Массажист - Ахманов Михаил Сергеевич 9 стр.


С этим, если учитывать возраст клиента, все обстояло неплохо, совсем неплохо – Черешин имел крепкую конституцию, как полагалось потомственному геологу и долгожителю. Мать его преставилась в девяносто, отец – в девяносто четыре, а сам Юрий Данилович, пребывая в цветущем возрасте восьмидесяти трех годов, на здоровье не слишком жаловался и твердо полагал, что разменяет второе столетие. В тридцать восьмом закончил он в Питере Горный институт и хоть не воевал, а бродил по лесам и горам в поисках металлов и минералов, жизнь ему выпала бурная, полная странствий, приключений и опасных авантюр. Лет двадцать он провел в Сибири, Монголии и Китае, а с конца пятидесятых, когда Союз обзавелся друзьями в жарких краях, начались сплошные зарубежные командировки. И бросало Черешина от Индии до Антарктиды, от Огненной Землм до Эфиопии, от Кубы до конголезских джунглей. Искал он все, что только можно откопать в земле, выдрать из-под льда и камня, намыть в ручьях и реках. Искал уран и медь, никель и алмазы, нефть и уголь, золото и молибден; не раз тонул и замерзал, нередко голодал, а однажды, во время разведки в дружелюбной Гане, на берегах реки Горвол, сам был чуть не съеден и спасся лишь тем, что вождь и воины им побрезговали, решив, что русский – это не настоящий белый, и, к тому же, стар и жилист. Между делом Юрий Данилович четырежды женился, но завести детей как-то не достало времени, и потому его жены занимались этим с другими мужчинами, не столь преданными геологической науке. Черешин их бросал без всякого сожаления; на его век хватило негритянок и чилиек, китаянок и чукчанок, и прочей подобной экзотики. Лишь с камнями он состоял в прочном и долгом супружестве.

О том, как началась его коллекция, он не раз рассказывал Баглаю. Случилось это в сорок четвертом, когда молодой Черешин застрял в глухой уральской деревушке, отрезанной снегами и непогодой от всех дорог, от городов и сел, от мира и от войны. Метель бушевала без малого месяц, и этот период зимней спячки Юрий Данилович провел в компании коллеги, другого геолога-поисковика, заброшенного в ту же деревушку. Коллега был уральцем из Свердловска, мужчиной зрелых лет; пил он по-черному, а выпив, не матерился, не буянил, однако жаждал развлечений и доверительных бесед. Но ни книжек, ни радио, ни шахмат в той деревушке не нашлось, так что Черешин с уральцем разрисовали карточную колоду и целый месяц резались в очко. Сперва на спирт, который потреблялся под задушевные разговоры, потом – на деньги, а когда свердловчанин иссяк, Черешин, которому везло, вернул ему проигрыш, и все пошло-поехало по новой. Коллега опять проигрался в дым, но оказался человеком чести: когда проигранное вернулось к нему в третий раз из щедрых рук Черешина, сунул Юрию Даниловичу потрепанный увесистый портфель, пробормотав, что он-де – старина-старинушка, и много ему не нужно, а ты, Юрча, парень молодой, жить тебе и жить – вот и живи в свое удовольствие, только поосторожнее: родина-мать не дремлет, а маманя она суровая. Намека этого Черешин, по молодости лет, не понял, но тут метель притихла, и пути их разошлись: коллега отправился в Свердловск, а Юрий Данилович – в Москву, с отчетом и старым портфелем.

Затем он перебрался домой, в послеблокадный Ленинград, чтоб поддержать и подкормить родителей. Портфель привез с собой и, заглянув в него, обнаружил лишь здоровенные комья грязи; но, в память о сидении в той деревушке и карточных играх, не выбросил, а пихнул на антресоль, да и забыл на пару лет. После войны, разбираясь со старым хламом, Черешин вновь наткнулся на портфель, вытряхнул его содержимое в тазик с водой, отскреб, промыл и обомлел. Перед ним лежали уральские самоцветы сказочной красоты и редкости: благородная шпинель в два кулака, пять безупречных изумрудов, топазы, аквамарины, несколько сапфиров и рубинов – причем не какие-то камешки в девичье колечко, а раритеты в сорок-пятьдесят карат. Черешин долго глядел на них, вздыхал, перебирал и любовался, потом в сердце что-то защемило, и понял он – судьба! А от судьбы, как ведомо всем, не уйдешь и не сбежишь.

