Толмач - Родриго Кортес 28 стр.


* * *

Спустя пару часов, едва отметившись в управлении Охранной стражи, серьезно затосковавший поручик отправился в здешний походный храм.

– Пойдешь со мной, – хмуро спросил он Курбана, – чай, ты ведь тоже крест носишь?

– Пойду, – серьезно кивнул шаман. У него как раз закончились запасы смирны, а добыть ее можно было только у русских жрецов.

Они оба ополоснулись в рукомойнике постоялого двора, смывая пот и дорожную пыль, затем вместе прошли почти через весь Гирин, и лишь в низеньком, накрытом тентом походном казачьем храме поручик словно отключился – и от Курбана, и от мира.

Курбан ждал. Внимательно осмотрел прошедшего на свое место толстого, заросшего бородой до глаз попа, жадно вдохнул повеявший от него запах священной смирны, решил, что, скорее всего, поп хранит ее за плотной золотистой занавеской, и… внезапно вылетел из тела. Это всегда происходило с ним вот так, безо всякого предупреждения со стороны богов, и теперь его тело стояло внизу с наполовину прикрытыми глазами, а Курбан витал у самого тента, видя и слыша почти все.

Он опускался чуть ниже прогретой солнцем матерчатой кровли и видел, как поручик и двое казаков крестятся и смиренно бьют поклоны, а поп тем временем красивым и могучим басом выводит свое главное прошение Единосущному Богу:

– …молим тебя о воинской славе и усмирении туземцев…

Затем он поднимался чуть выше колыхающегося на ветру тента и наблюдал, как вдоль по улице так и движется возбужденная черноголовая толпа, хором повторяющая вслед за агитаторами свое собственное прошение Вселенскому Небу-Императору.

– …во славу предков и изгнание варваров…

И ни те, ни другие и понятия не имели, что на самом деле во всем синем небе властен лишь один бог – первопредок всех тангутов Ульген. Это было так же неоспоримо, как то, что там, глубоко внизу, под священной тангутской землей властен только бывший царь Курбустана, отец всех тангутов и суровый, но справедливый господин для всех остальных – Эрлик-хан.

И едва Курбан свел все, что пришло ему в голову, вместе, как заметил Вепря. Неожиданно розовый и массивный, он смотрел на шамана круглыми честными глазами, словно говорил: ты все правильно понял, наследник, теперь не мешкай!

* * *

Полковой священник отец Иннокентий весь день был на подъеме и успел многое. Отслужил заутреню, проследил, чтобы матушка задала корма свиньям, затем окрестил и нарек Исайей младенца единственной здешней христианской китайской семьи, затем сходил на построение, провел молебен, сыграл партеечку в штосс…

К обеду, правда, снова началось нашествие китайских "боксеров", и священник был просто вынужден уйти на край города – от греха подальше. Он присел на поросшем жидкой травой взгорке и, успокаивая душу, около часа смотрел, как лихо гарцуют маленькие грязные монголы на таких же маленьких и грязных лошадях. Посокрушался из-за бесчисленных мух и слепней, а также из-за полного отсутствия в округе какой-либо дичи, кроме, пожалуй, сурков да ворон, а потом снова наступило время службы.

И только тогда отец Иннокентий впервые за день по-настоящему расстроился. Пришедший на службу вместе со штабным офицером толмач – то ли монгол, то ли тунгус – откровенно спал. Стоя! Служба сразу как-то сбилась, настрой иссяк, и батюшка осторожно, не желая до времени спугнуть, подошел к святотатцу и как бы ненароком ткнул его крепким локтем под дых. Но тот даже не пошевелился. Пришлось дослуживать как есть, при спящем прихожанине.

А уже поздно вечером, когда матушка отправилась к жене есаула Савицкого – поболтать о мирском, – а отец Иннокентий собирался отправляться ужинать чем бог послал, а жена приготовила, брезентовый полог храма затрепетал и сдвинулся в сторону.

– Кто там? – недовольно окликнул визитера отец Иннокентий. – Завтра приходите… Ты?!

Это был тот самый монгол-засоня. Он молча заволок в походный храм огромный хлопковый мешок и аккуратно запахнул полог.

– С чем пожаловал? – окинул монгола взыскующим взором священник. – И что это ты в храм божий притащил?

Монгол молча поставил мешок, и уже по тому, как внутри задергалось нечто живое, отец Иннокентий понял, что это кабанчик. Может, и не слишком упитанный, но хороший.

