Массажист - Ахманов Михаил Сергеевич 11 стр.


Глухов немного подождал, но исповедь, кажется, была закончена.

– Вот вы сказали: все продать и уехать, – произнес он, поглядывая на верин портрет, улыбавшийся ему из студии. – А стоит ли уезжать, Леночка? Для вас с Антоном другой родины не будет. Хоть с кембриджким сертификатом, хоть с оксфордским… Вы это понимаете?

– Понимаю, – глухо пробормотала Елена, – понимаю, Ян Глебович… А детям что делать? Гнить в этой параше? Не хочу им такой судьбы! Не хочу! Нет уж, введут меня в наследство через полгода, все продадим и уедем к чертям собачьим. Мы уже заявление подали…

– Ну, что ж, – сказал Глухов, – в добрый путь. Больше у меня нет к вам вопросов, Лена. Постараюсь сделать что смогу.

– Спасибо, Ян Глебович.

Запищали короткие гудки отбоя. Глухов положил трубку, вернулся в студию и снова уселся на диван, напротив портрета Веры. Разные мысли кружились в его голове. О людях, что покидают могилы близких, бегут с родины, забывая и корень свой, и род, и язык; о родине, что впрямь напоминала выгребную яму, залитую половодьем, где все вонючее и мерзкое всплывает кверху, и не у всех хватает сил дождаться, когда фекалии осядут или перегорят в компост; об одиночестве, грозящем беглецам – ибо всякий беглец когда-нибудь состарится и хлебнет его полной мерой, что на родине, что на чужбине. И хоть жизнь в чужих краях богаче и слаще, да одиночество горше…

Затем мысли Глухова обратились к иным предметам, не столь печальным и расплывчатым, имевшим отношение к работе. Он выяснил, откуда пришло к Саркисову оборудование – не просто из Красноярска, а из научного центра, где, вероятно, трудились толковые биохимики. Их полагалось допросить, и Глухов направил письмо в Красноярское УВД, чтобы допрос провели и сообщили о результатах. Прежде он сделал бы это сам, но при нынешней скудости командировочных фондов что Красноярск, что Венера с Марсом были недосягаемы. Что же касается Петербурга, то дело и тут продвигалось, пухло и ширилось; в нем возникали новые версии и фигуранты, чиновники из мэрии, предприниматели, торговцы, а за спинами их маячили другие личности, посолидней, из так называемых "властных структур". Подобравшись к заводу "Аюдаг", Глухов выяснил, что у его директора, Мосолова Нила Петрович, есть какие-то планы насчет производства лекарств, а также имеется братец Виктор, коему принадлежит роскошное оздоровительное заведение на Петроградской стороне. Был у них еще и третий родич, кузен и депутат в Законодательном Собрании, а его супруга, дама деловая, возглавляла сеть коммерческих аптек – и, по предварительным сведениям, у нее меж пальцев даже пакетик аспирина не проскакивал. Тем более, дорогие антиаллергенные лекарства! А если б погибший Саркисов производил их тоннами – или хотя бы килограммами – были б они ценой дешевле, что сказалось бы на коммерции кузеновой супруги не наилучшим образом.

От аптек и лекарств мысль Глухова плавно перетекла к врачам, и он принялся размышлять, кто же такой "не тот доктор", как выразилась соседка Нины Артемьевны. Доктор, который не делает уколов… Безусловно, не терапевт, не гинеколог и не хирург… Тут отпадали даже такие специалисты, как ларингологи, эндокринологи и стоматологи, вкупе с ветеринарами. Каждый из них умел колоть, было б кого и чем.

Психоаналитик?.. – подумал Ян Глебович. Или логопед? Но для чего старушке их услуги? Скорей уж экстрасенс или какой-нибудь мануолог… или массажист… Визит массажиста на дом – не дешевое удовольствие, однако деньги у покойной были… и был артрит…

Глухову хотелось оценить пользительность массажа при воспалении суставов, но его медицинские познания не простирались в столь отдаленные сферы. Значит, нужно привлечь консультанта, мелькнула мысль; кого-нибудь из своих, из патологоанатомов, к примеру, Кронина или Грудского Льва Абрамыча, из бюро судебно-медицинской экспертизы. Лучше, пожалуй, Грудского; с ним Глухов состоял в такой же дружбе, как с Мартьяновым и Кулагиным, не нарушаемой даже пристрастием Льва Абрамыча к спиртному. Но спиртное для прозектора не грех, а рюмка – лишь рабочий инструмент наподобие скальпеля и ножниц; без скальпеля не вскроешь, без рюмки вскрытого не разглядишь. К тому же Грудский норму знал и потреблял умеренно: рюмку до вскрытия и рюмку после.

