Номер был хорош. Просторная прихожая, справа – ванная тоже немалых размеров да две представительные комнаты, имевшие из прихожей отдельные входы и также отдельные выходы на объемную террасу, с которой взору открывался чарующий вид одномоментно и леса, и моря. В гостиной, в левом углу стоял кабинетный "Petroff" цветом под красное дерево, милая малютка весом в триста килограммов выпуска, скорее всего, до 1974 года (позднее, заглянув ему за спину, я обнаружил, что не ошибся: инструмент был смастерен чехами в 1972 году).
Я хотел было дать тяжело дышавшему деду денежку на приобретение приличествующих возрасту штанов, но он, увидев деньги, замычал пуще прежнего и к тому же затрясся. Пришлось заменить деньги улыбкой и тоже чем-то вроде мычания. Мне показалось, что ухромал от меня пожилой эльф вполне счастливым.
Развалившись в уютном кресле, я невзначай, вертя не голову, а кресло, оглядел углы и верх гостиной по периметру, однако ничего лишнего не обнаружил. В том, что это лишнее вполне могло присутствовать в номере, я не сомневался. Сидит сейчас какой-нибудь секретный эльф у себя в комфортабельном подвале и с тупой рожей разглядывает меня, подумал я, и едва сдержался, чтобы не показать ему кукиш. Потом я, уже чистым и благоуханным, принимал решение об освобождении из плена одного из оставшихся в живых братцев незабвенного Джонни. Операция по освобождению прошла успешно, ибо ей никто не препятствовал, и вскоре я, прихлебывая виски, взялся за анкеты, первая же из которых так меня развеселила, что я пролил часть нектара на ковер.
На фирменном бланке (кстати, здесь я впервые обратил внимание на то, что полное название веселой и находчивой компании выглядело так: "Корпорация эльфов: досуг, игры, чудеса", причем, последнее слово заметно выделялось графически), предваряя основной текст, было размещено предупреждение, смысл которого сводился к тому, что дирекция заранее приносит извинения тем клиентам, коих хотя бы один из вопросов анкеты может привести в морально-нравственное замешательство. Лично меня в такое замешательство привел вопрос № 3, следовавший за моими ФИО и адресом: "Был ли ваш отец эльфом?" Тут я расхохотался и пролил на ковер граммов двадцать виски, и чтобы более не рисковать (вопросов была тьма-тьмущая), я от греха подальше допил, что осталось в стакане, а затем стал гипнотизировать телефон.
Не успел я прислонить трубку к уху, как услышал приятный баритон Антиба Илларионовича Деревянко:
– Слушаю вас, Тимофей Бенедиктович! – сказал он, б е р е ж н о выговаривая слова.
– Вы не могли бы подняться ко мне? – спросил я, отчего-то ощущая неловкость.
– Сию минуту, – охотно ответил Деревянко, – уже выдвигаюсь, – и стуком в дверь доложил о своем прибытии много раньше, чем через минуту – будто специально околачивался поблизости от моего номера.
– Простите, Антип Илларионыч, что отвлекаю вас от дела, – начал я мешковато, – но…
– Никаких "но", Тимофей Бенедиктович! – осадил меня и жестом, и словами Деревянко, улыбаясь мне столь мило, точно уже взял ручку для росписи в премиальной ведомости. – Я прикомандирован исключительно к вам.
– Хорошо, майор, – сказал я. – У меня вопрос к вопросу. В каком смысле мой папаша мог быть эльфом?
– Так он все-таки был им? – воодушевился тотчас мой куратор.
– А кто его знает, был он эльфом или нет, – не сдержался я. – Он, как теперь говорят, по жизни кем только не был. И будь он эльфом, я бы не удивился. А через вашу контору уточнить это нельзя? Да и вообще – это что-нибудь даёт рабочему классу?
Прежде, чем ответить, гость мой оглядел неспешно гостиную, подвигал беззвучно тонкими, ехидными губами и, выставив указательный палец, сказал:
– Первое. Я действительно майор бронетанковых войск республики Франция в отставке, но странно, откуда вы это знаете. Второе. Выяснить через нашу контору, хотя она все-таки больше ваша, был Бенедикт Степанович эльфом или не был, в принципе можно, но излишне денежно затратно. И третье. Если ваш батюшка все же был эльфом, то вам как его прямому наследнику будут положены разного рода преференции.
