Маленькая Луна (сборник) - Столяров Андрей Михайлович 16 стр.


7

Жизнь между тем становилось все трудней и трудней. Как будто выпадали из ее механизма целые рабочие звенья. Исчезли уже не только зубная паста и туалетное мыло – казалось, что все вообще проваливается в какую-то загадочную пустоту. Ничего нельзя было купить просто так. За сахаром приходилось стоять в один магазин, за маслом – в другой, за макаронами – в третий. Причем очереди недавнего времени, которые он проклинал, представлялись детской забавой по сравнению с теми, что вырастали сейчас. Хвосты растягивались иногда на десяток домов, сужались и расширялись, выхлестываясь на проезжую часть. Немыслимо было понять, кто там за кем. Упорно, распираемая подозрениями, колыхалась многоголовая гидра. Однажды Арик отстоял два с половиной часа за сморщенными сосисками, носившими гордое наименование диетических, а в другой раз столько же – за тушенкой, которая, разумеется, кончилась человек за пятьдесят до него. Картошка обычно была почему-то наполовину гнилая, снулую бугорчатую морковь можно было сворачивать кольцами, на прилавках стояли лишь банки с морской капустой да громоздились в рыбных отделах пласты розового мороженого кальмара. Отчасти выручали случайные распродажи: с ящиков, выставленных у магазина, с лотков перед входом в метро. Здесь еще можно было что-нибудь ухватить. И также выручали наборы, которые изредка получала в своем институте Мита: пачка сахара, пачка чая, пачка крупы, бутылочка с подсолнечным маслом. У них на кафедре ничего подобного не было. Береника, идиотка, прохлопала: не сумела вовремя подключиться к аналогичному продуктовому ручейку.

Само время стало какое-то сумрачное. Круглые сутки обволакивала его промозглая волокнистая муть. По-настоящему рассветало теперь не раньше одиннадцати, а уже с трех часов дня приходилось снова включать тщедушный электрический свет. Не хватало в нем то ли напряжения, то ли силы: вялость тлеющей желтизны еле-еле сдерживала темноту. Фонари над мокрыми мостовыми тоже были едва видны: не столько освещали дорогу, сколько обозначали себя неясными сиреневыми размывами. Шествовать приходилось под сводами мрака – будто в тоннеле, который все глубже и глубже спускается в никуда. Зато народу на улицах ощутимо прибавилось: одни предприятия закрывались, другие переходили на укороченный рабочий день. Везде теперь бродили сумасшедшие толпы, в иные часы лишь отчаянными усилиями удавалось протискиваться сквозь них вперед. К тому же недавно вышло постановление правительства о кооперативах и вдоль тротуаров немедленно выстроились шеренги торгующих с рук. Протягивали кофточки, туфли, свитера, банки с вареньем, выкладывали на ящиках лампочки, джинсы, кроссовки, разнообразные слесарные инструменты, везде – обрывки бумаги, тара, щепки, веревки, бутылочки, везде – липкий гомон, нахальство, раздражение, теснота. То грянет оттепель и пробираешься между луж по камешкам и хлипким досочкам, то подморозит и балансируешь, взмахивая руками, чтобы не шмякнуться на асфальт. Не видишь, не понимаешь, куда ступить. Выход в магазин, на работу превращался в опасное приключение.

Жизнь постепенно переставала быть прежней жизнью. Она трансформировалась во что-то, не имеющее привычного наполнения. Появились в ней пугающие провалы. Однажды Арик, по обыкновению выйдя на кафедру в семь тридцать утра, пришел туда не к восьми, как следовало ожидать, а только около девяти. Причем нигде не задерживался, никуда не сворачивал, часы шли нормально, в чем он сразу же убедился. И – пятьдесят пять минут исчезли неизвестно куда. А в другой раз, когда он ехал в метро (нужно было забросить какие-то документы на математический факультет), то, поднявшись по эскалатору, выйдя на Средний проспект, вдруг заметил, что перегон между "Гостиным двором" и "Василеостровской" поезд преодолевал целых сорок минут. Причем тоже – нигде не стоял, ничего не случилось и субъективно, по ощущению времени, ничем не проявило себя. Просто вывалилось полчаса – и все.