Позвонить ему, что ли?.. – подумал Ян Глебович, поднялся, шагнул в коридор, к телефону, взглянул на часы и недовольно сморщился. Четверть первого… Поздновато, чтобы расспрашивать про массажистов и артрит… И лучше расспросить с утра, до первой рюмки, после которой Грудский бывал раздражен и хоть эрудиции не терял, но изъяснялся как запорожцы в письме к турецкому султану.

Глухов разделся, лег в постель, закрыл глаза и попытался не думать о работе и завтрашних делах, а представить что-то приятное – скажем, будто попал он на остров Косумель у мексиканских берегов и пишет Карибское море при тихой погоде. И будто бы Вера вместе с ним; прячется за спиной, но смотрит на его работу, на кисть, что осторожно коснулась полотна, на блеск лазурных вод и бирюзу небес – смотрит и восхищенно вздыхает, и даже советов не дает, что было совсем не в ее обычаях.

Странно, подумал Глухов. Обернулся, чтобы взглянуть на жену, и увидел, что за спиной у него не Вера, а Линда Красавина.

Глава 9

Утро выдалось хмурое. Солнце, не успев подняться, утонуло в тучах, и алые краски рассвета погасли, растворившись среди оловянных и свинцовых облаков. Они висели над городом недвижимо, с упорством стаи гиен, подстерегавших ослабевшую, теряющую кровь добычу; они не грозили ни снегом, ни дождем, а просто ждали, когда подует ветер, прижмет их вниз, к людским жилищам, к влажным тротуарам, к темной древесной коре и ноздреватому льду, который еще бугрился на реках и каналах, поверх холодных черных вод. Но ветра не было, и тучи угрюмым серым пологом пластались и клубились в вышине.

Баглай посмотрел на небо, скривился и, сделав маленький шажок, замер у самого края крыши. Потом вытянул шею и осторожно заглянул вниз.

Сорок метров, промелькнуло у него в голове. Дом – двенадцать этажей; значит, от земли до крыши – сорок метров. Или около того. Пожалуй, даже меньше.

Но с высоты пропасть казалась огромной. Она ненавязчиво напоминала, что человек – обитатель плоской вселенной, что термин "расстояние" он прилагает большей частью к длине и ширине, а вот высота не подчиняется тем мерам, какими измеряют путь – ни футам, ни метрам, ни саженям, и уж тем более, ни милям и верстам. Высота являлась как бы особым пространственным измерением, внушавшим совсем иные чувства, чем ширина и длина, и чувства эти были разными – смотря по тому, откуда обозревалось возвышенное место, от подножия или с вершины. Стоявший у подножия испытывал восторг перед величием взметнувшейся в небо громады, утеса или горы, огромной колонны или здания; этот восторг нередко сопровождался ощущением собственной незначительности, малости и бренности, переходившим в почти благоговейный трепет. Но стоило взойти наверх, как восхищение сменялось страхом, а временами – паникой и ужасом. Под скалой или домом, творением божьим или рук человеческих, внезапно разверзалась пропасть, не столь уж глубокая по утверждению рассудка, но чувства говорили иное, и чувства были правы: путь вертикальный отнюдь не равнялся тому же пути на плоской и твердой земле.