Но Юрий Данилович не собирался бегать. Его профессия была самой подходящей, чтобы собрать коллекцию; всю жизнь он крутился около камней, россыпей, шурфов, шахт и рудников, а значит, что-то находил, что-то выменивал, а что-то ему дарили или отдавали за бутылку водки; и постепенно его собрание росло, и стали появляться в нем камешки из Африки и Бразилии, с Цейлона и Мадагаскара, из Индии, Бирмы и ЮАР. В суровые сталинские времена он свою страсть не афишировал, да и коллекция была небольшой, занимала лишь половину маленькой комнаты. Развернулся он по-крупному лет тридцать назад, после смерти стариков-родителей: переоборудовал квартиру, поставил крест на семейной жизни и переселился на кухню. А заодно составил завещание о передаче коллекции в Горный институт – при тех условиях, что не будут ее разделять, а дарителя похоронят по-людски, на Волковом кладбище, с оркестром и в родительской могиле.

Так что наследник у Черешина был, но по-государственному нерасторопный – за тридцать лет не удосужился составить опись всех черешинских богатств, ибо в перспективе принадлежали они народу, а значит, всем и никому. Юрия Даниловича это не слишком волновало; он еще не собирался умирать и полагал, что в ближайшие лет десять или пятнадцать составит опись собственной рукой, с посильной помощью доцента Пискунова, назначенного институтом в воспреемники. Но Пискунов был сам немолод, возился с дипломниками и студентами, страдал диабетом и, по той ли, иной причине, дарителя вниманием не баловал. В отличие от Баглая, который трижды в год трудился над черешинской спиной по месяцу и знал намного лучше Пискунова, что и где хранится. А кроме того, имел ключи.

Сеанс подходил к концу, Черешин блаженно кряхтел под сильными руками массажиста, жмурил глаза и ворочал с боку на бок головой – видно, затекала шея. Заметив это, Баглай начал ее разминать, коснулся редкой поросли на затылке и вдруг ощутил под волосами шрам – даже не шрам, а изрядную вмятину, будто стукнули Черешина кувалдой или иным приспособлением, вроде гантели или кистеня.

Пальцы Баглая замерли.

– Здесь не болит? – спросил он.

– А чему ж там болеть? – удивился Черешин.

– Ямка у вас, Юрий Данилыч. Кость вроде бы цела, однако…

– Однако я про нее и забыл, бойе. Не чешется, не болит, и слава богу. Это меня в каверне приложило, в медном руднике, под Зыряновском. Году этак в шестьдесят восьмом… нет, в шестьдесят девятом, как раз перед экспедицией в Бомбей, в Сахьядри… это горы такие индийские, с видом на Аравийское море… вот за них я этой ямкой и заплатил… Вызвали меня к замминистру – хороший был мужик, да преставился в восьмидесятом – вызвали, значит, и говорят: в Бомбей отправишься, Черешин, начальником партии, никель искать… хороший вояж, хлебный, валютный, но до того проинспектируй рудники в Зыряновске. Согласно утвержденной разнарядке и в компенсацию за Бомбей… Ну, я что… собрался и поехал. А там как раз каверну вскрыли. Большая, мать ее, метров тридцать… Вскрыть-то вскрыли, а крепь поставили хреновую – я полез, а свод возьми да обвались… не сильно, но задело меня каменюгой… Видел кварц, что в комнате стоит, за малахитовым блюдом? Белый такой, на медведя похож? Вот им и задело. Ну, ничего… отлежался.

– Вы про какую каверну толкуете? – спросил Баглай, массируя черешинскую шею. – Каверны только в легких бывают.

– Вот тут ты, бойе, не прав. Каверна – сиречь полость, а полости в разных местах случаются, и в организме, и в металле, и в земле. Представь-ка рудную жилу… Это ведь не сплошной монолит, там и легкие породы есть, и грунтовые воды, и много всякого разного… Ну, вода вымывает полость, затем, с подвижкой пластов, уходит, и появляется пещера… Там, внизу, на глубине километра, – Черешин ткнул пальцем в пол. – Вечный мрак, огромное давление, самый причудливый газовый состав, плюс влага, что сочится по стенам… собственно, не вода, а раствор минеральных солей… И так – тысячелетия… Потом приходим мы, бьем шахту, прокладываем штрек по рудной жиле, вскрываем полость – и что же видим?

