всего вытянет. Так и с Яшкой. Ему тогда семнадцать было, сейчас уж в армии отслужил. Вот Матвеич и заметил, к технике парня тянет, предложил на курсы трактористов. Помню, при мне разговор в правлении был. У Яшки глаза на лоб. "Мне, - говорит, - такое доверие... Ведь я..." Матвеич смеется: "Тебе, тебе". Многих он так зацепил: кого поставит на работу, где нравится, кому избу шифером покроет, молодых - на учебу. Только с условием: домой возвращаться. Правда, не все возвращаются... И вдовам он много помогает, солдаткам. Ведь Матвеич всю войну прошел, сам их мужей в братские могилы закапывал. Да... Вот люди и поворачиваются к нему. А много ли им надо? Чуть внимания да заботы. И чтоб это не от должности шло, а от сердца. Вот я... Что б без Матвеича я представлял? Вернулся из армии - и никак не определюсь. Дружки вроде все в городах осели, а меня туда не очень тянет. И тут Матвеич. Взял в шоферы. Потом говорит: "Вижу, Паша, машину ты любишь. Поступай в автодорожный". Сейчас на третьем курсе. Дом помог отстроить. Да я за него!.. Только ведь ничего слушать не хочет.

Павел замолчал.

Где-то далеко, невидимо, затарахтел трактор.

- Вроде Яшка, - сказал Павел. Закурил, помрачнел. - Вот и получилось... Ведь у него и раньше сердце болело. Как раз год попредседательствовал. Правда, пошли дела круто. Но какой ценой... С поля - в больницу, без сознания. Райком из области врача вызвал, знаменитость какую-то. Собрались и наши и он. Совещаются. До нас слухи: на волоске висит. Но ничего, обошлось. Стал поправляться наш Матвеич. Вы спрашиваете, любят ли его люди? Так, в каждый день, не видно... Что вышло? Как начал он поправляться, - пошли к нему люди - и знакомые, и незнакомые, и кому помогал, и кого за грудки тряс. И пионеры и учителя. Несут всяк свое: и молоко, и яички, куренка там, цветы. А одна бабка, смех один, бутылку самогонки из-под полы вынула. Больничное начальство с ног сбилось: по сорок-пятьдесят человек в день. Не знала такого мечнянская больница. Моя сестренка, Галка, медсестрой там. Рассказывала. Пришел дед Прохор из Веслянки, он с печи-то еле слазит. Матвеич помог ему пенсию выхлопотать. Медку дедан принес нашему председателю, банку на тумбочку ставил и уронил - наморился, пять километров протопал, да и руки дрожат от старости. Разбилась банка. Галка говорит: отвернулся Матвеич к стенке и губы кусает, а в глазах - счастье со слезами пополам. Судите сами о любви. Поправился. Врачи говорят: все, отработался, домашний режим, никаких волнений. Никаких волнений... Прямо из больницы в правление пришел. Правда, скоро мы его в санаторий отправили. Считайте, насильно. Вернулся, поздоровел вроде. С тех пор и крутится. Вон он, весь его отдых! - Павел сокрушенно кивнул в сторону "газика".

- Чудак... - невольно сказал я.

- Во-во! - Павел встрепенулся и заговорил зло, с ожесточением: - Поставили колхозом ему дом, чтоб семьей жил, с удобствами. А в самый раз новый зоотехник приехал. Матвеич дом - ему. Как же! Городской человек, ему у нас непривычно. Кто после этого председатель? Чудак, конечно. От санаториев пятый год отказывается - чудак! Что говорить, - со склада берет для бабки Матрены - все по накладным, потом из зарплаты вычитают. И снова - чудак! Или привожу я его в область на совещания всякие. С дружками старыми встречается, с которыми вместе партийную школу кончал. Бывает, обедаем вместе - меня Матвеич всегда рядом за стол сажает. И вижу я: не понимают они его, тоже чудаком считают. Как же! Он там в каком-то колхозе. А у них чины, кабинеты, секретарши, как куколки. Вот, мол, чего достигли! Нет, не понимают они его. Точно вам говорю. А ведь он счастлив! Я вам не могу объяснить, какое оно, это его счастье. Только особое, мы все и не знаем, неведомо оно нам.