Сорок метров, думал Баглай. Ничтожное расстояние; можно преодолеть неспеша за минуту, можно поторопиться и пробежать за десять секунд, но если не бегать, а прыгнуть и лететь, то вся дорога займет секунды три, только финишируешь не в лучшем виде. В каком, он представлял вполне. За время службы в армии ему пришлось раз десять прыгать с парашютом, и на третий или четвертый раз купол над одним из солдат учебной роты не раскрылся. Баглай был среди тех, кому велели соскрести останки с поля – для опыта и в назидание, ибо десантник не должен забывать, в чем разница между горизонтальным и вертикальным. Но этот случай его не отпугнул; он относился к тем немногим людям, что не боятся высоты и даже испытывают странное, почти болезненное наслаждение при виде бездн и пропастей, провалов и обрывов. Они завораживали, притягивали его; и всякий раз, взглянув на землю с высоты, Баглай невольно ощущал, как падает, как мчится вниз в пустых и беспредельных безднах, парит без крыльев и парашюта, не вспоминая о неизбежном конце и ничего не страшась.

Конец, разумеется, существовал, но даже он не казался пугающим. Краткий миг удара, всплеска пронзительной боли, потом – беспамятство… Почти эвтаназия! Хороший конец, стремительный, быстрый! И, несомненно, лучший, чем жизнь в угасающей вялой плоти, смирившейся с каждодневным страданием, с упадком сил, с болезнями, с отсутствием желаний… Баглай боялся такого конца. Немногие страхи были способны пробить барьер его брони и вызвать эмоциональный отклик, и первым среди них был ужас перед старостью. Не смерть его пугала, нет, а долгий, долгий путь, который вел к забвению; путь, который ляжет перед ним лет через двадцать или пятнадцать и будет тянуться годы и годы. Это казалось страшным – таким же страшным, как угроза потерять сокровища, все или малую часть вещей, найденных им, отнятых у других и принадлежащих ныне лишь ему. Ему одному!

Эти два страха переплетались, щедро подкармливая друг друга. Он помнил, как и где добыто большинство его сокровищ, и он боялся, что наступит час, когда не удастся их защитить. Так же, как не удалось другим, одряхлевшим и одиноким, которых старость превратила в дичь, в предмет Охоты. Мысль, что сам он когда-нибудь станет дичью, была неприемлемой, нестерпимой – в той же мере, как долгий смертный путь или соображение о том, что он умрет, оставив кому-то другому все собранное и накопленное. Такой вариант исключался; хоть смерть была неизбежной реальностью, он полагал, что у его сокровищ не будет других хозяев.

Мрачное утро, мрачные мысли, подумал Баглай и отступил к слуховому окну. После работы хорошо бы развеяться; может, позвонить Ядвиге и навестить одну из девушек, а может, пройтись по антикварным лавкам, потратить взятое у старой генеральши. Но тут он вспомнил, что вечером идет к Черешину, и что от старухиных денег остался пшик – тысячи две с половиной, на стоящую вещь не хватит.

Запоздалые сожаления терзали Баглая, когда он спускался в тамбур перед своими квартирами, отворял дверь, брился и готовил завтрак. Он мог бы взять все деньги… все, до последнего доллара, и ничего не оставить ублюдкам, о коих толковала генеральша… Но здравый смысл подсказывал, что делать этого нельзя. Об этих деньгах знали; не о размерах суммы, но, в принципе, о том, что деньги существуют и перейдут когда-нибудь наследникам. Это "когда-нибудь" могло растянуться на многие-многие годы, если не торопить события, однако не растянулось – из-за его, баглаевых, стараний… Разумные люди были б ему благодарны… Но где их сыщешь, разумных людей? Тем более – наследников? Люди жадны; покажется мало, поднимут шум, а шума Баглай не любил. Главный закон Охоты – осторожность; и, сообразуясь с этим правилом, он брал лишь то, что без затей просилось в руки.

Деньги попадались редко. Наверное, каждый его подопечный имел их и прятал где-нибудь в укромном уголке, но деньги – не вещи, не мебель, не редкие книги в шкафах и не картины на стенах. Словом, не то, что выставляют на обозрение, чем можно заинтересоваться и расспросить… Вернее, бросить пару слов и ждать, когда расскажут сами. Эта стратегия, которой Баглай следовал с неизменным успехом, тоже являлась данью осторожности; он не обыскивал квартир, не оставлял следов и, отправляясь за добычей, в точности знал, где и какую вещь найдет.

