– Отлично! – еще более радостно проговорил Томмазо Кампанелла. – Еще раз повторюсь: именно это я и называю сгущением атмосферы. И очень хорошо, что вы подговорили этого мальчика играть роль вашего двойника, который сорвет премьеру в театре. Неважно, настоящий ли это двойник или вы просто подговорили кого-то играть роль вашего двойника. Неважно, состоялась фантастика в действительности или нет. Главное – она состоялась в вашей голове. Атмосфера уже сгустилась и в вашей голове – вы начали обо всем этом думать, и на практике – появился мальчик, который принялся играть эту роль. Вы спрашиваете, куда я бросился бежать? А черт его знает! Я просто понял, что необходимо как-то отразить в действии то мое ощущение, что фактор времени (частота происходящих событий) важен. И если некуда бежать по делу, то надо бежать хоть куда-нибудь просто так. Понимаете, как шаман прыгает вокруг костра с бубном доводя себя до состояния экстаза, так и мы должны! Нам уже удалось некоторым образом сгустить атмосферу. Атмосфера и так уже настолько густая, что вон Таборский уже позабыл про все свои проблемы. Так подействовала на него сгущенная атмосфера. Он даже воспрял к жизни от этого. Так ведь, Таборский? – спросил Томмазо Кампанелла.
– Ну да. В некотором роде, – ответил тот. – Значит, вы просто выбежали за дверь? Постояли там, а потом вбежали обратно?
– Это уже неважно, – ответил Томмазо Кампанелла. – Хотя это и так. Понимаете, событий не хватает, событий не хватает катастрофически.
– На вас – фрак, – проговорил Таборский. – Вы что, идете на какой-нибудь прием? Или, может быть, в театр?..
– Фрак этот не его! Томмазо Кампанелла получил этот фрак от меня на время и обязан снять его и передать мне сразу после репетиции, – тотчас начал настаивать Господин Радио, который очень сильно волновался, вернет ли Томмазо Кампанелла фрак обратно в костюмерную самодеятельного театра или приберет его к своим рукам. И правда, что фрак пришелся Томмазо Кампанелла очень впору. Томмазо Кампанелла прекрасно выглядел в этом фраке – очень нарядный, симпатичный. Это даже было отмечено Таборским.
– Вам очень идет этот фрак. Только он какой-то не новый, – сказал Таборский. – Но все равно! Фрак прекрасный.
– Человек, на котором надет фрак, всегда производит впечатление, как будто он часть какого-то успеха. Фрак и то, что в задрапированном фраком желудке саднит от плохого питания, от того что вот устал и надо бы поесть – это две стихии, которые борются друг с другом. Голод и усталость хотят повалить человека, который во фраке, и фрак вместе с ним навзничь, а фрак делает голод и усталость безвестными, он прячет их, он не дает тому впечатлению, какое хотят они произвести, вырваться наружу, он стойко держится своей маски, маски человека во фраке, который родственник блеска, блеску противны усталость и голод, – проговорил Томмазо Кампанелла. – Впрочем, в театр я бы в нем не пошел. Я выгляжу во фраке слишком напыщенно. К театру у меня отношение более будничное. Во фраке я бы туда не пошел. Фраку можно найти какое-нибудь другое применение…
Услышав про поход в театр, двойник Господина Радио принялся канючить, теребя того за рукав:
– Господин Радио! Господин Радио!
– Что тебе? – спросил Господин Радио с каким-то наигранным раздражением. – Ты опять станешь спрашивать меня о театре?..
– Дяденька, мне нечего одеть… Уже холодно, а мне нечего одеть… Отведи меня в театр, я там хоть погреюсь!..
– Да, здесь что-то ужасно холодно!.. – проговорил Таборский.
– Интересно!.. Совсем как мне!.. Уже холодно, а мне нечего одеть!.. – проговорил Томмазо Кампанелла.
– А где же ваши вещи, Томмазо Кампанелла? – поинтересовалась женщина с медицинским образованием. – Насколько я помню, на репетиции в школе на вас был какой-то костюм. Куда он делся?