– Дорогой мой Антиб-б Илларионович, – растроганно произнес я, ставя на стол второй стакан. – А без конторы этой, будь она неладна, обойтись никак нельзя?
Продолжить я не смог, так как Деревянко вдруг набычился и принялся на манер барабанщика, а то и бонгиста ритмически постукивать по краю стола, сопровождая эти постукивания тонкими, пронзительными звуками.
– Не узнали? – улыбнулся он одними глазами, вновь включившись в свой перфоманс.
– Да узнал, – сказал я, тоже закивав головой. – Майлс Дэвис, "If I were a bell" с Джимми Коббом на барабане, запись в "Персидской комнате" в нью-йорском отеле "Плаза", 1958 год. Одна из любимых композиций покойного генсека-чекиста Андропова. Может быть, вы все-таки не французских бронетанковых войск майор, а, Антип Илларионыч?
Деревянко сделал вид, что не расслышал этого последнего вопроса, продолжая барабанить и дудеть.
Я всё понял, кивнул ему и обрадовано произнес:
– Фу ты, какой я балбес! Конечно, он был эльфом! И не каким-нибудь там замухрышкой! Вокруг него все время крутились странно одетые люди, да и сам он часто надевал детскую панаму и шел на какие-то собрания. Эльфы, ведь, что-то вроде масонов, у них тоже есть знаки отличия? Если у масонов бутоньерка в петлице, то у эльфов – помочи или панамка, верно я говорю?
– Такое вполне допустимо, – немедля прекратив паясничать, степенно ответил имитатор. – Так и запишите: был.
Я разлил виски по стаканам, и мы чинно помянули папашу, почившего, как выяснилось, в ранге заметного регионального эльфа. Может быть, он даже возглавлял у них там райком, хотел я еще больше набить себе цену, но воздержался, вовремя сообразив, что райкомовские и прочие комовские эльфы входили определенно в номенклатуру, и отследить это было делом плевым.
Деревянко тем временем принялся с таким упоением разглядывать пустой стакан, будто я принес его из Грановитой палаты. Я снова наполнил тару, мы снова выпили – теперь уже по-европейски, без тоста.
– Вы знаете, Антиб-б Илларионыч, что в Польше на гастролях Майлса Дэвиса встречала и возила по Варшаве спецмашина Андропова? – спросил я для разрядки.
– Или? – усмехнулся Деревянко, теперь нежно поглаживая стакан. – Я лично сидел за рулем этой машины – мне ли не знать, сударь мой?
– И это всё, разумеется, в рамках службы в бронетанковых войсках республики Франции? – насмешливо сказал я, хотя чувствовал себя совершенно огорошенным такой новостью. – Надеюсь, вы его не на танке возили?
– Да почти что, – мечтательно ответил ценитель стаканов. – Во всяком случае, по защищенности та машина не уступала иному танку. И давайте на этом оставим в покое мою служебную карьеру. Она, как вы понимаете, не была особо удачной.
– А что Майлс Дэвис? – сменил я пластинку, которая уже действительно мне поднадоела. – Каков он в общении? Прост, как правда?
– Я бы не сказал, – постучал по стакану ногтем Деревянко, и я воспринял это в качестве сигнала к действию, отрядив мемуаристу большую, чем себе, дозу амброзии, которую он опять же выпил, что называется, на к а т о к. Отморщившись положенные три секунды, он продолжил:
– Интеллигентного вида, черного цвета человек, абсолютно сосредоточенный на своей музыке. Я ведь тоже немного играю на трубе, в том смысле, что догадываюсь, какой конец ее подносить к губам, и для меня он был и остается джазовым богом, но тогда в машине он сидел сзади, забившись в угол, и молчал, иногда пропевая что-то в разной тональности.
– Антип Илларионыч, – всунулся я в его размеренную речь, – у вас это экспромт или домашняя заготовка? Что-то я вам не верю.
