– Тошнит от всего, что я слышу, думаю, делаю. Невозможно выносить. Это нужно уничтожить, убить. Разбить вдребезги, ко всем чертям!
Он потер озябшие руки. Хотел еще что-то сказать, но Ченцов уже выдернул свои лыжные палки из снега и с силой оттолкнулся от сугроба.
Лесс с удивлением смотрел, как Ченцов, петляя, мчится по склону. Даже поймал себя на том, что стоит с глупо разинутым ртом.
***
Только на море и в горах утра бывают так радостно легки.
Стоя на балконе, Лесс думал о том, что пришел конец возможности вдыхать этот удивительный воздух. Словно наново сотворенный за ночь, такой невесомый и чистый и вместе с тем пронизанный таким ясно ощутимым ароматом.
Способен он сделать что-нибудь, чтобы заставить своих читателей задуматься не только над их коротенькой жизнью на этой земле, но и над существованием сотен поколений потомков на тысячелетия вперед? Странно, но непреложно, человечество не понимает: как бы фантастически велики ни были завоевания его гения, что бы они ни сулили, некому будет ими воспользоваться. Если на нынешнем микроскопически крошечном отрезке истории люди не одумаются, не придут в себя, не сосредоточат мысль на реальности угрозы и не применят всю силу своей миллиардно-человечьей воли, чтобы наложить вето на преступную волю тех, кому война кажется единственным и почти неизбежным выходом из противоречий, раздирающих мир. Да, вероятно, правы все-таки русские: только отвратительная слепота может заставить человечество ринуться в бездну самоубийственной войны. Не стоит ли труда и жертвы попытка показать людям, что положение смертельно опасно, но вовсе не безвыходно и человеческому роду нет надобности думать о самоуничтожении?
Лесс напрасно сидел перед раскрытой тетрадью – не писалось.
В комнату вбежал мальчик-служитель.
– Автобус отходит!
И, не ожидая приказаний, унес чемоданы Лесса.
С шапкой в руке, в пальто, накинутом на плечи, Лесс сбежал по лестнице и, не оглядываясь, вскочил в автобус: уехать тайно от Евы!
Когда автобус приблизился к "Варшавянке", Лессу захотелось убедиться в том, что отсюда отходит автобус, увозящий русского. Их пути должны разойтись, чтобы непременно встретиться где-то впереди.
Автобус Лесса завернул за угол Круповки. "Варшавянка" исчезла. Лесс откинулся в кресле и в ужасе закрыл глаза, когда за его спиной раздался голос Евы:
– Великолепное утро для лыж, правда?
***
На Краковском аэродроме Лесс напился. Ему было безразлично, куда направляется самолет, в который Ева его погрузила. Он с равнодушием отнесся к тому, что в конце концов очутился на берегу моря, в бунгало Евы. Понадобилось несколько дней, чтобы прийти в себя. И тогда мало-помалу все, о чем он думал в Лугано, о чем говорил с Ченцовым, снова стало саднить мозг, а потом и окончательно вытеснило из него все остальное. Здесь, в бунгало Евы, Лесс и написал три первые статьи, которые должны были "подломить ноги" его бывшему кумиру – Парку. Лесс послал их в газету, через голову своего агентства "Глобус".
За месяц жизни в приморском бунгало Евы Лесс никого, кроме нее, не видел. Их одиночество неожиданно нарушил Эд Леви – журналист, коллега по агентству "Глобус". Сначала Леви сделал было вид, будто заехал сюда ненароком. Но скоро Лесс понял, что приезд не случаен: после неуклюжего вступления Эд сказал, что едет в Россию и хочет получить рекомендательное письмо к бабушке Лесса.
– Бабушка в России?! – Изумление Лесса было так велико, что он даже уселся на песке, где лежал, блаженно растянувшись на солнце. – Ты в уме?
– Не валяй дурака! – решительно перебил Эд, заглянув в записную книжку. – Твоя бабушка госпожа Короленко…
– Короленко?.. – Лесс потер лоб. – Да, так до замужества звали мою мать. Но, клянусь небом, не знал, что у меня есть бабушка, да еще в России!.. А зачем тебе понадобилось знакомство с нею?
Эд объяснил, что внучка старухи Короленко – физик. Агентство хочет, чтобы Эд ее интервьюировал, она делает какие-то чертовски интересные вещи.
