Это роман о любви. О любви странной. О любви к давно покинувшей наш бренный мир возлюбленной. О любви, три десятка лет питаемой чувством вины. О любви, которая, кажется, способна сотворить чудо – вернуть любимую из небытия…
60-летний русский художник-импрессионист Тимофей Некляев и 19-летняя польская красавица Агнешка Смолярчик – в новом мистическом триллере Юрия Никитина "День, когда мы будем вместе".
Содержание:
Пролог 1
Глава первая 1
Глава вторая 4
Глава третья 6
Глава четвертая 9
Глава пятая 12
Глава шестая 13
Глава седьмая 15
Глава восьмая 18
Глава девятая 21
Глава десятая 23
Глава одиннадцатая 27
Глава двенадцатая 29
Глава тринадцатая 32
Глава четырнадцатая 34
Глава пятнадцатая 37
Глава шестнадцатая 39
Глава семнадцатая 41
Глава восемнадцатая 44
Глава девятнадцатая 46
Глава двадцатая 48
Глава двадцать первая 50
Глава двадцать вторая 52
Глава двадцать третья 55
Глава двадцать четвертая 57
Глава двадцать пятая 59
Эпилог 61
Юрий Анатольевич Никитин
День, когда мы будем вместе
© Юрий Никитин 2017
© Интернациональный Союз писателей, 2017
Никитин Юрий Анатольевич , русский писатель и публицист, член Союза писателей СССР с 1986 г. и Интернационального Союза писателей с 2014 г. Автор таких известных советскому и российскому читателю произведений, как повести "Голограмма" и "Совсем немного до весны", рассказы "Час джаза", "Чудная ночь в начале июня", "Устами младенца", "Бремя желаний", "Фрося", "Канительное дело", "Брачная ночь", "Трофимов" (1986 г.), новеллы "Дурляндские хроники" (1993 г.) и "Укромье ангела" (1999 г.), романы "Выкуп" (1990 г.), "Взыскующее око" (1999 г.), "Пьедестал" (2006 г.), а также публицистических книг "Галоши для La Scala" (2015 г.) и "Государство – это мы! Род Лузиковых" (2016 г.). Лауреат многочисленных Всероссийских литературных премий, участник Всемирного конгресса русскоязычной прессы (Нью-Йорк, 2000 г.) и Всемирного съезда P.E.N. Club (Москва, 2000 г.).
Пролог
Моего провожатого звали пан Юзеф. Когда он представился, я вспомнил одного Юзефа из прежней жизни, который играл на контрабасе в ресторане – то ли в "Волне", то ли в "Волге", а, скорее всего, и там и сям. В середине шестидесятых годов прошлого столетия играть джаз на контрабасе было стильно, только носить эту орясину приходилось тяжело, особенно с хромой ногой, как у моего стародавнего знакомца. Пан Юзеф не хромал, но больные ноги слушались его плохо, однако, он упрямо вел меня к цели, по пути просвещая насчет того или иного памятника. Он хотел показать мне еще склеп, где покоился прах очень известного в Варшаве бандита, а потом вдруг осекся и смущенно улыбнулся: мол, нашел, кому показывать – русскому!
Весна везде благодатна, но особенно хороша она на кладбище. Тут дело в контрасте восприятия окружающего тебя мироздания: вверху радость, внизу горе, а посередке – ты, пока что живой и алчущий безудержного счастья.
Мы тем временем свернули с центральной аллеи и углубились влево, шагая по пробивавшейся уже травке, где не было видно величественных монументов, а стояли простые каменные надгробья, полуразрушенные морозами, дождями и ветрами. Мы находились где-то близко от искомого захоронения – нетрудно было вычислить это по датам на памятниках: 1983, 1982 годы… Я вовсю крутил головой и напрягал зрение, желая первым отыскать его. Увы, пан Юзеф все-таки опередил меня. "Вот, – сказал он, остановившись, – мы и на месте. Вы бы один никогда ее не нашли". И, бегло перекрестившись, отошел деликатно в сторону, к большой акации метрах в семи.
Я тоже перекрестился, хотел сказать про себя что-то, приличествовавшее моменту, но как на грех забыл все начисто – и просто тихо произнес: "Ну, здравствуй, Аги! Я все-таки пришел к тебе…" – и тут почувствовал, что как-то странно защипало вдруг в глазах…
Агнешкина могила выглядела совсем заброшенной. Можно было назвать ее неухоженной, коли бы где-нибудь виделись отголоски хотя бы давних наведываний, а так "…никто здесь не хаживал, следа не налаживал", как пела когда-то моя матушка.