– Он все продает! – возмущенно ответил за Томмазо Кампанелла Господин Радио. – Связался с каким-то нищим и продал с его помощью и брюки, и пиджак, и ботинки. Утверждает, что ему срочно необходимо собрать некую сумму денег. Видели бы вы, в каком виде он заявился на репетицию! В каком-то рубище. Где он только его взял? Не иначе, как этот нищий дал поносить. Вот мне и пришлось одолжить ему эти манишку, фрак и лаковые концертные туфли из костюмерной хора. Знала бы об этом Юнникова, она бы пришла в ужас. Она бы нам устроила такой грандиозный скандал!
Таборский никак не отозвался на упоминание о Юнниковой. Томмазо Кампанелла проговорил:
– Деньги мне, действительно, нужны. С этим театром я совсем перестал работать… Да и черт с ним! Разве это жизнь: тяжкий труд от рассвета до заката, и Лефортово вокруг. Засыпаешь – Лефортово. Просыпаешься – тоже Лефортово. Ну загнал вещички, ну и что! Куплю потом новенькие. Эти-то уже старенькие были. А я новенькое все люблю.
Фельдшерица, которую звали Светланой, только покачала головой.
– Дяденька, отведи меня поскорее в театр, я там хоть погреюсь, – продолжал канючить двойник господина Радио, на котором, при всем при том, было надето какое-то демисезонное пальтишко, хотя и маловатое ему явно, и куцонькое, смотревшееся едва ли не комично.
– Ты меня замучил, проклятый маленький двойник! Тебе все время что-то от меня нужно. Он, видите ли, хочет в театр!.. Я никак не пойму, кто ты, ангел или бес? Хорошее ты явление в моей жизни или ужасное, или плохое? – в сердцах произнес Господин Радио.
Присутствовавшие в комнате хориновцы с интересом слушали этот диалог. Между прочим, в тот момент, когда в "Хорине" появился Таборский, они все уже приготовились к тому, что Томмазо Кампанелла сейчас освободит сцену, потому что ему уже сказал Господин Радио, что буквально через несколько минут на импровизированную сцену "Хорина" выйдут другие хориновцы, которые все это время, некоторым образом в секрете, сочиняли и репетировали одну сценку, один эпизод, который должен был стать очень важной вехой во всем этом хориновском вечере. И Господин Радио извлек из одного из закоулков, образованных в зале музейными декорациями, пару увесистых сумок и поставил их на видном месте на сцене, хотя и трогать их пока запретил.
– Я все-таки больше склоняюсь к мысли, что ты, проклятый мальчишка, – это отрицательное явление в моей жизни!..
– Отрицательное?! Ну и ладно! Я и сам давно хотел сказать вам, что мне все эти театры уже надоели. И я и вправду промерз, потому что пальто, которое вы на меня надели, – очень куцонькое. Я, пожалуй, пойду отсюда, – каким-то совсем другим, не таким, каким он говорил до этого, голосом, произнес подросток и на самом деле направился было к двери. Но Господин Радио подскочил к нему, удерживая.
– Постой, ну что ты воспринимаешь все так в лоб?! Это же игра, пьеса, театр "Хорин"! Мы же с тобой договаривались! Я же тебе все объяснял!.. Постой, не уходи! – принялся уговаривать подростка Господин Радио. – Самые главные дела тебе сегодня только предстоят.
Мальчик в пальтишке хотел что-то сказать, но неожиданно послышалось, как хлопнула входная дверь, а потом раздался грохот.
– Эх-ма! Нагородили-то! – раздалось со стороны входа.
Услышав голос постороннего, Господин Радио опять предусмотрительно, словно бы кого-то по-прежнему опасаясь, зашел за кулису и спрятался там, лишь краем глаза выглядывая в зал, следя таким образом за развитием событий.
Глава XIII
Тюремный паспорт
В следующий момент в зале появился самый настоящий нищий. Прямо "с порога", увидав Томмазо Кампанелла, который стоял на сцене, нищий, поддерживая полы драной грязной шубы, деловито направился в его сторону.
