Одержимый - Питер Джеймс 3 стр.


Их роман начался в номере отеля "Хэльсион", после ленча в "Капризе", во время первого свидания. Семь лет спустя, в том же "Капризе", она положила ему конец. Два месяца назад. Практически день в день.

Брайан постарел. Волосы его потеряли блеск, лицо приобрело нездоровую красноту и было расчерчено лопнувшими капиллярами – долгие годы пьянства наконец сделали свое дело. Он выглядел развалиной.

Аманда подумала, что, возможно, не заметила бы этого, если бы еще любила его. Было время, когда она любила каждый волосок на его теле и не могла представить жизни без него. И она бы продолжала любить его, если бы он не подвел ее.

Если бы он был с ней честен… если бы он сдержал свое слово.

Не миллионы "если", а только несколько – только те, которые действительно имели значение.

Ее удивило, что она ничего не чувствует по отношению к нему. Она боялась этой встречи и даже не была уверена, правильно ли поступила, согласившись на нее. Может быть, ей было жаль Брайана – он словно сошел с ума, непрестанно звонил ей, заваливал ее электронными письмами, факсами, цветами, умолял передумать. Или, может быть, она согласилась встретиться с ним еще раз, чтобы быть абсолютно уверенной в своем решении.

Да, теперь она была абсолютно уверена. Какое облегчение! Наконец, по прошествии семи лет, она освободилась от чувств, которые когда-то поработили ее. Она могла спокойно ходить мимо "Каприза", не страшась неожиданного укола в сердце. Она могла слушать Lady in Red, не испытывая внезапной острой тоски. Она могла просыпаться утром, не страдая от внутренней боли, вызванной тем, что сегодня суббота и она не увидит его до вечера понедельника. Телефонные звонки, которые раньше освещали ее жизнь, стали теперь вторжением в нее.

И наконец, спустя семь лет с момента их первой встречи, до нее дошло то, что с самого начала вдалбливали ей в голову мать, сестра Лара и лучшая подруга Рокси.

Брайан Трасслер, ты полное и беспросветное дерьмо.

Он вынул из пачки сигарету и зажег ее.

– Аманда, не поступай со мной так, – сказал он. – Я так тебя люблю. Я обожаю тебя.

– Знаю, – просто сказала она.

Он смотрел на нее и барабанил пальцами левой руки по скатерти. Его глаза были красны – интересно, не из-за того ли он выглядит так плохо, что не спит. Он говорил ей, что не может уснуть по ночам, все думает о ней. Ей жаль было это слышать. Она не хотела причинять ему боль.

Он тяжело дышал.

– Я готов оставить Линду.

Линда была красивой женщиной с короткими черными волосами и печальным выражением лица – она будто знала, что с ее браком что-то не так. Аманда никогда не испытывала по отношению к ней злобы, только ревность и, временами, кошмарное чувство вины.

Она покачала головой:

– Нет, ты не готов оставить ее, Брайан. Я слышала это от тебя много раз.

– Теперь все иначе.

"Не потерял ли он способности видеть правду из-за той лжи, в которой погряз?" – спросила себя Аманда. Она впервые увидела Брайана двадцатидвухлетней выпускницей школы киноискусства на собеседовании при приеме на работу в его продюсерскую компанию в качестве ассистента. Увидев вживую такого человека, она испытала благоговение – как же, ведь он был режиссером или продюсером бесчисленного количества успешных телевизионных сериалов: "Счет", "Лондонская жара", "Щелкунчик", "Холод", "Несчастный случай". Тогда она и понятия не имела о его истинном лице.

Он был мошенником. Снимая свои сериалы, он обдирал как липку всех, с кем работал. Би-би-си давала ему 250 000 фунтов на серию – а он снимал ее за меньшие деньги и творчески распоряжался остатком. Он брал и давал взятки.

Он не стремился сделать качественный продукт, завоевать награды, упрочить свой авторитет. Единственное, к чему он стремился, – это выжать из системы как можно больше денег. Он был знаменит тем, что мог выпускать приносящие прибыль, надежные сериалы про полицейских или врачей, и его не беспокоило, что их популярность напрямую связана с новаторскими американскими сериалами, такими как "Скорая помощь" и "Полиция Нью-Йорка".