На гранитном памятнике с неразборчивой уже надписью была помещена выцветшая фотография Агнешки, на которой она совсем не походила на саму себя – там даже трудно было различить, женщина это или мужчина. Я положил на надгробье цветы – это были бутоны роз, подобные тем, которые я дарил ей тридцать лет назад, и жестом подозвал пана Юзефа. Когда он подошел, переваливаясь с боку на бок, я спросил: "Здесь можно договориться с кем-то, чтобы следили за этой могилой? Видимо, не осталось никого, кто бы мог сюда приходить". "Конечно, конечно! – закивал головой пан Юзеф. – Только надо будет дать немного денег. Вот моя жена могла бы…" Я сказал: "Ну, вы сами знаете, что здесь делать. И цветы… Просто один бутон светлой розы на надгробье каждую неделю". "Да, да, – снова затряс головой пан Юзеф. – Не беспокойтесь, все будет сделано. Какая молодая! Это ваша…" – замялся он. "Знакомая, – сказал я. – Ей было девятнадцать". Потом мы договорились с ним об оплате. Он попросил триста евро, я дал ему пятьсот. Он суетливо принялся благодарить меня. Я тяжким вздохом дал понять, что это мне не очень нравится, и, отвернувшись от него, подошел ближе к памятнику и щелкнул его на мобильный телефон. Агнешка удивленно смотрела на меня, будто, как и я ее, совсем не узнавала, и я тихо-тихо сказал ей: "Если бы ты только могла представить, ч т о я затеваю…" Пан Юзеф кашлянул с и г н а л ь н о, и я, поклонившись агнешкиному праху, пошел без оглядки за ним к далекой аллее…
Глава первая
На перрон я вышел последним, хотя купе мое было в середине вагона. Может быть, и вообще бы не вышел, не погони меня проводница. Выключив пылесос-лилипут, в компании которого она обходила свои владения, Мила произнесла ворчливо: "А что это вы тут расселись? Или не к кому спешить, Тимофей Бенедиктович?" Я вздрогнул от неожиданности, так как забылся, глядя на опустевший перрон, и со стороны могло показаться, что меня застали за каким-то постыдным делом. "Не к кому, не к кому! – радуясь вдруг непонятно чему, продолжила Мила, озорно потряхивая волосами. – Вон и дрожите, как собачонка бездомная". "Ты все-таки выучила мое отчество, – через силу улыбнувшись, устало сказал я. – Если тобой серьезно заняться, то из тебя что-нибудь, возможно, и вышло бы. Вот тебе на бублики за твое упорство и старание. Порадовала дедушку". Мила глянула на купюру, которую я положил на обшарпанный столик, поджала свои пухлые губешки и выдавила из себя зловещим шепотом: "Вы, Бенедиктин Тимофеевич, не дедушка. Вы, Бенедиктин Тимофеевич, грязный старикашка. И позвольте вам заметить: для того, чтобы что-то вышло, что-то сначала должно войти". "Извини, – сказал я, неспешно забирая доллары. – Ты очень добрая, душевная, красивая, но чрезвычайно глупая барышня-даже по меркам РЖД. Нужно было взять тугрики, а потом обзываться. Хотя планетарно ты, скорее всего, права". Милины губешки задрожали от нетерпения ответить мне чем-то колким и злым, но время утекало, а ответ не шел. Тогда она, одарив меня презрительным взглядом, судорожно покинула купе и вновь включила пылесос, который, будто в обиде за хозяйку, завизжал не по-лилипутски громко и противно.
С Милой я познакомился несколько пространнее других немногочисленных пассажиров по причине товарно-денежных отношений, в которые мы с ней вступили немедля по отбытии с Киевского вокзала. Еще Москва настырно лезла в окна, а я уже представился своей симпатичной проводнице, зазвав ее в купе, где и вручил верительную грамоту зеленовато-землистого цвета, попросив оградить мое одиночество до станции следования. Сделав поначалу вялую попытку отказаться от с у в е н и р а, она пообещала всяческое содействие, своеобразно, правда, истолковав мое пожелание. От потенциальных соседей она меня и впрямь избавила, но одиночества не обеспечила, то и дело заглядывая ко мне и осведомляясь, не терплю ли я в чем-либо нужду. При том паточно-тягучий взгляд ее и выпяченная задорно немалая грудь должны были сказать мне, коли я сам еще этого не понял, что нужда у меня в ближайшие двое суток может быть лишь одна. Не сделав ошибки в количестве, она резко оступилась в ассортименте. Еще не покинув родины, я утопил главную свою нужду в семистах граммах чернявого Джонни Вокера (или, если угодно, Уокера), совсем позабыв, что в этом случае на смену одной нужде приходит как минимум две других, малосовместимых у приличных людей: частое хождение в туалет и потребность в женском обществе. Первая дополнительная нужда особенно вызывающе ведет себя именно в поезде, где некоторые стратегические подсобные помещения закрываются на стоянках при пограничном и таможенном контроле на час и более. Печально признаваться в этом, но при таком раскладе вторая дополнительная нужда превращается чаще всего в иллюзию нужды и самоликвидируется.