– Так, – предупреждающе выставил он руку, – с подарками в храм божий не входить. Это дело мирское; давай-ка на двор! Там и посмотрим…

Монгол тупо глянул на священника, вытащил из кармана хороший складной нож, взрезал веревку мешка и начал вываливать содержимое.

– Нет-нет, – возмутился отец Иннокентий, – только не здесь… – и замолк.

На него дикими от ужаса глазами смотрел тот самый главный агитатор, что со вчерашнего дня поднимал мирных аборигенов против русских.

– Бог мой… – обомлел отец Иннокентий. – Постой! Да он же связан!

– Правда, – подтвердил монгол. – Это я его связал.

– Зачем… – пробормотал священник и смолк. Он почему-то сразу вспомнил, что народ здесь дикий и крещеный монгол запросто мог счесть, что китаец нанес Христовой церкви немыслимое оскорбление. Но, значит, это месть?!

– Та-ак… – протянул он. – Только не в храме божием… Э-э-э… как тебя?

А монгол тем временем уже протащил китайца в центр, усадил и быстро привязал его к деревянной стойке, на которой держался полог походного храма. Быстро и резко крикнул ему что-то на китайском и развернулся к батюшке.

– Я сказал ему, что он не верит в бога. Как и ты.

"Боксер" отчаянно замычал и задергал головой, а батюшка оторопело моргнул.

– Как это?..

Но монгол словно и не услышал этого вопроса-возражения.

– А мне нужно, чтобы вы – оба – поверили. Вы должны верить, перед тем как увидите Ульгена.

– Кого-кого? – не понял отец Иннокентий.

И тогда монгол подошел к нему, ловко подбил под ноги, повалил и стремительно, пока священник не опомнился, связал по рукам и ногам – как барана. Деловито оторвал кусок рясы, сунул матерчатый кляп отцу Иннокентию в рот и пропихнул поглубже рукоятью ножа. Подтащил поближе к китайцу и усадил рядом.

– Вы оба – чужаки на этой земле, – внятно произнес он, – а все чужаки в Тангуте – мои рабы.

* * *

Теперь Курбану приходилось использовать оба языка.

– Вы оба – чужаки на этой земле, а все чужаки в Тангуте – мои рабы, – внятно произнес он сначала на русском, а затем и на китайском, – но сегодня праздник. Поэтому вы станете свободны.

Русский поп и китайский агитатор переглянулись.

– Подождите… – уже волнуясь, произнес Курбан, – сейчас я вам все покажу.

Он осторожно полез за пазуху, вытащил донельзя вытертую, засаленную и покоробленную карту и аккуратно разложил ее прямо на утоптанной земле. Русский и китаец мгновенно уперлись в нее взглядом и – было видно – ничего не поняли.

– Это земля Уч-Курбустан, или, по-вашему, Тангут, – все более проникаясь особенной торжественностью момента, произнес он. – Она стоит на рыбе Ульгена, которая бьет хвостом так, что трясутся горы, и принадлежит мне – Владычице и Святой Матери Курбустана.

Пленные кинули изумленный взор на его грудь, затем пониже пояса, переглянулись и почти синхронно моргнули.

– Сегодня я проведу древний обряд освящения моей земли, – с трудом подбирая слова, произнес Курбан. – Благодаря вам.

Китаец протестующе замычал.

– Но сначала вы восславите самых главных богов – Ульгена и Эрлика.

Теперь протестующе замычал священник.

– Я признаю, – торопливо закивал Курбан, – дракон Мармар и Иисус Христос сильные боги, но не они самые главные. Вы должны признать: самый главный в небе – Ульген, а под землей – мой предок Эрлик-хан.

Священник побледнел.

– Сегодня вы увидите обоих, я думаю, – важно завершил Курбан. – Если признаете их силу, они вам тоже сделают хорошо.

Курбан поднялся, засветил еще не убранные восковые свечи, достал из-за пазухи китайские ароматные палочки, зажег их от свечей, а затем медленно и торжественно обошел храм кругом, в нос распевая прекрасные тангутские гимны. Затем он произнес несколько самых сильных заклинаний, аккуратно разрезал на почетных гостях Курбустана одежду, принес из колодца воды, с любовью обмыл оба трясущихся от ужаса тела и набил трубку особой бабушкиной смесью.