Да что там метро! Неожиданно выяснилось, например, что в этом году Тотоша, родившийся, как ему представлялось, только вчера, оказывается, идет в первый класс.

Неужели целых семь лет прошло?

– А ты что думал? Время – летит, – пожала плечами Мита.

Куда эти семь лет провалились? Что было сделано и почему от них не осталось в памяти почти ничего? Как мог из хнычущего существа за три мгновения образоваться настоящий маленький человек, который вот-вот станет взрослым? Тут было от чего впасть в изумление, и Арик несколько дней украдкой присматривался, как Тотоша собирается в школу: как он, пыхтя, присаживаясь на скамеечку, натягивает ботинки, которые, видимо, были ему чуть-чуть малы, как он, посапывая, прилаживает на спину набитый учебниками тяжелый портфель, как он стоит, чуть оттопырив руки, будто пингвин, пока Мита заматывает ему горло шарфом. Было даже немного страшно: вот жизнь, которая некогда зародилась из ничего, проделала колоссальный путь прежде, чем появиться на свет, и будет длиться в пределах, кои он, наверное, уже не увидит. Ничем, ничем, никакими усилиями этого чуда не повторить.

С нынешними провалами, однако, обстояло иначе. Они не накапливались постепенно, незаметно для глаз, в дальнейшем обозначая себя через какой-то вполне логичный рубеж, а следовали внезапно, один за другим, будто землетрясение, которое за считаные мгновения преображает пейзаж.

Выяснилось, например, что Россия – вовсе не форпост человечества в будущем, что, напротив, это дикая, варварская, отсталая, невежественная страна, позор Европы, окраина цивилизации, глухая периферия, закосневшая в социальных предубеждениях: и крестьян здесь освободили позже, чем во всем цивилизованном мире, и законы принимались не такие, как в просвещенной Европе, и социализм – это сплошная трагическая ошибка, и войну с Гитлером выиграли только благодаря помощи США. Вообще русские – исторически неудачный народ, склонный к рабству, а не к свободе, к жестокому произволу, а не к закону, понимающий в качестве убеждения лишь палку и кнут, подчиняющийся всегда ничтожествам и преступникам…

Пресса сотрясалась шквалом разоблачений. Стоило включить радио – и оттуда начинали хлестать взрывы обвиняющих голосов. Стоило включить телевизор – и начинали плыть по экрану картины разрухи и запустения. Появилось в речи странное выражение "эта страна": образованные, солидные люди самозабвенно вещали, что, конечно, "эта страна" еще многому должна научиться у Запада.

Видимо, не случайно темнел в городе воздух. И не случайно обволакивала его дряблая волокнистая муть. Арик искренне недоумевал: как же так? Нельзя же представлять свое прошлое исключительно как ошибки и преступления? Ведь был же и прорыв в космос, которому рукоплескал весь мир, были достижения в музыке, в театре, в литературе? Тот же Серебряный век, о котором последнее время тоже стали много писать… Никто его недоумения не разделял. Обычно мимоходом отмахивались и снова жадно внимали гипнотическому болботанию. Даже Бизон, с которым он как-то разговорился в столовой, ответил в том духе, что это закономерный процесс. Есть, разумеется, явный критический перекос, но после десятилетий молчания людям элементарно хочется выговориться. Лучше уж так, чем никак. Вообще идет грандиозная чистка авгиевых конюшен, выброс всей мерзкой дряни, которая накопилась у нас в подсознании. Неприятно, конечно, зато полезно: чем больше всплывет, тем больше будет унесено.

