В отместку мне она опять стаскивала с себя платье, которое будто стесняло ее тело, и вновь принималась бродить из спальни в гостиную, из гостиной в ванную, производя везде шум, гремя стульями, чертыхаясь и смеясь… Остановись, сказал я. Надень платье. Попробую сделать наброски для твоего будущего портрета. Тим, ты собираешься написать мой портрет? Какой ты милый! А нельзя ли написать меня без платья? Нет, сказал я, надевай платье, чертова кукла! Как она смеялась над этой "чертовой куклой"… Никак не могла попасть от смеха головой в пройму платья, и от того смеялась еще сильнее, пока я не встряхнул ее, и она тотчас притихла, обняв меня и заглядывая мне покорно в глаза. Я сходил к себе за бумагой и карандашами, а потом начал сооружать подиум-подставку для притихшей было егозы. Однако простояла она в той позе, которую я ей определил, недолго, начав вскоре кривляться, задирать подол платья, одновременно указательным пальцем подзывая меня к себе… Я измаялся с ней. Пытался даже ее отшлепать, но это ей так понравилось, что она стала умолять меня наказать ее еще. Закончилось все тем, что я взял один из листов и хотел порвать его, но она с криком бросилась ко мне, отобрала лист, долго рассматривала его, поводя головой из стороны в сторону, потом молча взяла мою руку, поцеловала ее и вернулась на подставку.
За окном шел нудный осенний дождь, мы лежали одетыми, обнявшись, и каждые пять минут Агнешка требовала, чтобы я ее крепко-крепко обнял и прижал к себе.
Вечером мы пошли в бар к Веселине. Он располагался в полуподвальном помещении, там было тепло, уютно и не очень светло. Но главное, там было фортепьяно. Мы заняли столик рядом с инструментом, а могли занять и любой другой – народ предпочел сидеть в номерах и не высовывать носа. Вместе с нами в баре насчитывалось человек семь.
После пары глотков бренди я подошел к Веселине, веселой, под стать имени, толстушке и спросил, можно ли мне побренчать на пианино. Попробуйте, ответила она с неизменной улыбкой и выключила магнитофон. Я вернулся к столу, сделал еще глоток и подсел к инструменту. Он был стар, как пирамида Хеопса. Все опознавательные знаки были стерты временем и равнодушием хозяев, но когда я прошелся по клавишам, проверяя ко всему прочему, не западают ли они, то ответом был сочный, ясный звук, серебристо пробежавший по зале и угасший медленно где-то в дальнем углу.
В то время я был еще начинающим пианистом и знал всего несколько произведений, из которых более или менее прилично играл лишь два: "I concentrate on you" Коула Портера и шубертовскую "Серенаду" в аранжировке Эрла Бостика, с которой и начал свой концерт.
Играл я неплохо, а инструмент звучал еще лучше, чем я играл. Агнешка слушала меня стоя, приоткрыв рот, что могло означать только одно: она увлечена и поражена. Мне аплодировал весь зал, включая компанию слева и саму Веселину. На "бис" я исполнил Портера, раскланялся всем стенам и вернулся к Агнешке, которая смотрела на меня таким изумленным взором, будто я только что отметелил десятерых мужиков, дерзко посмотревших на нее. Какое-то время она молчала, а потом спросила, правда ли, что сначала я сыграл Шуберта, и, не дожидаясь ответа, поинтересовалась, а как называлась вторая пьеса. Я сказал, и она спросила: "Это правда?" Я решил уточнить: "Что – правда?" – "Что ты смотришь только на меня". "Нет, конечно, – сказал я. – Пару раз пришлось взглянуть на Веселину". Она пододвинула стул поближе ко мне, взяла мою руку и легла на нее щекой. Лицо ее было покорно и безмятежно.
Глава шестнадцатая
На следующий день с утра я снова зарекся пить. Сбегал на пляж, поплавал от души, вернулся к себе, поел кисело мляко 4, 6 % с булочкой, выпил кофе, запил антиповской настойкой и взялся за работу.
С холста на меня смотрела едва знакомая девушка, и во взгляде ее было столько укоризны, словно она еще при жизни знала, что через тридцать лет я почти что забуду, как она выглядела на самом деле. Вот это номер, подумал я. Не сегодня-завтра она появится, а я, прищурившись, буду разглядывать ее, как подозрительного вида банкноту – и мять, и солнцем просвечивать, и слюной качество краски проверять… Нет-нет, возражал мне вечный мой оппонент внутри меня. Есть память рук, которая никогда не подводит. Стоит лишь обнять ее – и все вернется.
Дальнейшие мои раздумья были прерваны стуком в дверь. На пороге стояла Катаржина.