– Да и на здоровье! – весело, но все же с червоточинкой уязвленного тщеславия отозвался мой гость и демонстративно отставил от себя стакан, вроде бы мне в наказание за непотребные речи. – Вы, Тимофей Бенедиктович, как я заметил, вообще мужчина больше скептический, что никак не вяжется с вашей внешностью. При ваших мускулах вы должны быть наивным, как пятилетний ребенок. Кому же в голову придет вас разыгрывать или шутить с вами? Какой у вас объем бицепсов?
– Не знаю, – ответил я. – Зачем мне это теперь? Вы лучше на пальцы мои посмотрите. Видите бугорки на фалангах здесь и здесь? Это отложение солей и тут хоть полуметровые бицепсы не помогут. Так-то оно мне не мешает, но вот когда садишься за инструмент, иной раз их ощущаешь.
– Батюшки! – воскликнул довольно Деревянко и вновь стакан к себе приблизил. – Вы, оказывается, и т а к и м можете быть? Я думал – приедет чемпион, как вы изволили давеча выразиться, по жизни и давай всем носы и руки крушить. А, вообще, вы очень интересный человек! Не представляю, как вы такими могучими руками пишите картины с тончайшими деталями и играете, положим, "Tenderly"? И с дамами, небось, проблемы? Сколько поломанных ребер на вашей совести, признавайтесь, как на духу?
Я снова взялся за джонниного братца, которому очевидно была на роду написана недолгая жизнь, и не дрогнувшей рукой укоротил ее еще на четверть. Мне было не по себе. Я чувствовал, что первый раунд остался за моим любезным и покорным слугой, который грамотно и чисто обошел меня по кривой и тюкнул пару раз по затылку, навязав свои правила игры. Он бил и отступал, бил и отступал, а я лишь провожал его мутным взглядом. Как же мощно они подготовились ко встрече со мной! Всё просчитали на компьютере и людей подобрали.
– Ну, – сказал я после паузы, последовавшей за очередным возлиянием, – Оскар Питерсон тоже был не дистрофик, и пальчики у него потолще моих были. Что же касается дам, то найдите мне хотя бы одного мужчину, у которого бы не было с ними проблем. Ломал ребрышки, каюсь, и даже иной раз не знал, что ломал. Хотя однажды слышал, как они хрустели. А вы, Антип Илларионыч, службист отменный! Всё делаете, как положено. Вот завели меня в темный лес и ну волками страшными пугать. Вы знаете, з а ч е м я сюда приехал?
– Знаю, – твердо ответил мне Деревянко (да какой к черту Деревянко! Вчера Жестянко, завтра Обезьянко). – К тому и начинаю готовить вас. Дело предстоит тяжкое, малоизученное, для непосвященных и вовсе невероятное. Вы думаете, я пью тут одну за другой просто от потребности выпить? Да меня трясет всего, как только вспомню, что вам предстоит пережить. Вас, может, во всем мире два-три человека таких будет, как первых космонавтов, и когда в старости, сидя у камина, вы станете вспоминать эти дни…
И вдруг запел, приправляя песню уже начинавшимися проявляться слезами: "The days of wine and roses…" Пел он отменно, где-то копируя Фрэнка Синатру, так как имел схожий с ним по тембру голос.
Признаться, я опешил. Если Синатра да и та же Джулия Ландон пели про дни, наполненные вином и розами, которые незаметно сгинули в тартарары, с легкой грустью и даже с иронией, то теперешний нежданный исполнитель рвал душу и себе, и мне, однако ж, вполне управлял собой и своим голосом. Я сел за пианино и подыграл певцу, который тотчас оживился и прибавил в обертонах. Нет, пронеслось у меня в голове, это не экспромт и не домашняя заготовка. Он же в конце концов не артист МХАТа. Это живое, всамделешное. Потом я обнял его, и он разрыдался на моей груди. Конечно, это были по преимуществу пьяные слезы, и оплакивал он теперь главным делом самого себя, но я был тронут и едва не составил ему компанию.