– Тюремный паспорт… Тюремный паспорт… – кряхтел, словно между делом нищий, карабкаясь на сцену. – Вот ведь. Всплыл же… Вот ведь… Не ждали же такого! Тюремный паспорт…
– Постой!.. Что ты здесь долдонишь?! Какой такой тюремный паспорт? Не видишь – я репетирую… Мне надо срочно выучить роль… У меня на то, чтобы выучить роль, – всего только до утра времени и есть!.. – чувствовалось, что Томмазо Кампанелла несколько раздосадован тем, что нищий притащился прямо в "Хорин", и его общество ему некоторым образом в тягость. Поэтому, чтобы поскорей отвязаться от нищего, Томмазо Кампанелла отвернулся от него в другую сторону и нарочито принялся репетировать первое, что пришло ему на ум из хориновского репертуара.
– Вы помните, помните тот монолог, который я репетировал в самом начале, еще там, в школьном классе. Теперь я начинаю другой монолог. Я работал в одной маленькой угрюмой конторке в одном маленьком угрюмом районе и снимал маленькую угрюмую квартирку в этом же районе. Мой начальник постоянно бил меня по лицу селедочным хвостом, я не смел ничего сказать ему, потому что я постоянно, мучтельно, ужасно, до изнеможения хотел есть.
– Тюремный паспорт… Тюремный паспорт… Вот ведь… Не ждали же такого, – продолжал долдонить нищий, который зацепился шубой за одну из декораций и никак не мог ее отцепить. Ох уж эти нищие!.. Вечно они долдонят одно и то ж по сто раз. Ремесло у них такое.
– И я не мог не есть. Я не мог не одеваться, потому что мне постоянно, мучительно, до изнеможения было холодно, – продолжал Томмазо Кампанелла в манишке и лаковых ботинках, нарочито не замечая появления нищего, словно бы он так увлекся репетированием своей роли. Некоторое время они с нищим говорили одновременно.
Господин Радио, прятавшийся за кулисой, отодвинул ее, чтобы лучше слышать этих двоих. Теперь из-за кулисы торчала его рука, плечо, видно было пол-лица.
– Эк, вырядился! Сущий премьер-министр, – прохрипел нищий, с восхищением глядя на Томмазо Кампанелла.
– Нужда, проклятая нужда заставляла меня работать, – продолжал Томмазо Кампанелла. Лицо его было бледно. Чувствовалось, что вот сейчас он нисколько не сочиняет, а говорит совершенно искренне. – Это было просто невозможно. Это было ужасно. Вот правду же говорят – нужда, вот, что делает нас несвободными. Я не мог ничего делать, кроме того, что зарабатывать себе на хлеб, тепло и одежду и получать за это селедочным хвостом по морде от моего начальника. Он до сих пор стоит у меня перед глазами… Он все время стоит у меня перед глазами – этот селедочный хвост, которым бил меня по голове мой начальник. Возможно он и будет меня бить им и завтра, потому что я сбежал на одну ночь. У меня очень мало времени, и мероприятие это совершенно безнадежно, но я просто не мог поступить иначе. Я сбежал. Я ушел в никуда, в темную, пугавшую ночь, полную неясностей. Я обнаружил себя перед подъездом "Хорина" в каком-то очень… – самодеятельный актер замолчал, – районе… Кажется, это было Лефортово. Это были места вокруг московских станций метро "Бауманская", "Авиамоторная", "Электрозаводская". Но точно нельзя сказать, что действие происходило именно в Лефортово и в бывшей Немецкой слободе. Потому что все происходило в декорациях, как пьеса. Хотя, скорее всего, это было действительно Лефортово и действительно пьеса. Но точно сказать нельзя. Мне было ужасно плохо. Так я обнаружил себя одной не прекрасной и вовсе не хорошей ночью, а, может быть, поздним вечером, то ли в Лефортово, то ли в "Хорине", то ли в странных декорациях. Тем вечером я обнаружил себя перед подъездом самого эксцентрического театра, который вообще может выдумать человеческая фантазия, который когда-либо существовал на этом, а может быть, и на том свете тоже, который почему-то – хотя почему же "почему-то" – именовался очень странно, вовсе не так, как следовало ему называться… "Хорин". Так назывался этот странный театр. Я обнаружил себя на самой настоящей самодеятельной сцене, построенной еще к тому же в Музее молодежи прежних лет, там разыгрывался спектакль непрофессиональной труппы, и один малоизвестный художник уже придумал для него немного мрачноватое оформление… декорации. А я умирал. И мне наконец-то был конец.