Но тогда, в начале карьеры, это не беспокоило Аманду. Она встречалась со звездами, принимала участие в создании идущих в прайм-тайм и имеющих хорошие рейтинги сериалов, ей было двадцать два, она была как кошка влюблена в одного из телевизионных богов. Такому старту мог позавидовать любой! Брайан говорил ей, что его брак уже несколько лет действителен только на бумаге, что он собирается уйти от жены и – лакомая наживка – что он подумывает о том, чтобы дать Аманде возможность сделать свой собственный сериал.

Спустя четыре года он все еще не развелся с женой и не дал Аманде снять свой сериал, поэтому она уволилась от него и поступила на работу в более серьезную компанию под названием "20–20 Вижн". Однако расстаться с Брайаном оказалось не так-то легко. Она была полна решимости сделать это, провела в одиночестве три мучительных месяца, а потом, после обильно сдобренного спиртными напитками ленча, они снова оказались в одной постели.

Она смотрела, как он жадно и нервно затягивается сигаретой.

– Ты забрал семь лет моей жизни, Брайан. Лучших лет. Мне двадцать девять. Мои биологические часы не остановились на это время. Мне нужна моя жизнь, и ты должен отнестись к этому с пониманием. Я хочу мужа. Я хочу детей. Я хочу проводить выходные с любимым мужчиной.

– Мы можем начать жить вместе прямо с сегодняшнего дня, – сказал он.

Официант принес кофе. Брайан заказал бренди. Аманда подождала, пока официант не покинет пределы слышимости.

– Отлично, – с иронией сказала она. – Твоя жена на седьмом месяце, и теперь ты хочешь того же от любовницы. С какой ты планеты, Брайан?

Он зло посмотрел на нее:

– Ты что, нашла себе кого-нибудь?

– Нет.

Похоже, он вздохнул с облегчением.

– Значит, у нас еще есть шанс?

– Нет, – сказала она. – Мне жаль, Брайан, но никакого шанса у нас нет.

6

Вторник, 10 июля 1997 года, 3:12

От: tlamark@easynet.co.uk

Для подписчиков на группы новостей Usenet.

Для фэн-клубов

Отослано на alt.fan.Gloria_Lamark.

С глубокой печалью в сердце сообщаю, что моя мать, Глория Ламарк, скончалась во вторник, 8 июля сего года, в своем доме в Лондоне.

Похороны состоятся на кладбище Милл-Хилл в среду, 16 июля, в 12:00. После похорон в доме номер 47 по Холланд-Парк-Виллас, Лондон W14, пройдут поминки.

Приглашаются все друзья и поклонники моей матери.

Рекомендуется приезжать заранее во избежание давки.

Подробности, касающиеся заупокойной службы для тех, кому не хватит места в церкви, будут объявлены дополнительно.

Зайдите на веб-сайт Глории Ламарк:

http://www.gloria_lamark.com

7

– У меня есть тайна, – сказал старик и замолчал.

Между его фразами часто бывали долгие паузы – Майкл Теннент привык к этому. Он сидел в своем удобном кресле, с медицинской картой в руках. Время от времени он выпрямлял спину. Кэти всегда говорила, что его осанка никуда не годится.

Кэти.

Ее фотография еще стояла на столе, она еще была в его мыслях. Он хотел, чтобы она покинула их, и в то же время не хотел. Что ему действительно было нужно – это освободиться от боли, обрести возможность идти вперед. Но ему мешало чувство вины.

Его кабинет представлял собой длинную узкую комнату на чердачном этаже элегантного особняка, который когда-то был лондонской резиденцией чайного магната. Теперь в нем располагалась Шин-Парк-Хоспитал. Больница состояла из врачебных кабинетов шести психиатров и четырех психотерапевтов и тридцати одноместных палат для стационарных пациентов. К ней вела украшенная рододендронами подъездная дорожка длиной в четверть мили, проходящая через ухоженный парк и сбегающая прямиком к Темзе. Майкл и его пациенты не могли насладиться видом на парк, поскольку в кабинете было всего одно окно под потолком – круглое, как корабельный иллюминатор, расположенное чуть ниже крыши, если смотреть с улицы.