– Что? – откликнулся Баглай, слегка надавив на нервные узлы под челюстью. Эта процедура, если делать ее с осторожностью, снимала тахикардию, стабилизируя ритм сердечных сокращений. Ну, а если не остерегаться… если нажать вот здесь и здесь…

Черешин заговорил, и рука Баглая дрогнула. Он быстрым змеиным движением облизал пересохшие губы.

– Мы увидим, бойе, что на стенках полости скопилась куча всякого добра… всяких природных редкостей, что выросли тут в тишине и покое… Попадаются самоцветы – не из самых дорогих, но поразительной величины… чаще – кварц… аметистовые щетки и кристаллы… еще цитрин, морион, кошачий и тигровый глаз, горный хрусталь и халцедон… А иногда в прозрачном кварце прорастают кристаллики рутила, тонкие, как волоски – и это будет уже "волосатик"… А если попало что-то пластинчатое, чешуйчатое, гематит или слюда, то получится у нас авантюрин… он как стекло с яркими блестками… Еще бывает молочный кварц, непрозрачный и белый, но удивительных очертаний… будто статуэтку лепили двести тысяч лет, без рук и скальпеля! Хотя бы вот этот медведь, коим мне съездило по затылку…

– Все, Юрий Данилыч, – произнес Баглай и направился к раковине, мыть руки. Черешин встал, накинул халат, пощупал над коленом.

– А ведь не болит, пес ее забери! Как есть, не болит! Легкая у тебя рука, бойе, золотая… Еще чайку не хочешь испить?

– Пожалуй, нет. – Баглай покачал головой и принялся укладывать бальзамы и мази в свой саквояжик. – С вашим чаем, как и с массажем, необходима умеренность. Иначе выйдет как у Алексия…

– А как у него вышло? И кто он таков? – с любопытством поинтересовался Черешин.

– Врач древнегреческий. О нем у Киллактора есть эпиграмма…

– Сощурившись и отбивая рукой ритм, Баглай произнес нараспев:

Пять животов врач Алексий промыл,
пять желудков очистил,
Пять больных осмотрел,
мазью натер пятерых.
Всем им конец был один:
гроб, гробовщик и забвенье,
Плач, погребение и Аид -
все это было одно.

Черешин ухмыльнулся, заметил, что звучит весьма современно, и потащил Баглая в маленькую комнату. Это было у них почти традицией – после лечебных процедур полюбоваться чем-нибудь редкостным и для глаз приятным; по мнению Юрия Даниловича, такой процесс прочищал мозги и генерировал положительные эмоции. На самом же деле он нуждался в компаньоне, ибо, как всякий собиратель, испытывал явное наслаждение, демонстрируя свои богатства внимательному зрителю. Он не был излишне доверчив и понимал, что делает, но разве имелся повод для сомнений? Их отношения с Баглаем были давними, а значит, как бы освященными временем; к тому же Черешин доверял ему нечто более дорогое, чем самоцветные камешки – собственную плоть, со всеми шрамами и отметинами, какие оставила на ней долгая бурная жизнь.

Распахнув шкаф, он выдвинул среднюю полку с двумя плоскими квадратными ящиками и приподнял крышки. В ячейках, меж деревянных перегородок, будто яйца сказочных птиц, уложенные в ватные гнездышки, сверкали глубокой летней зеленью изумруды. Штук двадцать крупных, в брильянтовой и табличной огранке, и сотня помельче, размером с ноготь; среди последних попадались кабошоны, овальные и круглые, блестевшие не так ярко, как ограненые камни. Но все равно они были прекрасны – каждый камень переливался и сиял будто капля росы на древесном листе, пронзенная солнечными лучами, а более крупные самоцветы казались полными огня, трепетного зеленого пламени, что бушевало и мерцало в их таинственных глубинах. И мнилось, что пламенные языки вот-вот коснутся граней, расплавят их, прорвутся на свободу, брызнут веером ослепительных искр и умчатся куда-то – скорее всего, на небеса, ибо лишь там, среди изумрудных звезд, есть место, предназначенное им от века.