– Да погоди ты со своим концом! Погоди немного, – сказал ему нищий. – Я же пришел к тебе в гости, Томмазка! Ты что, перестал меня узнавать? Томмазка, это же я, Рохля! Вот и считай тебя после этого лучшим другом. Ты же сам мне говорил, что я тебе – лучший друг. Что я тебе помог, я тебя выручил, и без меня ты бы обязательно пропал. Погоди ты со своим концом!
– Что погодить? Я не могу погодить. Это же текст из пьесы. Правда, он на самом деле очень подходит к моей жизни, но… Мне обязательно надо выучить его до завтрашнего утра. У нас завтра решительное выступление, которое сделает нас всех… Впрочем нет, такое выступление… Кстати, выступление у нас в тюрьме "Матросская тишина". Нет, такое выступление – сплошной позор! Чего тут учить – разве это текст?!
– А я здесь при чем?! – воскликнул нищий. – Пока ты со мной дело имел, все нормально было: и порты хорошо толкнули. И тужурку, и штиблеты! Зря я тебя что ли с цыганом знакомил?!
– Ладно, – проговорил Томмазо Кампанелла, чувствуя, что от нищего просто так не отвязаться, а потому прекратив читать монолог.
– Расскажи мне, что это за тюремный паспорт такой, о котором ты тут нам так занудно долдонил? – попросил он Рохлю и посмотрел в некоторой задумчивости на поблескивавшие в неярком освещении носки своих лаковых ботинок.
Но нищий, окончательно устав слушать "репетиции" Томмазо Кампанелла, начал занудно упрашивать того:
– Дай мне рублик. Рублик! В театр сходить. Пирожков купить. Тогда скажу, что такое тюремный паспорт. Кстати, паспорт этот сейчас к нам едет. К нам. Чую я это. Из-за этого паспорта…
Так и осталось неизвестным, что произошло из-за тюремного паспорта, потому что в этот момент на сцене, неожиданно (хориновцы так увлеклись нищим, что никто даже не повернулся в сторону входа, когда там появился еще один человек) выйдя на нее откуда-то сбоку, появился молодой, но очень бедно одетый парень.
– О-о!.. Здорово! Здорово, Охапка! – радостно воскликнул нищий.
Господин Радио опять полностью скрылся за кулисой. Даже, кажется, и краем глаза выглядывать перестал.
– А-а!.. Это ты, Рохля? Только тебя, старого урода, мне не хватало! Думаю, только этой старой вони, этого Рохли-фи-гохли ко всем приключениям сегодняшнего вечера недоставало! – закричал через весь зрительный зал молодой парень, которого, судя по всему, дружки звали Охапкой. – А я увидел, как ты ковыляешь по улице. Вот, думаю, козел этот: Рохля! У Рохли всегда рублишко-другой займешь. Я – за тобой. А ты, вшивая шуба, в подворотню и в дверь. Я опять за тобой! И вот я здесь, – поведал Охапка историю того, как он оказался в "Хорине".
– Да ты, козел недоделанный, алкаш и пропойца вонючий, дождешься, я тебя, урода истеричного, запыряю ножом. Запыряю! Прямо здесь и запыряю! – завопил Рохля во всю глотку, так что даже хориновцы очень удивились, как он так может громко кричать. – Что б ты сдох! Что б ты сдох! Скорее бы ты сдох!
Женщина, фельдшер по профессии, даже вынуждена была заткнуть уши, так громко вопил Рохля.
Прятавшийся за занавесом Господин Радио переминался с ноги на ногу. Линии его фигуры, плавно очерченные кулисой, теперь были явственно заметны. Но никто теперь не обратил бы на это внимания.
– Слыхал, Охапка, в нашем Лефортово вот такой вот теантер необычный появился? Вот я и решил навестить. Люблю теантеры! Люблю веселье! Придумки всякие, – обратился к появившемуся парню нищий.
– Трактир? Какой трактир? – появившийся в хориновском зале молодой парень, судя по всему, был изрядно пьян.
– Да что у тебя одни трактиры на уме? Не трактир. Теантер!