Кабинет походил на свалку бумажного мусора. Стол Майкла, еще два стола и стенные шкафы были сплошь завалены папками, медицинскими журналами и книгами, которые следовало отрецензировать. Даже на компьютерном мониторе была стопка бумаги – она лежала там так долго, что Майкл перестал ее замечать.

Он знал, что ему самому надо бы подлечиться – злая ирония. Он должен был справиться со своим горем, но стоящая на столе фотография Кэти ясно показывала, что самостоятельно сделать это он не в состоянии. Вот они едут в машине, Кэти плачет, он чувствует себя полным дерьмом, а в следующую секунду…

Провал.

Амнезия. Тот же самый защитный механизм, что и у некоторых убийц. Они могут сотворить кошмарные вещи с другим человеческим существом, а проснувшись на следующее утро – ничего об этом не помнят.

Записи в медицинской карте, которая представляла собой папку со многими страницами, расплылись. Он чуть приподнял голову и направил взгляд через нижнюю треть своих мультифокальных линз. Слова приобрели резкость.

На обложке папки было напечатано: "Дортмунд, Герман Барух. Род. 07.02.1907". Дортмунд умирал от рака в последней стадии, который был вначале раком толстой кишки, а теперь охватил все тело своими вторичными проявлениями. Неведомо как, но он еще жил: в его скелетоподобном теле была какая-то внутренняя сила, ярость, доставшаяся ему от когда-то безраздельно владевших им демонов, которых он теперь пытался изгнать. Каждый день он рисковал уйти за грань, за которой его поджидало сумасшествие. Хрупкая, ежеминутно грозящая разлететься в прах нормальность психики – вот все, на что он мог надеяться. Но, как считал Майкл, едва ли он этого заслуживал.

Майкл был слишком хорошим профессионалом для того, чтобы прошлое Дортмунда могло повлиять на его суждения или выбор курса лечения. Этого человека судили в Нюрнберге, но он сумел избежать виселицы. С тех пор, терзаемый чувством вины и посттравматическим психозом, Дортмунд каждую ночь путешествовал в ад и каждое утро возвращался обратно.

Иногда даже от одного взгляда на Дортмунда Майкла бросало в дрожь. Он думал, каково было бы им с Кэти в Белсене в 1943-м – они бы смотрели друг на друга сквозь двадцатифутовый забор из колючей проволоки, женщины и дети с одной стороны, мужчины с другой, а вокруг бы стоял запах смерти, запах поднимающегося из печей дыма.

Майкл напомнил себе, что такие мысли не пристали профессионалу. Но разве возможно полностью отстраниться от собственного разума? Он посмотрел на Дортмунда и содрогнулся от отвращения. И все равно он испытывал жалость к этому человеку. Бывали даже моменты, когда Майклу он почти нравился. Присутствие рядом бывшего нациста напоминало ему, что все люди имеют потенциал творить зло и что иногда, даже осуждая поступки другого человека, мы все же можем воспринимать его как личность. А личность Дортмунда весьма интересовала Майкла.

Дортмунду было девяносто лет. Его лицо покрывали печеночные пятна, а углы рта смотрели вниз. Сверкающая лысина покоилась среди седых прядей, словно фарфоровый горшок в соломе. Он никогда не улыбался.

– Мне нужно спросить вас… – наконец проговорил Дортмунд.

– Да? – Обычный вопрос-приглашение психиатра.

– Вы умеете хранить тайны?

– Конечно.

– Неразглашение врачебной тайны? Клятва Гиппократа?

Майкл колебался. Не все современные врачи принимают ее, но он недостаточно проснулся для того, чтобы вдаваться в детали: Дортмунд был ранней пташкой. Он всегда приходил на прием в семь тридцать, чтобы успеть вернуться в свое логово до того, как проснется весь остальной мир, – он не слишком любил сталкиваться с ним лицом к лицу. Майкл ничего не имел против того, чтобы раз в две недели приходить на работу чуть свет. Это давало ему возможность после ухода Дортмунда целый час разбирать бумаги.