– Нервы ни к черту, – прихлипывая, объяснился мой гость, утерев слезы и даже пытаясь улыбаться. – Всё одно к одному невпопад в последнее время, а тут увидел вас – и такая жалость нашла и к вам, и к себе, что…
Он не докончил фразы, махнув лишь рукой – словно отмахнулся разом от всех прежних и будущих бед и невзгод, и снова стал прежним Антибом Илларионовичем Деревянко, симпатичным, толкового и солидного вида мужчиной, разменявшим пятый десяток, дослужившимся в КГБ до майора, а нынче ставшим аниматором для такого престарелого дурня, как я.
Мы выпили за "days of wine and roses" и от греха подальше расстались, пока кого-нибудь не побили или что-нибудь не сокрушили в отместку за свою незадавшуюся жизнь. Я же после ухода гостя дрепнулся на кровать прямо поверх покрывала и скоро заснул.
Пробуждение мое было тягостным. Я не сразу понял, где нахожусь, и даже резко встряхнул себя, дабы убедиться, что это не сон, однако за ясность пришлось заплатить нудной болью в висках: не трясите с похмелья головой, господа – она этого не любит.
Полегчало мне на террасе; я смотрел вдаль, и с каждой секундой ощущал, как из меня выходит дрожь, в существовании которой я не хотел признаваться самому себе. Вид с террасы, как я подметил еще давеча, открывался чудесный. Взгляд без каких-либо помех летел вперед, к морю, к живительной воде, способной, подобно огню, зачаровывать. Лишь едва касаясь временами верхушек деревьев, этот взгляд мой как бы отталкивался от них и ускорял свой стремительный бег.
Но думал я не о красоте природы, а об Антибе Илларионовиче Деревянко, русском патриоте. Признаться, меня всегда настораживали люди, называвшие себя патриотами. Я не понимал, к чему они это говорили. Хотели ли они этим возвыситься над своим собеседником или напугать его? Ведь любовь к родине, как и всякая любовь, – чувство глубоко интимное, и негоже делиться им с первым встречным, да хоть и с приятелем. Я любил родину по-другому: я ж а л е л её. Жалел, что часто правили ею недостойные её люди, что век назад она отвернулась от Бога, что мы ленивы, мелочны, завистливы, вороваты теперь уже не только в массе своей, но и в поводырях, которые к тому же трусливы и мстительны…
С первых же минут знакомства назвав себя патриотом, Антиб Илларионович Деревянко решил, видимо, проверить, завожусь я с полуоборота или нет. Он такой же Антиб, как я – Гуаякиль. И родился он где-нибудь под Одессой (чего стоит это его "или?" – оборот исконно одесский), и танк он, скорее всего, видел только в кино; "топтался", небось, где-нибудь между Москвой и Питером, проклиная про себя свою героическую службу, пока не выперли за ненадобностью в рамках оптимизации кадрового состава. Вот он и подался к эльфам, благо, друг к этому времени деньжат успел срубить. Это в лучшем случае. В худшем же вся эта мифологическая корпорация могла быть "конторским" изобретением, и пожилой эльф, который чуть не загнулся, таща мою сумку, шоферил еще у Лаврентия Павловича, а целлюлитная красотка – стучала заодно и на машинке у Юрия Владимировича. Тогда уж лучше бы к простым жуликам: те просто обворуют, а эти еще и в формуляр запишут…
В пользу последнего предположения говорили многочисленные анкетные вопросы, половина которых была лишена какого-либо смысла, в то время, как другая половина раздевала вас догола и, вдоволь налюбовавшись вашим синюшным от холода телом, лезла по-хозяйски в душу, трепетавшую от стыда. Душа человеческая была, есть и будет самым вожделенным блюдом для писателей, бесов и чекистов.