Голос у него дрогнул:

– Честно говоря, думал, что этого уже никогда не увижу, не доживу…

Ну, это еще пускай. В таких рассуждениях, надо признаться, был еще какой-то резон. А вот все остальное вызывало лишь дурной звон в голове. Проворачивалось, как в безумном калейдоскопе: демократы, рыночники, либералы, коммунисты, аграрии, западники, славянофилы, даже вылезшие откуда-то – трудно было в это поверить – фашисты, плановая экономика, свободная экономика, кейнсианство, какой-то загадочный монетаризм… Все это спутывалось в клубок, наслаивалось друг на друга, перемешивалось, выматывало своей очевидной бессмысленностью. Причем тут, скажите, это самое кейнсианство? На кой черт мне знать разницу между кредитом свободным и целевым? Зачем разбираться в туманных идеях славянофильства? И не все ли равно, какая у национал-патриотов экономическая программа? Боже мой, какая это ничтожная чепуха – пена, мусор истории, сдуваемые во мгновение ока! Какое значение это имеет по сравнению с великим принципом Аристотеля, гласящим, что в природе нет пустоты? Или по сравнению с детерминизмом Лапласа, основанным, в свою очередь, на феноменальных законах Ньютона? Или с теорией систем Людвига фон Берталанфи? Или с принципом Геделя об ограниченности любого знания? Кстати, если посмотреть на нынешнюю ситуацию из этих координат, то увидишь, что она подчинена всем известным закономерностям: появились проблемы, которые старыми средствами не могут быть решены, вводятся новые аксиомы, увеличивающие операционную мощность системы, эти аксиомы противоречат существующей парадигме, и весь хаос, вся сумятица, возникающие в результате, представляют собой лишь стандартный процесс разборки прежних структур. Все это уже не раз было в истории.

Словопрения надоели ему до такой степени, что в один из дней он, вспыхнув, наорал даже на Веруню Голян, сунувшуюся было пригласить его на очередное собрание. Вероятно, чем-нибудь запустил бы в нее, если бы Веруня в тот же момент не выскочила за дверь. Его это самого напугало. Впрочем, легкое сумасшествие, приступы шизофрении были уже в порядке вещей. Известный писатель, к мнению которого прислушивалась вся страна, неожиданно заявил, что Ленинград во время войны следовало сдать немцам: не было бы тогда кошмаров блокады. А другой известный писатель, правда, рангом пониже, начал ни с того ни с сего подсчитывать процент русской крови у своих коллег. Как это прикажете понимать? Возвращаются времена "черной сотни"?

То же самое теперь твердил и Замойкис:

– Республики нас обирают. Все эти грузины, азербайджанцы, казахи, молдаване, чухна… Пусть уходят, если хотят. Мы без них проживем…

Провалы образовывались не только во времени. Как-то, проезжая на троллейбусе по Литейному, Арик метров за двести до перекрестка попал в колоссальную пробку. Ни туда ни сюда – кругом десятки машин. Прошло в томительном ожидании минут пятнадцать. Водитель, наконец, открыл двери. На пересечении с Невским, на рельсах, сгрудился возбужденный народ. Арик из мимолетного любопытства протолкался вперед: громадная воронка в асфальте, заполненная водой, вровень с ней, вровень с пленочными разводами – крыша легкового автомобиля.

Тут же – раздраженный инспектор ГАИ:

– Граждане, отойдите!..

Взмахи полосатого жезла… Галдеж…

В общем, глянул и побежал дальше.

Трудности обнаруживались даже там, где их вроде бы не должно было быть. Вдруг ни с того ни с сего уволился один из трех работающих на кафедре лаборантов. Почти целый семестр до конца учебного года пришлось распределять его обязанности между собой: развешивать перед лекциями таблицы, выставлять в аудитории учебные препараты, кормить живым мотылем лягушек и аксолотлей, мыть скальпели, препаровальные иглы, кюветы после занятий. Ситуация, если сравнивать с прежними временами, была неслыханная: чтоб за три месяца не найти студента, желающего закрепиться на кафедре! А вот поди ж ты: один ответил, что его такая работа, извините, не интересует, другой сослался на перегрузку, вызванную общественными обязанностями, третий, оказывается, уже куда-то устроился, а отличник с четвертого курса, которого, кстати, прочили через полтора года в аспирантуру, не слишком вежливо буркнул, что "кто ж вам будет корячиться за такую зарплату". Выяснилось заодно, что и в аспирантуру он тоже отнюдь не рвется. Зачем мне аспирантура, я осенью вообще собираюсь отсюда свалить. В конце концов через цепочку знакомых нашли какую-то девочку, но и сами тщетные поиски, и уклончивые ответы студентов свидетельствовали о многом.