Деньги попадались редко. И только дважды – крупные деньги, лежавшие на виду, и про которые он прознал заранее. У Симановича Михал Михалыча, года три тому назад, и у старухи-генеральши. Дом Симановича был памятен Баглаю по изобилию книг, среди которых, впрочем, старинных и редких не попалось; все больше справочники, энциклопедии, собрания сочинений советских времен и подарки, с автографами доброй половины Союза писателей. Михал Михалыч тоже был писателем, но его творения, ни прошлые, ни нынешние, Баглая не волновали, а волновала самая ценная вещь – картина Гварди, украшавшая гостиную. Ее Симанович унаследовал от брата, и оба они, и Симанович, и его покойный брат, были одиноки и стары – так стары, что ни друзей, ни близких приятелей не оставалось. Правда, была у писателя дочь, но ее он не видел лет восемнадцать и был с ней в ссоре, поскольку дочь перебралась за океан, с супругом и детьми, а Симановича на тот момент едва не исключили из Союза. Так что о дорогом полотне никто не знал, за исключением Баглая да сантехников, чинивших кран в писательской квартире. Но сантехники не разбирались в искусстве; их интерес был иным – прозрачным, жгучим и разлитым по бутылкам.

Баглай ходил к писателю месяцев семь, не торопился, разглядывал картину и остальное имущество, но тут американская дочка надумала мириться. То ли совесть ее заела – как там живет-поживает отец в полуголодной России?.. – то ли хотелось похвастать своими успехами; так ли, иначе, прислала письмо с надежным человеком, а в приложение к письму – шестнадцать тысяч долларов. Михал Михалыч был ошеломлен. В деньгах он не нуждался, имея солидные накопления, однако весть о дочери и внуках была такой внезапной и приятной, что Симановича чуть не хватил на радостях инфарк. Он поделился новостью с Баглаем, продемонстрировал письмо и деньги и целый час, пока Баглай трудился над писательской спиной, все толковал о внуках-гениях: младший заканчивал колледж, а старший уже работал, преподавал математику в МТИ. Тут и слепому было ясно, что стоит поспешить, спровадить Симановича в особый рай, приуготовленный для писателей, где их ежедневно награждают и издают в сафьяновых переплетах. Этим Баглай и занялся, и тоже был вознагражден – венецианским пейзажем и всеми присланными деньгами. Деньги ему пригодились – как раз тогда он откупил соседнюю квартиру и смог произвести ремонт.

Деньги пришли, деньги ушли… В отличие от драгоценных предметов, деньги имели свойство растворяться, перетекать в чужой карман, что вовсе не казалось удивительным Баглаю – такая уж особенность у денег, когда их мало. Тысяча, десять тысяч или двадцать… Словом, не миллион. Вот если бы достался миллион… и не в бумажках, а в чем-то повесомей и попрочнее… в чем-то таком, как изумруды Черешина…

Тогда бы можно было прекратить Охоту, решил Баглай, натягивая плащ. Взгляд его остановился на отрывном календаре; он сорвал вчерашний листик, скомкал его и машинально сунул в карман. Сегодня – двадцать пятое, четверг… март, весна… ночь становится светлее, день – длиннее…

Пора кончать с Черешиным, мелькнула мысль.

* * *

На работу Баглай шел пешком, явился как всегда к девяти и был потрясен царившим там многолюдством. Дробно стучали женские каблучки, шаркали подошвы туфель, развевались полы халатов, гул стоял на лестницах и в коридорах, под сводчатыми потолками, и лишь "скифы"-охранники были как всегда спокойны: маячили в положенных местах с невозмутимым и бдительным видом. Что касается сотрудников "Дианы", те толпились тут и там, грудились в кучки, переговаривались, то и дело повышая голос и размахивая руками – словом, пребывали в возбуждении, вместо того, чтоб сидеть по кабинетам и ждать, когда постучится первый пациент.