Мила нанесла мне визит ближе к полуночи, сдав вахту сменщице и пожертвовав сном. Незадолго до этого мы миновали первую сдвоенную заставу и вышли на просторы незалежной батькивщины. Именно там засранец Джонни начал вести себя по-хамски, потребовав немедленного освобождения. Я, разумеется, уступил ему, однако, этот забулдыга обманул меня, решив освобождаться по собственному графику. Не успели мы согласовать дальнейшие совместные действия, как эта скотина вновь раскапризничалась, и мне опять пришлось вести её в комнату раздумий и грез. В дверях мы столкнулись с т а к о й Милой, при виде которой даже мерзавец-брюнет на время утихомирился. А всего-то навсего она сменила униформу на скромное пупсиковое платье с несколько нескромным вырезом на груди. Джонни тотчас заметил этот вырез и принялся хихикать, как пацан, надышавшийся вволю какой-то гадости из воздушного шарика, я же сосредоточил внимание на милиных глазах, невинно выглядывавших из-под дециметровых ресниц. Так мы стояли молча несколько секунд, пока я не вспомнил, что на правах хозяина должен что-нибудь сказать.
– Вот руки решил помыть, – слишком весело для такой ничтожной новости объявил я, делая шаг назад. – А вы проходите.
Я думал, что она застесняется, однако она важно прошла мимо меня, обдав приторно недорогим парфюмом, и степенно села на кушетку, поправив по-школьному подол столь впечатлившего нас с Джонни платья.
Едва мы вышли в коридор, как негодяй Джонни, скривив и без того противную рожу, осведомился, где это я научился так лихо врать девушкам, годящимся мне во внучки. Ну, может быть, не во внучки, но точно в старшие дочки, поправил он, устыдившись тотчас себя. Впрочем, если ей под тридцать, а вам, сударь около семидесяти, то при известных вариантах она вполне может доводиться вам и внучкой. Я не стал возражать ему до той поры, пока не нажал педаль смыва, но, моя руки, все же напомнил, что до семидесяти мне еще трубить больше десяти лет, а говорить неправду пришлось из-за соблюдения этикета, который не позволяет воспитанным людям делиться с дамами своими проблемами, но Джонни может не волноваться за себя в этом смысле, так как правила этикета не распространяются на физических и моральных уродов. Джонни, усмехнувшись, пообещал ответить минут через двадцать…
Вернувшись, я застал Милу в более свободной позе. Одна ее нога оседлала другую, и из всего этого великолепия я выделил не сдобные колени и не матово объявившееся моему взору бедро правой ножки, а изящную щиколотку, значительно более тонкую, чем мое запястье. Мой приход не смутил гостью, и позы она не переменила, продолжая листать журнал "Down beat" за 1967 год, присланный мне в свое время Марией Селиберти, музыкальным комментатором русской службы "Голоса Америки". Я повсюду возил его с собой для умиротворения самого себя. Он каким-то непостижимым образом переселял меня в середину шестидесятых годов века минувшего, которые я считал лучшими в истории человечества (притихший было Джонни при этом смачно высморкался и покачал головой). В журнале было много статей, в том числе о Дейве Брубеке и Бене Вебстере (ну, хорошо – Уэбстере!), печатались обзоры новых джазовых пластинок и непременный лист лучших из них со множеством фотографий. Помню, вместе с журналом пришел диск Ахмада Джамала – тогда наши чекисты еще не рубили пластинки, это будет потом, спустя год…
Увидев меня, Мила отложила журнал и спросила:
– Авы кто по профессии, Тимофей Бе…Бенд…
– Бенедиктович, – докончил я, присаживаясь напротив нее. – Папу моего дед назвал так в честь своего любимого напитка бенедектина. Если когда-нибудь на меня разозлитесь, то смело можете назвать Портвейном Бенедектиновичем – я не обижусь.