– Здравствуйте, Тим! – приветствовала она меня. – Я вчера забыла у вас штопор, который брала у дежурного.
Мы нашли штопор, и я сказал:
– Вы сегодня выглядите еще лучше, чем вчера, пани Катаржина.
Я не знал, для чего брякнул это, потому что она снова была в юбочке и с бантом на голове. Ей еще бы бант на задницу, и на ее демонстрации можно было бы неплохо зарабатывать.
Она скептически отнеслась к моей оценке, пояснив, что специально надела этот маскарадный костюм, чтобы уличить меня в лицемерии, и теперь знает, что моим комплиментам грош цена.
Я не стал наводить тень на плетень, а просто развел руками, признав ее правоту.
– О, мольберт! – воскликнула она, не обратив внимания на мое признание. – Можно посмотреть?
Я хотел сказать, что дуракам полработы не показывают, но она уже стояла перед портретом Агнешки, держа левую руку поперек груди, а правой подпирая подбородок.
– Это она? – голос ее был тих и потерян.
– Да, – сказала.
– Извините, – сказала пани Катаржина и молча ушла, снова забыв свой штопор, но я не остановил ее.
Глядя на придуманную мною Агнешку, я задавался, по сути, никчемным вопросом, отчего моя гостья столь стремительно покинула меня именно после знакомства с портретом. Один ответ был очевиден: она почувствовала, что Агнешка не была мне дочерью, и тихо удалилась, поняв мою бесперспективность в качестве потенциального кавалера. А были ли другие ответы? Этого я не знал, но думать напряженно продолжал. И тут неожиданно в какой-то момент перед моими глазами возникла та, другая Агнешка, которую я увидел на пляже, сидя с Антипом в ресторанчике, где ругался сварливый коррадо, Агнешка, шедшая быстро стороной и бросавшая на меня растерянные взгляды, подлинная, настоящая Агнешка, увиденная мною тогда в подлинном, настоящем мире, а не в расстроенном дурными нервами воображении. Сейчас же ее лицо будто медленно то приближалось ко мне, укрупняя черты, то удалялось, затуманивая их. Я схватил лист и карандаш и начал судорожно набрасывать увиденное…
Редко я ощущал себя таким измотанным, как тогда. Образ Агнешки был восстановлен, но чего это мне стоило! Я сидел в кресле, не имея сил пошевелиться, и думал с горькой усмешкой о том, кем я предстану перед юной своей возлюбленной – жалкой развалиной, деградантом, не способным пробудить в ней к своей сомнительной персоне никакого интереса.
Я снова налил себе и через некоторое время примирился с самим собой. Нервный набросок новой старой Агнешки представлялся мне уже единственно верным. Именно этот шкодливый носик, именно эти дерзкие глаза, именно этот высокий, ясный лоб я любил когда-то целовать, и вот теперь они вернулись ко мне хотя бы на листе бумаги…
Позвонив Антипу, я попросил его зайти.
– Что случилось, Тимофей Бенедиктович? – озабоченно спросил он, входя. – У вас снова такой голос странный был по телефону…
Я молча протянул ему лист с набросками Агнешки, и он внимательно изучал его с минуту.
– Если не ошибаюсь, – сказал он, подходя к мольберту и поочередно глядя то на холст, то на бумажный лист, – есть разница между двумя этими изображениями Агнешки. Вы можете сами себя так запутать, что действительно не узнаете ее. Это плохо.
– Узнаю, – заверил я и забрал у него лист. – Вот здесь она подлинная и единственная.
– Ладно, – вздохнул Антип. – Просто такой труд теперь положен для ее в о з в р а щ е н и я, а вы возьмете да и скажете: а это не она, совсем не она!
– Я узнаю ее, – сказал я. – Узнаю не только глазами, но и руками. Руки помнят лучше и надежней. У нее была бархатистая кожа.
– Дай-то Бог! – снова вздохнул Антип. – Беда с вами, Тимофей Бенедиктович. Вы настойку пьете… или другое пьете?
– Я все пью. Не ругайте меня сейчас, Антип Илларионович! Я исправлюсь, когда… если она придет, – произнес я неверным голосом.
Антип кивнул и, точно также, как и Катаржина часом раньше, бессловестно вышел. И все же, несмотря ни на что, чувствовал я себя заметно лучше. Пусть все уходят от меня, как от прокаженного. Главное, чтобы она пришла и не отвернулась.