– Приступим, – улыбнулся он, когда сила неба и земли начала соединяться в нем и превращаться в одно целое – в человека. Достал кремниевый нож, легко располосовал свою руку и обильно обрызгал священную карту священной земли с обеих сторон. – Теперь вы…

Осознавшие, что их приглашают побрататься с картой, агитатор и поп сначала замотали головами, но затем переглянулись и согласились, а когда кровь трех братских народов обильно залила карту, Курбан покачал головой.

– Мы с вами – кровь одного отца, но Матери у нас разные, а значит, мы не родня. Вы свободны. Прощайте.

И тогда пришел Вепрь, и его мощь оказалась так велика, что сначала начали лопаться походные иконы, затем расползлась, будто ее порезали ножом, крепкая ткань полога, а затем и поддерживающий кровлю столб треснул и повалился набок. А обескровленные, переломанные тела выволокли в свинарник и бросили в кормушку возбужденно захрюкавшим сестрам Человека-Вепря.

* * *

Той же ночью на палаточный городок казаков напали хунгузы. И было их так много, а свистели и улюлюкали они так внушительно, что изнутри, из города, поднялись и китайские боксеры-ихэтуани. Нет, казаки отбились – как всегда, без потерь, если не считать священника и еще двух штатских, но имущественный ущерб оказался настолько велик, что Семенов подписал местному интенданту все – до последних бог весть где утраченных чертовых кальсон. А затем сунул измученному ночным боем с хунгузами, заляпанному чужой кровью Курбану чемодан и с огромным облегчением отбыл.

* * *

Уже в начале июня 1900 года в Санкт-Петербурге, да и в других европейских столицах поняли, что спровоцировать китайцев первыми пойти на полномасштабный военный конфликт не удастся.

Да, демонстрации ихэтуаней все больше набирали силу; да, осажденные посольства время от времени были вынуждены бороться с огнем и вступать в перестрелки. Однако извинения за гибель японского переводчика Сугиямы были принесены, и следовало полагать, что подобные, со всеми формальностями, вплоть до поклонов, извинения будут принесены цинским руководством за каждый иноземный труп.

Да, князь Дуань, отец наследника, что-то такое дерзкое и антииностранное заявил. Но кто такой князь Дуань? Сама-то правящая императрица Цыси молчит, как молчит и ее, пусть и формальный, соправитель Гуансюй.

Да, застрявший на полпути к Пекину отряд адмирала Сеймура обстреливают на каждой версте, но опять-таки делают это откровенные бандиты, в то время как правительственные войска от прямых контактов с отрядом Сеймура упорно уклоняются.

Императрица Цыси при ее недалеком кругозоре оказалась весьма прагматичной и последовательной дамой и не давала себя ни поймать на слове, ни уличить в прямом пособничестве бойцам тайных обществ. Десятки и десятки эскадренных броненосцев и канонерок, миноносцев и крейсеров, паровых баркасов и пароходов, нагруженные десантами и боеприпасами, а главное, изнемогающими адмиралами восьми крупнейших колониальных держав мира, так и стояли у последнего, все еще не разделенного между ними куска.

Собственно, в результате этого многодневного стояния и вызрело понимание, что начинать все одно придется первыми. И 3 июня 1900 года на состоявшемся на крейсере "Россия" совещании командиров эскадр был принят совместный ультиматум России, Германии, Франции, Британии, Италии, Австрии и наконец-то принятой в "клуб белых людей" Японии. Китайскому руководству было прямо предложено без капризов сдать форты морской крепости Дагу с тем, чтобы союзники могли направить свои десанты на выручку осажденных в Пекине посольств.

Коменданту Дагу ультиматум о сдаче фортов повез лейтенант Бахметьев. В Тяньцзинь с решением адмиралов по осажденной боксерами железной дороге поехал мичман Шрамченко. И только генерал-губернатору Чжили Юй Лу ноту с требованием сдачи укреплений Дагу передал французский консул Дюшейляр. А в 5.30 утра следующего дня после недолгой артиллерийской дуэли и поддержанного англичанами штурма русской роты над ключевым фортом № 4 взвился унтер-офицерский погон – за неимением лишнего Андреевского флага.

С этой минуты война фактически и началась – во всем Китае.

Часть 3
ВОСХОЖДЕНИЕ ЭРЛИКА

6 июня 1900 года Старая Будда узнала, что Дагу взят, и с ней впервые за 64 года жизни случилась истерика.