В Москве меня предупредили, что со мной будут плотно работать и что мне следует запастись терпением, потому как придется очень много вспоминать и писать. Увольте, сказал я тогда доверительно представителю, озабоченному гладкостью кожи на своем миловидном лице, излучающим голубоватый отсвет, вспоминать и писать – это два чудовища, которых я боюсь больше всего на свете. Нельзя ли их как-нибудь обойти стороной? Нельзя, сказал представитель строго, пожалуй, даже слишком строго для гомика со стажем. Впрочем, продолжил он, добавив все же в голос сиропа, у вас будет возможность обсудить этот вопрос с профессором Перчатниковым. Представляю, что он вам скажет! И захихикал a la Джонни I, только еще противнее… Однажды Вовочка – божий человек, решив за всех, что надо бы как-нибудь не стандартно встретить новый год, предложил заинтересованным лицам написать рассказ о чем угодно с обещанием приза победителю. Я купил пачку писчей бумаги, положил ее перед собой на письменный стол, предварительно освободив его от всякого хлама, навострил перо, почесал за ухом – и замер на три часа, завороженный белым листом, смотревшим на меня с едва заметной ухмылкой. Наши смотрелки закончились тем, что я схватил наглеца за шиворот, скомкал его и выбросил вон. Следующий лист поначалу вел себя сдержанно, и я даже приблизил к нему перо, решив написать какое-нибудь заглавие, но стоило им сойтись, перу и бумаге, как рука моя самопроизвольно отскочила вверх, точно коснулась оголенного провода, находившегося под напряжением. После этого я готовил себе цикорий с медом, слушал церковные блюзы мисс Махелии Джексон с фестиваля в Ньюпорте, надеясь, что её бесконечные прославления Господа будут услышаны, и частичка благодати перепадет и мне, боксировал с тенью, которая, словно пьяница, то куда-то пропадала, то еле держалась на ногах – и всё это я делал, чтобы взбодрить себя и одолеть, наконец, эту треклятую листушечку, обращавшуюся со мной с высокомерием девственницы. Кто-то, возможно, и не поверит, но я не вывел ни одной буквы почти за полдня упорного сидения, радости от которого было разве что будущему геморрою. Мне, однако, показалось, что белоликая девственница с грустью восприняла мое фиаско: я ее так насмешил за эти долгие часы томления своего убогого духа, что она уже, верно, решилась отдаться мне, не требуя от меня подвига, за любой дебильный абзац – так и его я не сотворил! И вот теперь от меня ждали чуда…
Солнце меж тем скрылось за холмами справа, стало и впрямь прохладно, и я вспомнил про плед. Но даже и он не сразу согрел меня, и быть бы мне недужным, коли бы не джоннин родственник, которому ради моего здоровья пришлось пожертвовать своей молодой жизнью. Хотя справедливости ради надо отметить, что он и так уже дышал на ладан.
Глава третья
На следующий день прямо спозаранку прибыл русский патриот. Я дурно спал, каждые пятнадцать минут смотрел на часы, раздражаясь всякий раз по поводу их несуетного хода, а едва забылся, как во сне мне тотчас позвонили и голосом Антиба Илларионовича Деревянко предупредили, что сейчас поднимутся. Пришлось просыпаться и идти открывать. Куратор мой в отличие от меня был свеж и весел.
– Я, конечно, понимаю, что вы богемный человек, Тимофей Бенедиктович, – начал он с порога, едва поприветствовав меня, – но с этого часа мы начинаем работать – много и трудно.
– Это я должен буду работать много и трудно? – мое удивление было почти что искренним. – И сколько, интересно, мне здесь будут платить? И еще, Антиб-б Илларионович, в качестве ориентира для будущего нашего общения: я не люблю людей, которые с утра говорят о работе. Это я вам официально заявляю как богемный человек.
Выговор мой не смутил гостя. Он лишь покивал понимающе головой и продолжил склонять меня к каторжному труду.
– Профессор Перчатников с вами встретится завтра, а моя задача – подготовить вас к этой встрече.
– Клизму будете делать? – спросил я, отжимаясь от пола. – Кто такой профессор Перчатников? Членкор французской Академии наук?
– Что ж вы так людей-то ненавидите, Тимофей Бенедиктович, бесценный вы мой? – воскликнул с горечью Деревянко. – Наш московский представитель, ну тот, кто первым беседовал с вами, предупреждал нас о том, что вы капризны, pardon, как климактерическая дама, но, по-моему, он вас щадил, давая такую лестную характеристику.