– Как интересно… – сказала Мила, расседлав левую ногу. – А так вы, значит… ("Придурок", – тихо, в сторону подсуетился за меня сонный Джонни).
– Маляр, – ответил я угрюмо, вспомнив о пятерых джонниных братцах, покуда дремавших в моей походной сумке. – Малюю себе потихоньку.
– Да-а? – протянула разочаровано Мила. – А я думала, вы музыкант. – Она вновь взяла журнал и прочитала, растягивая звуки: – Д-о-в-н ("Даун бит", – поправил ее Джонни. – Журнал для даунов"). В бригаде, наверное, работаете бригадиром?
– У меня индивидуальное производство, – ответил я скупо, но без обмана. Мне и впрямь сподручнее было именовать себя маляром. Возможно, просто нравилось само слово с его четким чередованием согласных и гласных, с какой-то помпезностью звучания… Конечно, я мог бы назвать себя художником и даже живописцем, однако женщины не способны отнестись к этому отвлеченно, и девять из десяти тотчас возжелали бы быть увековеченными на полотне, а Мила вряд ли была той единственной, которая не захотела бы стать натурщицей, притом, немедленно. Правда, сказала бы она, у нее в одном укромном месте сразу две висячие родинки, но ведь их можно потом заштриховать, да, Тимофей Бединиктович? (Джонни, размявшись кукареканьем, уже перешел бы на утробные звуки). Я бы попытался отговориться тем, что не имею теперь ничего под рукой, но она нетерпеливо заметила бы, что сойдет для начала и карандашный набросок (Джонни, держась обеими руками за рот, пулей вылетел бы в коридор, но вскоре вернулся бы, имея при себе багрово-красную рожу, мокрые от слез глаза и небольшую коробку карандашей).
Признаться, я с трудом сдерживал себя. Хождения в туалет раздражали меня меньше, чем пионерский энтузиазм Милы. Пообщаться с ней на ощупь в темноте было бы, конечно, не вредно для организма, но после обильного застолья с Джонни я чувствовал себя совсем разобранным. Чернявый кровосос, покидая меня, тоже был полон скепсиса на этот счет и даже рекомендовал угомонить Милу страшной историей про прилетевшего к нам с западного побережья Нила ужасного комара, чей укус на время лишил меня возможности принимать дам в ночное время.
Я не слушал Джонни. Натужная игривость духа, которой я хотел подбодрить себя перед скорым и неизбежным кошмаром (а в том, что это будет именно к о ш м а р, я не сомневался), ушла вместе с совсем ослабшим моим собутыльником, оставив меня с муторным ощущением стыда перед Агнешкой. События тридцатилетней давности, и так не обделявшие вниманием в последние месяцы, теперь стали давить на мою и без того несвежую голову, нагоняя вселенскую тоску и безысходность. Да тут еще все они вдруг повылезали из щелей, казалось бы, намертво заколоченного дома, стоявшего на отшибе времени: не только Агнешка, но и Лидия с паном Гжегошем, и сексот Курдюжный, и собиратели чинариков, и палестинцы, страдавшие бессонницей, и коньячный Гриша Ковач, и молодой красавец – бармен Пламен, закормивший нас мидиями… Но первый план заняла Агнешка, пристроенная мною на самодельном подиуме в "люксе" у пана Гжегоша во время его второго неожиданного отбытия в Гданьск, Агнешка, которая могла бы стать худшей натурщицей в мире, переживи она ту далекую, страшную осень 1981 года…
Мила довольно быстро заметила перемену в моем настроении. Впечатлившись, скорее всего, моим бумажником трехдюймовой толщины, который я по неосторожности продемонстрировал ей во время знакомства, она пришла подработать немудреным способом, коли клиент сам намекал на возможность расслабиться в приватной обстановке. Неугомонно-беспощадный Джонни и здесь порезвился на славу. "А ты, верно, думал, что она на тебя, мухомора, польстилась. Нет, братец, на денежки твои она польстилась! Что у тебя еще есть? А ничего, братец, нету, кроме этих дурацких бугров на руках!" – сказал он, когда я с каким-то гадливым чувством разглядывал себя в туалетном зеркале – себя, а вроде как и не себя, вроде как неприятного глазу незнакомца.
– Ну вот что, Мила, – сказал я. – Иди спать, детка. Дедушке дурно что-то…