Бунт, подумал Баглай, мятеж! Или забастовка… Может, Мосол зарплату урезал? Или бананы с бензином вздорожали?.. Ну, бастуйте, бастуйте… из Мосла да Лоера лишний рубль не выжмешь… не те они люди, чтобы рублями бросаться… А если бросаться, так со смыслом, персонально, запаковав в конверты… чтобы ошибки не случилось, чтоб самый увесистый достался той сучонке, на которую стоит…

При мысли о Вике Баглай передернулся и вдруг сообразил, что говорят не о деньгах и ценах на бананы, а о чем-то другом – о "Сатане" и "Мигах", о "Томагавках" и "Стелсах", "Торнадо" и "Аваксах" – и это было удивительней любой попытки выжать рубль из Мосла. Мосол был, конечно, ушлый мужик и чуял выгоду за километр, однако оружием не торговал, ни "Мигами", ни "Сатаной" – тем более, "Стелсами".

Баглай юркнул к себе, быстро переоделся, позабыв про душ, накрыл простынкой поверхность массажного стола, включил музыку и выглянул в коридор. Леня Уткин, сосед и коллега, как раз мчался мимо двери, целенаправленно двигаясь к курилке; лицо его отливало синюшной бледностью, волосы растрепались. Схватив Уткина за локоть, Баглай развернул его, прижал спиной к стене и поинтересовался:

– Что горит, Леонид? Мосла посадили или Лоер сдох?

– Т-ты… т-ты чего?.. – Уткин заикался от волнения. – Т-ты на каком свете живешь? Радио не слушал и телевизор не глядел? В-война! Война, приятель, началась!

Пришел черед бледнеть Баглаю. Представилось ему внезапно, как рушится дом под ударом ракеты, как лопаются и рассыпаются мелкой пылью фарфор, хрусталь и драгоценный нефрит, пылают мебель и ковры, плавится серебро, как, скручиваясь темными жгутами, горят полотна – венецианский пейзаж, картины с мельницей над сумрачным потоком, с развалинами греческого храма и с панорамой гор… Это видение было таким ужасным, таким пугающим, чудовищным, что Баглай хрипло застонал и вжал Уткина в стену с невероятной силой. Тот дернулся, пытаясь освободиться.

– Пусти, урод! Ты ж мне грабли переломаешь! Чем я клиентов охаживать буду?

– Где? – мучительно выдохнул Баглай. – Где?

– Чего тебе – где? Пусти, говорю!

– Какая война? Где? С кем?

– НАТО с Сербией сцепилось… Блин Клинтон с Драбаданом Милькой… На Балканах, из-за Косова… Лапы убери, кретин! Чего перепугался? Штаны еще сухие?

– Сухие, – буркнул Баглай, отодвинул Уткина с дороги и направился в курилку, за более детальной информацией.

Его отпустило. Против войны на Балканах он не возражал, как и против войн в иных местах, хоть в Индии, хоть в Бельгии, хоть на Кавказе, только подальше от Петербурга. Рухнувший дом, алые космы огня, гибель сокровищ, черная пыль над руинами – все это лишь мираж, игры распаленного воображения… Кто покусится на Россию?.. Кто, кроме нее самой? Россия – колосс! Слишком большая страна… огромная… все в ней увязли, все… и все об этом знают, даже самый распоследний идиот… и о бомбах знают, о ракетах, да и не только о них… еще и разного-другого понаделано, вроде чумы и сибирской язвы… на весь божий свет хватит!

Немного успокоившись, он нырнул в переполненную курилку.

Здесь собралось человек тридцать. В одном углу дружно скандировали: "Америку – в парашу! Победа будет наша!"; в другом что-то бубнили про Примакова – мол, не всякий премьер долетит до середины Атлантики; в третьем, у раковины, обильно посыпанной пеплом, сцепились гомеопат Насибов и мрачный массажист Бугров: Бугров, хмурясь и сплевывая, распространялся о славянском братстве, а гомеопат доказывал, что сербы – никакие не славяне, а те же греки или, быть может, перекрестившиеся хитрые жиды.

Посередине, в кружке женщин, витийствовал экстрасенс Жора Римм. Его обступили девицы из солярия, молоденькие косметологи, тренерши, физиотерапевты, и среди них – Вика Лесневская; завидев Баглая, она тут же принялась щуриться, улыбаться и хлопать накрашенными ресницами. Баглай молча кивнул и встал за Виолой, пышной грудастой красоткой, служившей при бассейне. Ростом и шириною плеч бог ее тоже не обидел, так что за ней можно было укрыться как за афишной тумбой.

Назад Дальше