Из темноты прыгнули фары, рассеянные конусы света устремились вверх, в небо, а потом легли на пыльную дорогу. Гул трактора нарастал, скоро его горячее черное тело стало различимо на дороге. Павел пошел навстречу, я - за ним.

Яшка Никулин был широкоплечий, немного угрюмый парень в замасленной ковбойке.

- Вот трос, - сказал он Павлу. - Цепляй.

- Что, застряли? - сонно спросил внизу Иван Матвеевич.

Он уже вылез из "газика" и медленно поднимался к нам.

- Мы, Иван Матвеич, мигом, - засуетился Яшка-помазок. И даже в неясном ночном полусвете я увидел, вернее, почувствовал, как оживилось, подобрело его лицо. - Паша, тяни сильнее!

- А, это ты, Яков, - сказал председатель тоже обрадованно. - Ну, как дела?

- Да все в норме, Иван Матвеич. Крышу вот снял. Соломенную. Шифер кладу, только не хватит. Можа, подсобите?

- Что ж, работник ты стоящий. Приходи завтра в правление. Потолкуем.

- Вот спасибо-то!

- Ты погоди "спасибо", - немного недовольно сказал Иван Матвеевич.

Скоро "газик" вытащили. Яшка-помазок отозвал в сторону председателя, и они о чем-то поговорили. И опять громко сказал Яшка:

- Вот спасибо-то! Вот спасибо!

Наконец поехали дальше.

Иван Матвеевич сказал задумчиво:

- Ничего парень получается. - Усмехнулся. - Скажи, пожалуйста, жениться наш Яков надумал.

- Небось, на Соньке Боярковой? - оживился Павел.

- А то на ком же! Что ж, девка она славная. - Председатель вздохнул. - Вот так она, жизнь, и идет: одних - в землю, и вдовы с детишками остаются, у других свадьбы: все сначала считайте, от нулевого цикла.

- Иван Матвеевич, - спросил я. - Вот мы говорили. Когда колхоз образовывался, вы были секретарем комсомольской ячейки. Ну, а потом, все время здесь?

- Где же мне еще быть! - Похоже, он был обижен моим вопросом. Помолчал. И вдруг заговорил быстро, взволнованно: - Эх, юность моя комсомольская! Как бы это вам поточнее сказать, Петя? Понимаете, это, наверно, очень важно для юности: когда ее стремления, состояние духа, что ли, полностью совмещаются с возможностями жизни. Только делай! Как это по-церковному? Когда проповедь совпадает с деянием. Не знаю, как с другими. Со мной было именно так. Ну, отшумели мужицкие страсти - начали мы строить в деревне социализм. Собрания, дискуссии. Митинг на первой колхозной борозде. Потом - первый коллективный урожай. Какой праздник был! Вы представить не можете! Хор создали, "Интернационал" грянули... Если бы вы видели, Петя, лица мужиков в тот момент! Комсомольцы мои с ног сбились. А я и про сон забыл. Зато люди к нам повернулись, поверили, увидели преимущества артельного хозяйства. И это было не только их счастьем, но и нашим. Моим, личным. Разумеется, и ошибались и зарывались, не туда тянули. Всяко было. Ведь впервые в мире. Удивительное это ощущение: ты - первый, ты - первопроходец... - Он задумался. - Сейчас просто диву даюсь: как это нас на все хватало: и ликбез, и с попом дискутируем, и агитбригада, и работаем, конечно.

"Как сейчас вас хватает?" - подумал я.

- Да, именно так, - жестко сказал Иван Матвеевич. - Только когда духовные стремления юности совпадают с возможностями в деятельности, - только тогда она отдает себя обществу. Бескомпромиссно и полностью. И счастливо, непобедимо то общество, которое для своей молодежи может создать такую питательную среду - духовную и материальную.

Видно, это были его заветные мысли.

- А что было потом? - спросил я.

- Со мной?

- Да.