– О, пожалуйста, не беспокойся, – развязно воскликнул Эд, заметив, как нахмурился Лесс, – тут нет ничего такого… – он щелкнул пальцами. – Одним словом, вполне чистое дело: русские нас здорово обогнали по части мирного применения ядерной энергии. Шеф хочет сделать маленький бум, чтобы проветрить мозги сенаторам и заставить открыть карман для работ по мирному использованию атомной энергии. Понял?
– Я все понял, – спокойно заявил Лесс, снова растягиваясь на песке, – и никакого письма тебе не дам. Прежде всего потому, что не имею представления об этой бабушке. Так же, как и она, вероятно, не имеет представления обо мне. Это первая причина. Все остальные не имеют значения.
Эд долго уговаривал Лесса и кончил тем, что от имени агентства предложил заплатить за письмо.
– Если я не дал тебе в зубы, то вовсе не потому, что ты этого не стоишь, – просто мне дьявольски лень, – ответил Лесс. – А теперь иди к чертям!
***
Хотелось как можно скорее забыть об Эде Леви, но чем больше Лесс о нем думал, тем более странным казалось, что агентство знает такие подробности биографии Лесса, каких не знал он сам. Это не могло быть случайностью: тут приложил руку Нортон. А в общем к черту весь остальной мир! Хорошо, что в момент приезда Леви Евы не было дома. Можно ей ничего не говорить.
С этим решением Лесс уснул в тени. После обеда снова поспал и отправился на пляж. Он разгребал верхний слой песка и горстями доставал его снизу. Там песок был влажный и прохладный. Он был приятен, но зато не сыпался между пальцами, как тот, верхний, – белый и такой мелкий, словно его веками толкли и толкли, пока не превратили в нечто чертовски приятное для тех, кому больше нечего делать, как пересыпать его между пальцами.
Лесс лежал и думал обо всем, что приходило в голову. В данную минуту его больше всего занимал вопрос о том, почему именно легкое движение песка в руке доставляет такое удовольствие? Словно кто-то поглаживает по голове. Говорят, японцы делают такой массаж затылку, чтобы снять утомление.
Сейчас Лесс вовсе не утомлен, он отлично отдохнул месяц у моря. Однако чем лучше он себя чувствует, тем отвратительней становится мысль о возобновлении борьбы. Пожалуй, хватит суматохи, какую наделали его три статьи. Что бы там ни болтали, а один в поле все-таки не воин. И давайте с этим покончим. Попробуем просто радоваться жизни. И вот Лесс пробовал радоваться всему: тому, что от бунгало Евы, стоящего у самой воды, не видно ничего, кроме нескольких красных крыш, зеленых зарослей, песка и воды. А главное – радоваться океану, его сверкающей синеве и добродушному бормотанию великана. Вероятно, благодаря океану нервы перестали бунтовать даже тогда, когда Ева изредка заводила разговор о проектах поселиться здесь навсегда. Тут Лесс обнаружил в Еве неожиданную способность много молчать. Чисто женским чутьем угадывая настроение Лесса, Ева часами не произносила ни слова – лишь изредка осторожно прикасалась кончиками пальцев к его руке или плечу. Так боязливо касается хозяина лапа преданного пса. Принято думать, что душевное состояние человека распознается по его поведению и выражению глаз. Но в течение нескольких дней Лесс не совершил ни одного движения или жеста, которые помогли бы Еве понять, что он чувствует или думает. Он просто лежал. Лежал на песке у воды, в тени деревьев. Лежал и думал. А между тем женщина безошибочно узнавала, в какую именно минуту может к нему прикоснуться, не доставив неприятности. Когда они плавали, она держалась поодаль именно тогда, когда ему хотелось побыть наедине с океаном. А стоило ему подумать о ней – и Ева была тут как тут, словно привлеченная током. Она начинала нырять, плескаться и буянить, вызывая Лесса на соревнование. А если видела, что он выходит из дому с ружьем и маской, тотчас бежала к моторке. Лесс делал вид, будто ее не замечает. Но он знал, что может спокойно заплыть на любое расстояние: у него под боком верный страж, бдительно наблюдавший за появлением акул и готовый в любой момент принять его на борт моторки.
Вечерами, когда наступал штиль и бессильно повисал на флагштоке выдуманный Евой экзотический флаг, Лесс усаживался в полотняное кресло и глядел на океан, серебристо-синий и бесконечный.