Потом с бутылкой в руке я сидел на террасе и пытался представить, как все у нас с ней будет. Первые дни виделись мне сладостно-кошмарными, но именно они и должны были все решить. Узнавание, привыкание, слезы восторга, слезы утраты – я видел это и многое другое, даже порой в деталях, в своем воображении. Единственное, чего я старался не касаться, были наши с ней интимные отношения, если до них когда-нибудь дошло бы дело. Здесь я был беспощаден к себе, по-пуритански считая, что подросток, пусть даже и в верхней своей возрастной границе, не должен путаться со стариком. Возможно, где-то в глубине, в потаенной части своего ego я и не придерживался подобного табу, и даже определенно не придерживался, потому что иной раз ощущал желание поспорить негромко с самим собой, сомневаясь в своем пуританстве, но поверхность была ясной и гладкой. Сама природа спора не составляла для меня тайны. Когда речь шла об отношениях к а к о г о – т о пожилого мужчины с к а к о й – т о юной девой, то тут я был кремень, но стоило заменить этих к а к и х – т о на вполне конкретных меня и Агнешку, как кремень начинал прикидываться уставшим, а то и вовсе отработавшим свой срок. Слаб человек, прости Господи…
Сам того не ощутив, я переместился в угол гостиной, к инструменту, и заметил это только тогда, когда услышал первые аккорды совершенно незнакомого мне произведения. Это была моя импровизация, и я поразился тому, с какой легкостью она мне давалась – вполне стройная, гармонически ладная и вроде бы даже не похожая на слышанное мною прежде. Мы восстановим ее голос – ее и леди Памелы, и, возможно, когда-нибудь они устроят нам с доктором Сингхом приватный концерт оперно-джазовой музыки с потрясающим тапером, чью фамилию я всегда забывал в самый неподходящий момент.
Был, впрочем, во всех этих моих размышлизмах еще один эпизод, который я тоже старался без нужды не тревожить – эпизод с вероятным любовником Агнешки. На его роль претендовали двое: пан Гжегош и Пламен, бармен, влюбленный в Агнешку до зубовного скрежета. Я ставил на пана Гжегоша, но не столько конкретное имя занимало меня, сколько вопрос о том, могла ли в какой-то степени насильственная дефлорация стать одной из причин гибели девушки.
Приведя себя в порядок, я пошел к профессору Перчатникову. Секретарша, старая мымра, глядевшая на меня с ужасом, будто я был самым заядлым насильником и душегубом, ответила, трясясь, что профессор не принимает, потому что работает с документами. Я шагнул в ее сторону, и она упорхала, аки птичка небесная, прямиком в профессорский кабинет. Я пошел следом за ней, и мы столкнулись в дверях. Она отпрянула от меня и кружным путем вернулась молча к столу.
Я вошел. Перчатников сидел, зарывшись в бумагах, и, не поднимая глаз, предложил мне присесть.
– Прошу извинить меня за то, что отвлекаю вас от дела, но… – и далее коротко изложил ему свои сомнения.
Он с шумом выпустил из легких воздух, обхватил голову сцепленными сзади руками, пожевал губами и наконец сказал:
– Думаю, что да. Не главной причиной, но, безусловно, существенной. Эмоциональный шок в таких случаях неизбежен, и если у обычных людей срабатывает природный регулятор самозащиты организма, то у тех, кто страдает синдромом Уильямса, этот регулятор ослаблен. Эльфы стократ чувствительнее обычных людей. Женщины-эльфы самые лучшие любовницы, способные испытывать высочайшее наслаждение даже при минимальных энергозатратах со стороны партнера. Для мужчины они просто находка. Что же касается Агнешки, то девственность для нее была своеобразной idee fixe. Эта проблема изучена достаточно полно, поэтому все вместе взятое и дает мне основание ответить на ваш вопрос утвердительно. Теперь о другой проблеме. Вы ведь подсознательно ищите, на кого бы с себя переложить гипотетическую вину за то, что случилось тридцать лет назад. Знаете, я приветствую такой ваш порыв.
– Не понял, – настороженно произнес я, потому что само приветствие с его стороны уже было подозрительным, не важно, к чему оно относилось.
– А что ж тут не понять? – усмехнулся он недобро. – Здоровому человеку свойственно искать и находить виновных. Тридцать лет вы были н е з д о р о в ы и чувствовали вину за известные события. Теперь вы з д о р о в ы, потому что знаете, кто на самом деле виноват в этом. Удачно еще и то, что оба потенциальных виновника уже вне игры: пан Гжегош стар и дряхл, а Пламен больше четверти века пребывает в мире ином – после передозировки.
Я приготовился было указать хозяину на довольно хамский тон его назидания, но весть о давней кончине Пламена заслонила собой все. Хотя этот парень и не принимался мной в расчет, было в новости нечто, поразившее меня. Он совсем не был похож на наркомана. Он обожал Агнешку, и она увела его за собой. Я вспомнил, как он рыдал и бил окровавленной рукой по бетонной эстакаде, выкрикивая что-то и тряся головой, как безумный. Он ушел к ней, а теперь их снова разлучат…
– С вами все в порядке? – спросил холодно Перчатников.