– Театр? Да что это за театр? Вон, в центре театр – это театр. Может, слыхал, Рохля, там сегодня премьера. "Маскарад" Лермонтова с Лассалем в главной роли. Про любовь! Я тоже любил. Давно. Полгода назад. Я к ней со своей любовью, а она мне: "что ты матом через слово ругаешься и воняет от тебя. Пойди сначала помойся". Я любил ее, понимаешь, любил! Любил! Любил! Понимаешь ты это, Рохля? Может ли здесь хоть кто-нибудь понять душу человека! Можете ли вы, суки и уроды, понять душу человека!.. – Охапка обвел взглядом всех, кто был в хориновском зале. – Нашла она себе чистенького. Он матом не ругается. А я – так. Я со своей душой – по боку. Кому нужна моя любовь и моя душа. Но ведь есть же у меня душа?! А?! Вот ты, скажи! – обратился Охапка к Таборскому.
– Откуда я знаю, – отвернулся тот.
– Не знаешь. То-то и оно… А я уверен – есть! А то, что я слова пакостные произношу, так ты на слова не обращай внимания, ты на душу человека обращай внимание!.. Душу в человеке разгляди!
– Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу тебя! – завопила женщина-фельдшер. – Взять тебя за горло и подвесить на крюк, зацепив его за подбородок. Чтобы ты подольше мучался, перед тем, как сдохнуть! Но не убивать тебя сразу, а поподжаривать! Поподжаривать на медленном огне, чтобы ты извивался, а крюк все дальше и дальше в твой подбородок впивался от твоих движений! Вот чего я хочу! Чтоб ты мучался, мучался и подыхал и заткнул свой поганый рот наконец! Чтоб вообще тебя не слышно было. Чтоб вообще никогда больше в мире твоего голоса нигде, даже из могилы бы не доносилось!
Кажется, она уже была готова наброситься на Охапку, но точно или нет, никто так и не узнал, потому что теперь Таборский проявил к ней ответное внимание и с силой ухватил ее за плечи, удержав.
– Чтобы крюк… Крюк в тебя в живого входил, а ты бы мучался, мучался! – хрипела фельдшерица.
– О! Да это соседка моя по коммунальной квартире! – воскликнул Охапка, предусмотрительно отскочив в сторону. – И она здесь! Ей-богу, она! Не признал я ее! Вот так-так!
– Не соседка я твоя! Не соседка! – хрипела фельдшерица. – Но все равно хочу, чтобы ты сдох! Сдох как можно скорее… Хотя нет. Тебя, гада, надо помучить, помучить хорошенько перед смертью!
– Экий ты мерзкий, Рохля, человек. Посмотри на себя – немыт, шуба у тебя драная, клокастая, на такую шубу и смотреть противно, штаны все в каком-то дерьме! – продолжал Охапка. – Дай мне рублишек хоть сколько-нибудь, чтобы твою противную рожу больше не видеть!
– Да что ты пристал! – возмутился Рохля. – Не видишь, я в театр пришел!
– Да что это за театр! – не унимался Охапка. – Театры настоящие не здесь. Театры настоящие в центре находятся. В театре все золотом отделано, блеск, люстры, свет горит яркий кругом, как пожар. А здесь – темно, уныло, убого. Какие-то сломанные колченогие стулья, которым уже сто лет как на помойке бы надо лежать, динамики вон допотопные под потолком… В театре красивые актрисы, актеры мужественные и талантливые. А здесь, ты глянь Рохля вокруг – кругом какие-то состарившиеся, сморщенные и горбатые тетки или толстухи, на которых жир трясется, этот вон – во фраке, который давным-давно моль проела. Смотреть – только настроение себе портить. А оно у меня и так уже испорченное. Шел по округе: кругом дома старые-престарые, низкие, кособокие, обветшалые. Рухлядь лефортовская. Фабрики эти ненавистные с заводами – угрюмые, словно тюрьмы. Мерзко! Настроения никакого!.. Жить в таком месте не хочется! Шел, фонари сшибал! Здесь в переулке последний разбил. Я не понимаю, как здесь можно жить и радоваться? Давай Рохля, дай мне рублишек!
– Да не дергай ты меня, Охапка! Видишь, я к другу своему пришел, к Томмазке, – гнул свое Рохля.