***
…Ева вышла на лужайку, волоча по траве полотняное кресло. Она была в одном халате. Халат распахнулся, когда она откинулась в кресле.
– Знаешь, дорогой, – медленно проговорила Ева, – я получила несколько писем: ты совершенно свободен – можно никуда не ехать. Я уже протелеграфировала компании, что выкупаю бунгало. Оно наше. Ты свободен, свободен навсегда.
Лесс закрыл глаза. Не хотелось отвечать Еве, не хотелось смотреть на нее. Все хорошее, что минуту назад было в нем к Еве и казалось ясным и прочным, вдруг потемнело.
"Ты свободен", – сказала Ева. Свободен от чего? От свободы? Быть всегда сытым, всегда спокойным за свою безопасность, делать все что вздумается в этом бунгало, под этими пальмами, на песке этого пляжа, в воде этого океана?
Голос Лесса казался спокойным, когда он сказал:
– Понятие свободы чертовски относительно.
– Как все в мире? – усмехнулась Ева.
– Пожалуй, как ничто другое. Одни отдадут свою свободу за пару красивых штанов, не говоря уже о возможности всегда жить в таком бунгало, всегда пить сколько хочешь, спать с женщиной и как можно меньше работать…
– А другие? – голосом, в котором не осталось нотки веселья, из темноты спросила Ева.
– Другие охотно отдадут последние штаны и готовы жить впроголодь за право чувствовать себя по-настоящему свободным.
– Чувствовать свободу?.. Но ты же сказал: понятие свободы относительно, как ничто другое.
– Да, каждый понимает ее так, как ему свойственно. – Лесс помолчал и мечтательно пробормотал: – Всегда туда, где еще не был; к тому, чего не видел; всегда о том, о чем еще не думал; к тем, кого не знаешь.
– И всегда искать себе женщину, какой не было? – сквозь зубы проговорила Ева.
– Искать якорь?..
– Корабли возят свой якорь с собой.
– Да, это один из вариантов.
– Тебе он не подходит?
– Нет!
Они сидели не шевелясь. За ними шелестели листья пальм, и по маслянистой поверхности океана бежала легкая, едва заметная под луною рябь. Лесс вытянул шею и настороженно прислушался: он и сам не знал почему, но ему показалось, что это не был обычный ночной бриз. Лессу хотелось, чтобы ветер разыгрался в бурю и разогнал, порвал в клочья тишину побережья, разнес в щепы бунгало, поломал пальмы и погнал по океану горы валов. Лесс встал и посмотрел на запад: оттуда надвигалась тяжелая туча. Лесс потянулся, сгоняя остатки истомы, и пошел в дом.
Ева пошевелилась в своем кресле и издала звук, похожий на всхлипывание. Лесс не оглянулся. Он шел, чтобы побросать в чемодан то немногое, что составляло теперь его багаж.
И все-таки Ева была удивительной женщиной: наверно, Лесс ошибся, вообразив, будто слышал, как она всхлипнула, – вслед ему послышался ее совершенно спокойный голос:
– Утром я отвезу тебя.
Лесс не ответил: не утром, а сейчас он выйдет на дорогу, чтобы поймать ночной автобус или хотя бы случайную машину.
5
Когда Лесс добрался до проезжей дороги и сел на свой чемодан, он еще не имел представления, куда поедет. Если бы первый подошедший автобус направлялся на юг, Лесс, вероятно, оказался бы у самой границы, но так как автобус шел с юга, то Лесс поехал на север. Главная дорога, по которой несся автобус, вела в столицу. В столицу так в столицу.
Помывшись и пообедав в гостинице, Лесс побрел к зданию парламента, просвечивавшему своими белыми колоннами сквозь деревья парка. В этом не было ни логики, ни какого-нибудь продуманного плана – только действие затухающей волны взрыва, произошедшего в бунгало Евы. Куда спокойнее для Лесса было пойти не к Парку, а, скажем, в агентство "Глобус", чтобы оно его отправило за границу. Но, придя сюда, было глупо не повидаться с Дугом Фримэном – секретарем Парка по печати. Дуг сказал Лессу, что на пресс-конференции Парк будет говорить о "плодах Лугано": об открытом небе, об инспекции и о чистой бомбе.
– Она осталась его коньком? – удивился Лесс.
– Теперь у нас все, как у больших, – с усмешкой сообщил Дуг, – старик научился даже с важностью произносить "мне нечего сказать" – совсем как у больших.