– Совершенно верно, – ответил Майкл.

Дортмунд посмотрел на него так, будто не был уверен, не издевается ли доктор над ним. Даже после стольких лет, прожитых в Англии, он не приобрел чувства языка. Майкл не раз убеждался в том, насколько опасны при разговоре с Дортмундом попытки шутить. Шутки основаны на тонкой языковой игре, которая не была доступна пониманию этого пациента.

– Да. – Старик кивнул. – Знаете, я уже долгое время храню эту тайну – с тех пор как мне исполнилось семь или, может быть, восемь лет.

Он встал с дивана и проковылял по комнате к окну-иллюминатору. Под ярким утренним светом он казался выставленной на обозрение мумией.

– Я знаю, когда что-то должно произойти, доктор Теннент. Иногда я даже это вижу. И эти видения всегда предвещают плохое.

Майкл смотрел на него и молча ждал продолжения, затем, когда его не последовало, спросил нейтральным тоном:

– Вы экстрасенс? Вы это имеете в виду? В этом состоит ваша тайна?

Дортмунд, оглаживая костистыми пальцами полированный, красного дерева набалдашник трости, глядел на Майкла слезящимися глазами.

– За свою жизнь я не совершил ничего, чем мог бы гордиться, – сказал он. – И этими видениями я тоже не горжусь.

– Расскажите мне, что вы видите.

– Я знаю, когда с кем-нибудь должно случиться несчастье. Я решился обратиться к психиатрам, потому что хотел найти искупление своим грехам до того, как умру. Я не нашел его – пока не нашел, – но я кое-что вижу, и, возможно, именно поэтому пришел к вам. Может быть, сама судьба направила меня сюда, чтобы я мог предостеречь вас.

– Предостеречь от чего?

– Вы потеряете любимую женщину.

Майкл хотел сказать: "Вы опоздали на три года", но промолчал. Под взглядом Дортмунда он чувствовал себя не в своей тарелке. Он отвел глаза. Когда он снова посмотрел на старика, то обнаружил, что тот продолжает глядеть на него с выражением странного отчаяния. Этого еще не хватало. Майкл совсем не хотел подводить базу под фантазии старика своими расспросами. Ему необходимо было время, чтобы обдумать услышанное и дать четкий, выверенный ответ. Какие у него еще есть любимые женщины? Только мать – семьдесят пять лет, железное здоровье. Даже если ему суждено вскоре потерять ее, он ничего не желает об этом знать, и уж точно не от этого человека.

Майкл посмотрел на часы. К его облегчению, пятьдесят минут, отведенные на консультацию, прошли.

– Пожалуй, хватит на сегодня, – сказал он.

После ухода Дортмунда Майкл дописал в карту: "Склонен к самоубийству".

Его следующий пациент опаздывал, и у него появилось несколько свободных минут. Наперекор себе он взял телефон и набрал номер матери. С ней все было прекрасно; отец уехал к Лимингтонской гавани – поплавать на лодке, а сама она собиралась пойти с подругой на выставку цветов.

Разговор с матерью ободрил Майка. В отличие от его пациентов, да и от него самого, его родители нашли в жизни мир и спокойствие.

8

Обливаясь потом, Тина Маккей лежала на жесткой металлической поверхности. Ее руки, ноги, туловище были плотно привязаны к ней, голова зажата в чем-то вроде тисков. Она не могла пошевелить ничем, кроме глаз. Она смутно ощущала катетер, установленный в мочеиспускательном канале. Она понятия не имела, где находится и сколько сейчас времени.

– Хочешь, скажу тебе кое-что?

Она со страхом посмотрела на склонившегося над ней мужчину, стараясь собраться с мыслями, несмотря на ужасную боль во рту.

На нее мягким взглядом серых глаз смотрел Томас Ламарк. Он держал в руках окровавленные стоматологические щипцы.