- Нужно было учить деревенских ребят, учителей не хватало, - пошел в Ефановское педучилище, окончил его, учительствовал. А тут - война. Что о ней говорить! Не найти никаких слов. Не придумали их еще люди. Вот войну - придумали... Отсюда, от нашей земли, прошел до Праги. Все видел, научился ничему не удивляться. А вернулся - одно удивление принес с собой: как это я живой? Целый? Стою - господи боже мой! - посреди тихого поля. И рожью пахнет. И жаворонок надо мной... Вот тогда первый раз сердце сдавило. Да так, что и вздохнуть невозможно.

Иван Матвеевич замолчал.

И нельзя было нарушать это молчание.

19

Покачивало на ухабах. Я почему-то не мог сосредоточиться. Думал то о Морковине, то об Иване Матвеевиче, потом - без всякой связи - промелькнул наш московский двор, вернее, большой мусорный ящик в его углу с нелепым словом на крышке: "Хрюк", - написанным черной краской. Я задремал, как-то сразу провалился в черный сон. И был он полон неясной тревоги и ожидания беды; во сне я хотел что-то вспомнить, очень важное, и не мог.

Я открыл глаза. Глухо билось сердце, лоб был мокрый.

"Газик" стоял, и свет фар упирался в бревна, на которых сидели парни и девушки, жмурясь и закрываясь руками. Пиликала гармошка.

- Так где? - услышал я голос Павла.

- Я же говорю, - ответили ему. - Вон за колодец поверните - и вторая изба. С крылечком.

Стали объяснять несколько голосов.

- Бок отлежал, - сонно сказал рядом Иван Матвеевич.

Сев за руль, Павел, сказал: "Так", - и мы поехали.

За "газиком" бежали несколько собак и яростно лаяли.

Долго стучали в дверь. Было свежо, перила крыльца повлажнели от росы. Пахло сеном и яблоками.

- Кто? - спросил недовольный сонный голос.

- Открывай, Пантелей, гости к тебе, - сказал Иван Матвеевич.

- Вот те на! - удивленно воскликнули за дверью.

Звякнула щеколда. В дверях стоял крупный мужчина в белой нательной рубашке.

- Удивил, Иван Матвев, - сказал он. - Ночью пожаловал. Не ожидал такой чести. Да вы в избу проходите. - Мужчина чиркнул спичкой.

Осветились сени, слабо и зыбко. Где-то наверху завозились куры, стали испуганно спрашивать, что случилось, и петух им что-то ответил успокаивающее. В углу сбились кучей темные овцы, замерли, вытянули шеи, повернув к нам головы, щупали ноздрями воздух, и в их тусклых глазах трепетал одинаковый огонек. Спичка погасла - и все исчезло.

Спотыкаясь о порог, мы вошли в избу. Павел остался спать в "газике".

В избе было тепло, даже душно, пахло укропом и чесноком.

- Сейчас лампу засвечу, - сказал в темноте мужчина. - Электричества у нас нету. Авария какая-то на станции. Ребята с утра копаются, да, видно, серьезно там заклинило.

Керосиновая лампа осветила низкую комнату. Уже привычное: русская печь, лавки, стол, выскобленный ножом. Между окнами был большой портрет Буденного. На столе грязная посуда, хлеб, огурцы. Крынка молока с точками мушек на розовой поверхности сливок.

Пантелей Федорович Зуев оказался крепким, плечистым стариком; лицо у него было дубленое, морщинистое; под густыми, клочковатыми бровями сидели зоркие лукавые глаза.

- За беспорядок извиняйте. Старуху два дня как в больницу свез. Животом мается, - сказал он, рассматривая нас. - Может, самоварчик вздуть?

- Постой с самоварчиком, - сказал Иван Матвеевич. - По делу мы к тебе.

- Ты разве без дела приедешь! - Пантелей Федорович хмыкнул. - Может, телят, что в Воробушках скупил, обратно привез?

- Да постой ты! - недовольно перебил его Гущин, быстро взглянув на меня. - Вот со следователем я к тебе.

- Вы нас извините, что ночью, - сказал я.