– Он что, рассчитывает все-таки рано или поздно взобраться на Золотую гору?
Дуг рассмеялся.
– Почему бы и нет? Разве у него меньше шансов, чем у всякого другого? Тут годится всякая лошадь – даже такая дряхлая, как чистая бомба, если она способна добраться до финиша.
Лесс первым забрался в хорошо знакомый ему зал Договора, где проводились парламентские пресс-конференции, и занял место поближе к одному из микрофонов, стоящих между рядами. Лесс знал: Парк может всякому заткнуть рот отказом отвечать на вопрос. Но вместе с тем Лесс лучше многих знал и характер Парка: старик не прочь вступить в драку, если вопрос задирист, но может говорить лишь в той степени свободно, в какой это допустимо в присутствии трех сотен настороженных корреспондентов. При этом спрашивающий рисковал выслушать от Парка и не очень лестные эпитеты. Бывший генерал не брезговал подчас военным словечком, не имевшим шансов попасть в печать. Правда, при этом Парк всегда предварительно оглядывал зал: не слишком ли много в нем женщин?
Стрелка часов подошла к назначенному времени. В дверях показался Парк. Он шел спокойно, заложив руку в карман, не глядя на корреспондентов. Лоб собран в морщины, губы втянуты, как у человека, задумавшегося и забывшего об окружающем.
Парк не спеша подошел к желтому кожаному креслу. В тишине было слышно, как Парк постучал ногтями по столу. Тут же, словно разбуженные сигналом, сиплым басом пробили часы. Парк поднял голову и начал говорить. Его стремительную речь почти невозможно было стенографировать. Как и предупредил Фримэн, Парк заговорил о контроле и о чистой бомбе. Он упрямо утверждал, что в случае войны это оружие является единственной гарантией спасения человечества.
За спиной Лесса раздалось едва слышное гудение телевизионной камеры. Казалось, весь мир заполнен голосом Парка и этим легким гудением аппарата. Парк говорил о неразумном поведении коммунистических лидеров, об их сопротивлении единственно гуманному, что свободный западный мир может сделать для облегчения бедствий человечества в случае ядерной войны.
Это звучало искренне и, пожалуй, даже взволнованно – ровно в той мере, в какой волнение подходило Парку. Если бы Лесс не видел всего, что видел в жизни, если бы перед его умственным взором в эти минуты не пронеслись картины событий в Аравии, не промелькнул бы образ Евы, если бы ему не вспомнилось то, о чем он говорил с Ченцовым, – наверное, Лесс, так же как большинство из трехсот пятидесяти напряженно слушавших журналистов, поверил своему бывшему кумиру. На какое-то мгновение Лессу удалось перехватить взгляд Парка, и он увидел глаза своего прежнего Парка – прямой, честный взгляд солдата. Но на этот раз в нем было что-то похожее на растерянность, и, встретившись с глазами Лесса, Парк поспешно отвернулся.
Лесс почувствовал, что речь Парка идет к концу. Время давало Лессу последние секунды, чтобы решить, с кем он. Впрочем, разве вопрос уже не решен?! Едва Парк произнес последнее слово, может быть даже на секунду раньше того и, во всяком случае, прежде других журналистов, Лесс вскочил и крикнул в стоявший перед ним микрофон:
– Прошу ответить!
Это прозвучало громче, чем тут было принято: триста пятьдесят лиц повернулись к нему. На них было написано удивление. Иные смотрели с укоризной. Но Лесс не видел никого, кроме Парка. Он засыпал Парка быстрыми вопросами: о чистой бомбе; о том, что слышал от Ченцова; о перспективе применения чистых бомб; о разоружении вообще; о соглашении с Советами. Лесс хотел раззадорить Парка, даже разозлить его, заставить говорить или укрыться за молчание. Лесс видел, что Парк хмурится, морщит лоб, морщины переходят на лысину, собирая ее в полосатый комок пятнистой кожи. И, наконец, Лесс с удовольствием увидел: ему удалось – Парк разозлился! Лесс узнавал своего старого Парка, перед носом которого помахали красным платком, – старик бросился в бой. Его речь уже не была потоком заранее продуманных, точных фраз. Она походила скорее на внезапно вырвавшийся из-под земли гейзер. Его речь то пенилась и бурлила, как кипяток, то затихала почти до шепота – злого и темпераментного, каким Парк, бывало, пробирал подчиненных в добрые старые времена своего генеральства.