Баглай восхищенно вздохнул и покосился на Черешина. Тот разглядывал камни с просветленным лицом, с каким, должно быть, истинно верующий взирает на чудотворную плащаницу или гвозди, вынутые из ран Христовых. Восторг его был по-детски наивным, открытым и бескорыстным; чувство это питали не жадность, не тщеславие, а лишь восхищение красотой – возможно, с примесью радости, поскольку он мог любоваться подобными чудесами в любое время ночи и дня.

– Камни… – с задумчивой улыбкой вымолвил Черешин. – Камни… холодные и вроде бы мертвые… Однако греют душу и сердце веселят! Не стану врать и говорить, что собираю их не для себя, а для кого-то… для отечества или грядущих поколений… Нет, не стану! Мне они в радость, мне, здесь и сейчас… И глядя на них, я думаю, бойе, о смерти, о жизни и вечности. Мы, друг мой, умрем и обратимся в прах, а камни будут жить и радовать других людей, и восхищать их как нас с тобой – ведь только в этом их назначение, не так ли? Они прекрасны и нетленны, и если существует что-то вечное в нашем мире, что-то такое, что неподвластно времени, то это сейчас перед нами. Вот, взгляни…

Он коснулся одного камня, второго, третьего… Они словно вспыхивали под пальцами Черешина.

– Эти – из лучших… Наши, уральские, каких в земле теперь не сыщешь… копи истощились… А какие копи были!.. На речке Токовая, километрах в восьмидесяти от Свердловска… Ты на цвет посмотри, на цвет! Какой цвет, а? Пожарище! Зеленый пожар, как тайга по весне! А эти вот, яркие да блескучие – колумбийские… выменял три кристалла на один уральский… тоже хороши, но не такая редкость… К северу от Боготы их копают… деревенька там есть, Мусо… шахты древние и открытые разработки… Этот овальный – из Африки, из Зимбабве… черный старатель мне его продал… за сколько – не скажу, все одно не поверишь… красив и за понюшку достался, а не люб… крови на нем много… черный рассказывал… Вот эти – индийские, их в сланцах находят, в Калигумане… тоже неплохие… А эти, бледные, из Бразилии… Карнаиба и Бом-Иесус-дос-Мейрас… Цвет у них жидковат, с колумбийскими и уральскими не сравнишь… Но все равно – редкость! Ведь что есть изумруд? Тот же берилл, но окрашенный хромом, а это, как говорят геохимики, необычное сочетание, нонсенс… Вот корундов, то-бишь сапфиров и рубинов, тех много… да и подделать их легче. А вот такой – не подделаешь!

Он вытащил из ячейки кристалл величиной с рублевую монетку, круглый, сочного цвета, в брильянтовой огранке, и положил Баглаю на ладонь. Омытый тусклым светом, струившимся из окна, камень вдруг засиял и распустился пышной зеленой розой, каких не бывает ни во сне, ни наяву.

– Индийский, из Аджмера, – сказал Черешин. – Когда умру, будет твой. На память обо мне и в благодарность.

Баглай вежливо улыбнулся.

Когда умрешь, все будет моим, мелькнула мысль.

Все! Все, что захочу!

Глава 8

Джангир Суладзе оказался неплохим помощником – точным, исполнительным, работящим, а главное, без всяких капризов и закидонов. За пару дней он провернул немалую работу: во-первых, выяснил, что у Орловых есть машина, старенький "москвич", а значит, есть и карточка водителя в ГАИ, и фотография – как полагается, в овале с растушевкой; фотографию он изъял и, во-вторых, предъявил Марье Антоновне, а в-третьих, обследовал поликлинику, в которой лечилась усопшая генеральша – на предмет розысков "не того доктора". Марья Антоновна по фотографии Орлова не опознала, сказав, что личико на глуховском рисунке вышло куда похожей, а фотка энта – с другого вьюноши, пусть сурьезного и хмурого, но бровью погуще, полобастей и носиком поострей. В поликлинике, куда Суладзе заявился вторично с двумя портретами, признать их тоже отказались, а главврач, ехидная дама в бальзаковском возрасте, заметила, что "не тех докторов" давно не держит; "не те доктора" любят кушать сациви и запивать вином, а потому расползлись в частные лавочки, где главная забота – выцедить из пациентов деньгу. А у нее – только "те доктора", сплошь подвижники и бессеребренники, которые хоть голодают, но исправно лечат. Что же касается Нины Артемьевны Макштас, то ее лечила участковая терапевтичка с тридцатилетним стажем, никак не похожая на вьюношу – тем более, широкоплечего и рослого. Правда, волосы у нее тоже оказались светлыми, но лишь по причине седины.