– Да, – сказал я. – Вы, профессор, недобрый человек.
– Нет, я добрый человек! – вскочив на ноги, закричал Перчатников. – Я даже очень добрый человек. Вы и представить себе не можете, к а к о й я добрый человек! Но только с теми, кто уважительно относится к моим словам и просьбам. Вы к числу таких людей, к сожалению, не относитесь. Мне сегодня позвонил доктор Сингх и сообщил, что леди Памела попросила его обеспечить ваше скорейшее прибытие в Ливорно. И он хотел моего совета, как убедить профессора Некляева бросить все и отбыть вечерней лошадью в Италию, к его дражайшей супруге. Вы ведь за пятнадцать минут умудрились предстать перед ней эдаким светилом психоанализа. "Дорогая леди Памела, вы должны поверить в себя и не избегать неприятных вам тем", – передразнил он меня. – Какого черта вы полезли туда, где ничего не смыслите? Я же просил вас просто посидеть с мрачным видом и задать два пустых вопроса, а вы что… Поезжайте теперь, возвращайте ей голос, осыпайте ее комплиментами, делайте ей массаж какой-то там поверхности бедра…
– Задней, – вставил я.
– Можно заодно и передней, – разрешил взбешенный Перчатников. – Как я не люблю спортсменов! Это вечное опьянение тупой, безмозглой силой!
– Но я не спортсмен, я художник…
– Спортсмен, батенька, спортсмен до мозга костей! – торжественно провозгласил он. – Вы не живете, а играете с жизнью. Все на инстинктах, все на азарте, чтобы везде первым, всюду чемпионом! Нельзя так, господин Некляев, нельзя. Простите, я на вас, кажется, накричал.
– Да ладно, – сказал я. – Сам виноват. Чего, спрашивается, приперся? Вот и получил. Не могу я сейчас никуда ехать, сами знаете, почему.
– А так бы поехали?
– Поехал, – кивнул я.
– Ну, я же говорил – спортсмен! – радостно вскричал профессор. – Куда, зачем поехал – неважно. Главное, что поехал! Спортсмен, ой спортсмен!
Он бы еще раз сто повторил разнотонально это ничтожное слово "спортсмен", и тут я лишил его такого удовольствия, молча удалившись.
Дома я думал о Пламене, пытаясь вспомнить его живого, но нагляднее всего представлялись мне белая рубашка с приподнятым воротником и черные брюки. Лицо юноши, еще не обретшее окончательной формы, было уже достаточно мужественным, однако, как я ни старался зафиксировать его в своей памяти и хорошенько рассмотреть, оно все менялось, все ускользало…
Зато очень четко маячил перед моими глазами облик леди Памелы. Я был рад, что она оценила мой скромный талант психоаналитика, и если бы у нас было побольше времени, то я бы рассказал ей кое-что о старике Фрейде и его ответе на мой вопрос, есть ли на самом деле так называемая платоническая любовь. Дядя Зигмунд, помнится, погладил меня по голове и сказал: "Именно она, молодой человек, и есть истинная любовь, а все остальное – сплошное свинство". Возможно, эта сентенция не понравилась бы леди Памеле, но сам рассказ непременно еще более возвысил бы меня в ее очаровательных глазах.
Едва стемнело, как я вышел на террасу. У меня уже не было дрожи от одной только мысли о том, что вот сейчас я гляну вниз и увижу Агнешку. Прав был Федор Михайлович: человек, подлец, ко всему привыкает. И все же я смотрел на площадь и в результате высмотрел там Антипа. Он ходил вокруг пруда, опустив голову и заложив руки за спину, точно искал что-то и все никак не мог найти. Я быстро сошел к нему, он встретил меня ворчанием.
– Шли бы вы лучше домой, Тимофей Бенедиктович, – сказал он, не глядя в мою сторону. – От вас одна головная боль.
– Знакомая припевка, – огрызнулся я. – Вы кого-то ждете здесь?
– Да, жду… одну даму, – с вызовом ответил он.
– Она сегодня не придет, – сказал я. – Знаете, что, Антип Илларионович, а пойдемте-ка ко мне. Там с террасы все видно. Настойки опять же вашей примем.
Раздумывал он недолго, и вскоре мы сидели на террасе, потягивали виски и говорили о скромности и непритязательности джазовых музыкантов в сравнении с другими артистами. Временами мы поднимались с кресел и внимательно оглядывали площадь…