В общем, не одно, так другое. Вдруг точно так же, чего, разумеется, никто предвидеть не мог, на колдобинах, которые покрывали собою весь город, поскользнулся и, неудачно упав, сломал ногу Доркин. И как бы ни относиться к научным способностям Данилы Евграфовича, как бы ни иронизировать над его страстью выступать где только можно с торжественными речами, а весьма объемный спецкурс по сравнительной эмбриологии Арику теперь пришлось брать на себя. Не Бизону же этот спецкурс читать, не Шомбергу, и уж тем более не Беренике.

От всего этого Арик скрипел зубами. Мало того, что он теперь должен был фактически сам готовить материалы почти для всех практикумов: девочка, взятая по знакомству, лишь хлопала крашеными ресницами: мало того, что колбочки, ванночки, ножницы, микропипетки исчезают после занятий как прошлогодний снег – потом приходится их с громадным напряжением доставать, так теперь в дополнение выясняется, что целых два дня в неделю ему придется тратить на то, чтобы вколачивать в тупые бошки студентов элементарные знания. Никакой склонности к преподаванию у него не было. Ему казалось нелепым пересказывать вслух содержание учебников и монографий. Неужели трудно самим прочесть? И потому, направляясь в аудиторию, где его ждали двадцать пять человек, он заранее морщился и тер пальцами пылающие виски. Куда уходит драгоценное время? На что распыляется единственная и неповторимая жизнь? К тому же застрял кафедральный сборник, в который Арик написал обширный раздел: по словам Береники, типография регулярно ответствовала, что у них нет бумаги. Печатают "Космических гангстеров", объяснил вездесущий Замойкис, что им ваши проблемы, там можно шлепнуть тираж миллиона на полтора! Трижды за осенне-зимний семестр у них случались перебои с водой: отключали на сутки, на двое, не удостаивая предупреждениями. Никому это, видимо, и в голову не приходило. А в начале марта, когда лежали еще везде нашлепки снега с черной корочкой по краям, у него первый раз в жизни чуть было не приключился инфаркт. Войдя поутру, как всегда, с легким сердцем в вестибюль исторического факультета, он вдруг узрел необычный сумрак, рассеиваемый лишь синеватыми отблесками фонарей, черный зев коридора, лестницу, погруженную в гулкую ступенчатую темноту, а в летаргической дреме лаборатории, куда он во мгновение ока взлетел, – слепую, с омертвелыми индикаторами, без искры жизни, выключившуюся "Бажену": в ее полукруглом охвате, более не подсвечиваемом рефлекторами с двух сторон, остывала, приобретая тускло-ртутный оттенок, вода аквариума. Хорошо еще, температура на улице была уже плюсовая. Если б дело происходило зимой – все, материал можно было бы выбросить. Пришлось в тот же день договариваться с вахтерами, дать им денег, заручиться клятвенным обещанием, что в случае чего немедленно известят. Он сам отпечатал на четвертинке бумаги свои имя, отчество, телефон, надписал красным фломастером, чтобы звонили в любое время, обвел рамочкой, поставил четыре восклицательных знака и для большей надежности посадил это внутри вахтерки на клей.

Однако хуже всего получилось с заказанной для "Бажены" цейссовской оптикой. Документы, подписанные Бизоном, ушли в Москву, и более полугода не было оттуда никаких известий. Что, разумеется, удивления не вызывало. Как раз в это время толпы восторженной молодежи двинулись на приступ Берлинской стены, рухнула последняя, как представлялось, преграда между Западом и Востоком, последовали пресс-конференции, репортажи, эффектные заявления с обеих сторон. Германия объединялась; видимо, до рутинных снабженческих обязательств никому не было дела. И Арик, вероятно, выбросил бы это из головы: не получилось – и ладно, нельзя же, в конце концов, чтобы везло всегда и во всем, однако совершенно случайно, из разговора, услышанного в деканате, выяснилось, что этот самый заказанный и согласованный во всех инстанциях "Цейсс" все же пришел, причем еще в позапрошлом месяце, получателем принят, оформлен и даже уже запущен, вот только, вопреки первоначальной заявке, достался он почему-то Косте Бучагину.