Впрочем, уже спустя полчаса она взяла себя в руки, отшвырнула в сторону окровавленную бамбуковую палку для битья евнухов и приказала привести Гуансюя, отыскать вечно шатающегося по питейным заведениям наследника трона и собрать Государственный совет. Выслушала робкие, с многократными заверениями в своей абсолютной глупости и полной рабской покорности предложения и начала диктовать сама.

– С основания нашей династии иностранцы, посещавшие Китай, пользовались в нем хорошим обращением… – задыхаясь от ярости, произнесла она, – и вначале они не выходили из повиновения…

Советники замерли.

– Но, пользуясь снисходительностью Китая, они стали посягать на его территорию, попирать китайский народ и домогаться богатств Китая.

Стало так тихо, что, казалось, звенит сама тишина.

– Каждая уступка Китая увеличивала их наглость, – цедила сквозь стиснутые зубы Цыси. – Они угнетали мирных граждан, оскорбляли богов и святых мужей, вызывая самое горячее негодование в среде населения.

Кто-то громко икнул. Цыси яростно сверкнула глазами, умолкла, не сдерживая раздражения, с трудом поднялась из сандалового трона и, сопровождаемая ордой перепуганных евнухов, медленно подошла к окну в сад.

– Горячо желая избежать войны, правительство издавало указы, в которых повелевало охранять посольства и щадить обращенных в христианство, – гневно произнесла она, – но этот народ не знает чувства благодарности.

Сановники изготовились выразить свое бесконечное восхищение точностью формулировок, но пока императрица их мнения не спрашивала, а прерывать Старую Будду они не могли ни при каких обстоятельствах.

– Во всех делах, касающихся международных сношений, мы всегда были вежливы по отношению к ним, – яростно и чеканно диктовала Цыси, – между тем как они, называя себя цивилизованными государствами, действовали без всякого уважения к праву, опираясь только на грубую силу.

Императрица повернулась к обомлевшим сановникам.

– Со слезами на глазах мы объявляем о войне. Ибо лучше вступить в борьбу, чем ценою вечного позора все время искать каких-нибудь средств к сохранению своей жизни.

Гуансюй тихо охнул и, пытаясь удержать ее от столь необдуманного и поспешного решения, поднял руку и привстал.

– Но, тетушка…

– Опустите руку, император! – резко осадила его Цыси. – Не можете править, так хоть мне не мешайте!

Она тяжело вздохнула, прошла к трону и уже со своего законного места завершила:

– Сегодня, когда сотни тысяч патриотов собрались и без нашего призыва, даже дети тащат копья на службу отечеству. Иностранцы опираются на хитрость, мы же возлагаем надежду на небесную справедливость; они опираются на насилие, а мы – на человеколюбие. Поэтому я и знаю: мы сумеем сохранить достоинство нашей великой страны!

Цыси остановилась, оглядела коленопреклоненных сановников и вдруг улыбнулась.

– И подпись: император Гуансюй.

* * *

Получив требование китайской стороны всем иностранцам в 24 часа покинуть Пекин, Чрезвычайный посланник России в Китае Гирс связался с немцами, британцами и французами, и уже через два часа ответное заявление о том, что дипкорпус берет на размышление 48 часов, было готово.

– О чем там думать, Михаил Николаевич?! – донимали Гирса укрывшиеся в посольстве штатские лица. – Уходить надо, пока из города выпускают! Тут скоро такое начнется!

– Не надо так волноваться, господа, – уговаривал штатских Чрезвычайный посланник, – у нас идут постоянные консультации с представителями европейских держав. Если уж уходить, так вместе. Не можем же мы, русские, оказаться самыми трусливыми!

На это штатским ответить было нечем, и они смущались и соглашались, что можно и подождать и что нам, русским, труса праздновать, разумеется, не к лицу.

Однако кто, как не Гирс, понимал: никто никуда и ни за что не уйдет. Потому что выехать из Пекина означает лишить смысла саму военную операцию по спасению посольства. А значит, объявление императрицей Цыси войны ведущим европейским державам останется лишь на бумаге. А значит, не будет ни аннексий, ни контрибуций и все планы Абазы и Безобразова по занятию и бессрочной аренде Маньчжурии просто рухнут.

Гирс вздохнул. Он никогда не был трусом и Георгиевский крест получил не за родственные связи.

Но месть приближенных к Его Величеству господ Абазы и Безобразова будет пострашнее турецких пуль.

– Готовьтесь к обороне, Борис Николаевич, – повернулся он к Евреинову. – А документы – в промасленную бумагу и в колодец.

Назад Дальше