Глухов капитана похвалил, но в меру, затем опять послал за информацией – был у него интерес к судьбе подаренных Орловым баксов. Куда пошли, на что? Может, на гараж, раз есть у Антона машина? Или на этот самый "москвич"? Или на обстановку, на шубу для Елены, на визит в Анталью? Смысл поиска заключался в том, чтобы проверить траты Орловых – не было ли куплено чего-то крупного, ценой побольше тысячи долларов.

Суладзе откозырял и отбыл, а Ян Глебович, выкроив время, принялся разбираться с компьютерными распечатками. Их накопился целый ворох, от усердной девушки из ВЦ, и оставалось лишь поражаться, сколько вокруг стариков и старух, что умирают в своих квартирах, в полном и беспросветном одиночестве, никому не интересные при жизни, зато представлявшие неоспоримую ценность в тот знаменательный миг, когда душа покидает тело. Души улетали к небесам, тела, после необходимых процедур, свозили в крематорий, а у квартиры появлялись новые хозяева, райжилотдел, или кто-то из дальних родичей, или из фирмачей-риэлтеров. Тем завершался жизненный цикл, и Ян Глебович, перебиравший листки с сухими диагнозами – рак, инфаркт, инсульт, почечная недостаточность – невольно думал о справедливости древних, избитых, но вечных истин. Например, такой: в муках рождается человек, и в муках он покидает в старости эту юдоль печали и слез.

Для юной лаборантки вычислительного центра, любительницы шоколадок, старыми были все, кому за пятьдесят, так что Глухов не раз чертыхнулся, блуждая в бумажном хаосе. Кипа получилась увесистой и внушительной; вероятно, ему стоило конкретизировать запрос и начинать свой поиск среди как минимум семидесятилетних, где большей частью попадались женщины. Мужчины, менее жизнеспособный элемент, умирали раньше, от самых разнообразных недугов, в том числе от таких, какие в недавнем прошлом сочли бы невероятной дикостью. Но Глухова это не удивляло. Оба его расследования, в силу случайности или закономерных, но никому не ведомых причин, словно перекликались между собой, как эхо откликается на чей-нибудь громкий вопль. От трупа с купчинской свалки тянулась ниточка к лекарствам, а значит, к медикам и фармацевтам; и вот, общаясь с этой братией, Ян Глебович выяснил столь любопытные вещи, что иногда его бросало в дрожь. Как оказалось, сифилисом теперь болели чаще в восемьдесят раз, туберкулезом – в пятьдесят, а спид расцветал и креп на благодатных почвах, среди ста тысяч петербургских наркоманов, что неизбежно обещало эпидемию; кроме того, из сотни новорожденных погибали двое, и только двадцать могли считаться относительно здоровыми – по крайней мере, без врожденных патологий. К трупу со свалки и криминальным фармацевтическим делам все это имело лишь косвенное отношение, но связь, разумеется, была: на фоне мрачных декораций шел ужасающий спектакль – драматическое действо, которое с каждым актом все больше походило на трагедию.

От этих мыслей щека у Глухова раздраженно дернулась. Он посмотрел на фотографию жены, встретился с ней глазами, представил, что Вера ждет его в их квартире на Измайловском, что оба они молоды или хотя бы живы, и ничего им в будущем не грозит, ни эпидемия спида, ни туберкулез, ни рак, сгубивший Веру в одночасье. Он не испытывал ностальгии по прежним советским временам; новые, пожалуй, были лучше, сложней, трагичней, но честней, однако у минувших лет, сравнительно с эпохой настоящей, имелись свои преимущества. Хотя бы одно, подытожил Ян Глебович – Вера. Веры в этой эпохе настоящего с ним не было.

Назад Дальше