- Какой! Я все одно собирался пойти сторожбу на токах проверить, само собой. Спать они у нас горазды. - Он стал настороженным, сел на лавку, смотрел зорко: то на меня, то на Ивана Матвеевича. - Что случилось, товарищи?

Все объяснил ему Гущин, только про револьвер ничего не сказал. Я его вовремя остановил.

Пантелей Федорович заволновался.

- Гришка, однополчанин мой революционный!.. Убил человека? Трудно поверить... Уж сколько лет мы с ним не виделись... Прямо вы меня обухом по голове. Да он... Вот подавление Кронштадтского мятежа... Отличился там Григорий Морковин, геройство, можно сказать, проявил. Потом перед всем строем благодарность ему, само собой... И вдруг человека кончил из-за яблок. - Он крепко потер лоб большой рукой.

И я невольно вздрогнул: очень была похожа эта тяжелая крестьянская рука на руку Григория Морковина.

- Прошу вас, Пантелей Федорович, - сказал я, - расскажите, как все было, за что ему благодарность. И поподробней, пожалуйста.

- Рассказать, конечно, можно. С чего все началось? В первую мировую забрили нас с Гришкой Морковиным в солдаты. Война с германцем, само собой. Мы с ним одногодки - с тыща восемьсот девяносто восьмого года. До армии незнакомы были - из разных деревень. Пока обучение, суд да дело, осень подошла, зима - вот она. Мы под Петроградом. В казармах, никуда нас не пускают. Так, слухами живем: революция сотворилась, царя скинули, Временное правительство. Все лето - канитель: на фронт собирались отправить. И - никак. Не заладилось у начальства что-то. Осень, октябрь, значит, к концу идет. Снежком, помню, притрусило. И враз - известие: большевики власть захватили, Ленин, само собой. К нам в казарму агитатора большевистского привезли. Лохматый, щеки к зубам прилипли, тощий, в чем жизня держится. А говорить начал - мы рты до ушей. Про пролетариев, значит, потом декреты Ленина разъясняет. И как услыхали декрет о земле, то есть землю, само собой, крестьянам, а почти все мы там были деревенские, да безлошадные, да безземельные, - тут содом поднялся: крики, шапки вверх, целуемся, а агитатора качать. Летает под потолок. Как из него, интеллигента, душу не вытряхнули, удивляюсь. Отпустили, сердешного, и кто-то как гаркнет: "Ребята! Штыки в землю! По домам!" Ан нет! Агитатор к нам с обращением от большевистского правительства: "Рано, товарищи, штыки в землю. Пригодятся они нам. Для защиты завоеваний революции. Потому как свергнутые классы не примирятся, войну раздуют. И всякие там капиталисты иностранные. Записывайтесь в Красную гвардию". Стали записываться ребята. И я тоже. Были мы, Зуевы, в наших Архангельских выселках совсем безземельные. С мякины на воду. А здесь - земля крестьянам, свобода, мир. Записался. Смотрю, и Гришка подпись ставит. И ровно не он передо мной - вспыхнул весь. То все молчком, хмурый и весь в комок сжатый - все думал о чем-то. И заметил я: хитрый. Махрой приторговывал, менял чего-то у солдат. А деньги прятал, все для себя в обрез, чтоб там купить чего - ни-ни. А тут расцвел: дергается весь, глаза блестят. Шепчет мне: "Слышь, землю дают большевики! Наша теперя землица. Да я за их!.. Кому хошь глотку перекушу. Слышь, Пантелей, лошадь куплю. А может, и две. Имеется у меня, имеется..." - И аж дрожит весь.

Потом, сами знаете, война началася. Юденич на Петроград прет. Мотало нас повсюду. Гришка здорово дрался. Отчаянный был - страсть! Молодость, конечно. Что нам тогда было? По девятнадцати годков. Пуль, глупые, не боялись, само собой. Еще, правда, спешил он очень домой. Все говорил: "Скорей бы контру раздавить". И вот интересно! Везде таскал с собой Гришка Декрет о земле. Листовочку такую маленькую. В кармане у него, можно сказать, под сердцем. Как привал какой, тишина - он вынет, читает, губами шлепает. И улыбается.

Назад Дальше