Тот, кстати, и не думал отказываться:

– Разве я тебе не сказал? Извини, старик, закрутился… Дел столько, что в голове полный бардак. Не поверишь, до дома добираюсь не каждый день.

Костя многозначительно покивал. И далее объяснил, что согласно разрешительному циркуляру, полученному из министерства, еще месяц назад на базе трех кафедр было образовано некое научно-прикладное объединение. Исследование генетики стволовых клеток. Самое, между прочим, сейчас перспективное направление. Он это понял еще на "Школе развития". Кстати, спасибо, старик, ты мне тогда очень помог!.. Предполагается, что финансировать это будут зарубежные фармакологические концерны, то есть работаем здесь, а результаты сразу же переходят туда. Старик, со всех сторон выгодно!.. Через неделю он летит в Бельгию, потом – в США. И для тебя, между прочим, можно сделать ангажемент. Ну, скажем, в рамках культивирования тестовых образцов. Подумай, старик! "Бажена" твоя для этого идеально подходит…

– Зачем тебе "Цейсс"? – с тихим бешенством спросил Арик.

Костя напряженно моргнул.

– Как же, старик? У меня теперь иностранцы – два раза в неделю. Едут и едут, одна делегация за другой…

– Ну так и что?

– Не могу же я показывать им голые стены…

Арик опасным тоном сказал:

– А теперь, старик, послушай меня. Сегодня понедельник, ведь так? Вот если в следующий понедельник "Цейсс" будет еще у тебя, то кафедра обратится в министерство с официальным письмом, требуя объяснений. Почему оборудование, заказанное для нее, используется не по назначению? А кроме того, я тебе обещаю, что лично напишу профессору Грегори, лично профессору Дурбану – об этих делах. Копию – самому Дэну Макгрейву…

– Старик, ты с ума сошел!

– Знаешь, что такое научная этика? Будет грандиозный скандал…

Некоторое время они молчали, а затем Костя вдруг побагровел так, что даже Арику стало жарко.

– Да ладно, старик… Что ты, в самом деле, как мальчик?.. Получишь свой "Цейсс". Было бы из-за чего кипятиться…

В понедельник весь новенький, посверкивающий никелированными щечками "Цейсс" был доставлен на кафедру и смонтирован на выносных платах "Бажены". Одну тумбочку, слева, занял теперь компактный дисплей, а на другую, по правую руку, стал принтер, распечатывающий результаты. Проводку для них обоих пустили прямо по полу. Процессор кое-как втиснули между стойками, сканер для копирования фотографий – на столик, принесенный из дома. Лаборатория после этого превратилась в джунгли. Теперь пройти ее из конца в конец можно было только исполнив замысловатый дикарский танец: сначала переступить через жилы проводки и одновременно нагнуться, чтобы не стукнуться о верхнюю штангу "Бажены", затем распрямиться, впрочем, не до конца, и осторожно, бочком-бочком, скользнуть вдоль вытяжного шкафа, далее же – поднять руки, поскольку проход был уже всего ничего, и снова бочком-бочком протиснуться к письменному столу. Арик, впрочем, мгновенно привык, исполнял все эти фигуры, практически не задумываясь. И точно так же он мгновенно привык, что Костя Бучагин, с которым они сталкивались то на собраниях, то в деканате, теперь не задерживался, как было раньше, для дружеского разговора, а чуть заметно кивал, отводил глаза и, демонстрируя неприязнь, отчужденно следовал мимо. Чувствовалось, что потерянный "Цейсс" Костя не простит никогда.

Назад Дальше