– Не волнуйся, Тина, не каждый урок должен быть болезненным. А этот урок может оказаться полезным для тебя. Моя мать всегда говорила мне, что человек должен обладать хорошими манерами. В этом мире мы непрерывно учимся. Усваиваешь уроки – становишься лучше, чем был. Разве ты не хочешь стать лучше, Тина? – Его голос был глубок и до смешного благожелателен.

Она ничего не ответила. Уже несколько часов назад она поняла, что голые бетонные стены этого помещения не пропускают звук. Кричать было бесполезно.

Ей нужно было как-то уговорить этого человека отпустить ее – она чувствовала, что где-то внутри у него еще осталась человечность, которую она могла бы попытаться затронуть, если бы смогла установить с ним хоть какое-нибудь взаимопонимание.

– Хорошие манеры подразумевают, что человек способен признать свою неправоту и попросить прощения. Чтобы попросить прощения, нужно обладать мужеством – ты обладаешь мужеством, Тина? Я имею в виду, можешь ли ты по-настоящему попросить прощения за то, что не стала печатать мою книгу?

Ей было трудно говорить, но она попробовала. Из наполненного кровью рта, в котором почти не осталось зубов, слова выходили с трудом и неузнаваемо искажались:

– Т-с-та. Прн-сте свою-х кх-нигу. Я нап-чтью. Клх-нусь, я нап-чтью ее.

Томас Ламарк, покачал головой:

– Мне жаль, Тина. Ты ведь сама видела, что, когда я подбросил монету, выпал орел. Я должен подчиняться монете. В жизни должны быть правила, которых нужно придерживаться. И у тебя, и у меня жизнь вышла из-под контроля, верно?

Движением глаз она согласилась с этим.

– Но ты, по крайней мере, могла предотвратить это, Тина. Я же не мог – и в этом различие между нами. Я родился таким, какой я есть. Я никогда не просил об этом. Всю мою жизнь люди твердили мне, что у меня не все в порядке с головой. Мне пришлось с этим согласиться. Мне не нравится быть таким, но я ничего не могу с этим поделать. Я могу только принять то, что во многом я поступаю не так, как остальные люди.

Он отошел на пару шагов назад, улыбнулся, стянул с рук хирургические перчатки и раскинул в стороны свои большие руки.

– Тебе нравится, в чем я хожу?

Она смотрела на него так, будто не поняла вопроса, и он повторил его:

– Как я одеваюсь. Тебе нравится, как я одеваюсь?

Сквозь пелену слез она всмотрелась ему в лицо. Оглядела его с головы до ног. Он был очень высоким – не меньше шести футов шести дюймов. О господи, да кто же этот сумасшедший? Он хорошо выглядел, и в этом была некая странность – он невозможно хорошо выглядел, с черными, зачесанными назад волосами, в белой рубашке с открытым воротом, темно-синих брюках, черных замшевых туфлях. Элегантный, но какой-то уж слишком классический типаж. Он напоминал мерзавца из пьесы Ноэля Коварда.

– Нр-х-вится. Э-кх-легантно.

– Ты говоришь это не только для того, чтобы мне было приятно, Тина?

– Нет-т.

Он улыбнулся такой светлой улыбкой, что на секунду она поверила, что все закончится хорошо.

– Рубашка от "Салки", – сказал он. – Они делают удивительный батист, очень приятный телу. Одежду мне всегда подбирала мать. Я выгляжу так, как она хотела, чтобы я выглядел. Тебе нравятся мои туфли?

Тина согласно захрипела в ответ.

– Гуччи. Их трудно достать, потому что они пользуются огромной популярностью. Если кому-нибудь нужны такие туфли, он заказывает их заранее, иначе, когда придет следующая поставка, ему ничего не достанется – их все разберут. – Он повернулся и вышел из поля зрения Тины. – А теперь послушаем музыку. Никто не возражает?

В комнату ворвался церковный хорал, который, как казалось Тине, звучал одновременно со всех сторон – с пола, потолка и четырех стен. Томас Ламарк снова подошел к ней, и руки его опять были в синих хирургических перчатках. Он улыбался, его глаза, мечтательно возведенные к небесам, говорили, что он унесен из этой темницы звучанием строгих аккордов и высоких чистых голосов в невозможную высь.

Назад Дальше