***
Один из моих знакомых, доктор естественных наук, принимал участие в изучении нового вида саранчи. Я получил возможность увидеть и кубышки и зародыши. Я видел и самую саранчу, которой дали выплодиться для наблюдения.
Экземпляры опасных чудовищ, сохраняемые в формалине, нашли свое место на столе вещественных доказательств в зале суда.
Мне дали прочесть следственное дело по обвинению диверсантов в преступлениях, предусмотренных статьями нашего Уголовного кодекса. В деле я нашел не только показания Алонова, – его имя упоминалось достаточно часто…
От железнодорожной станции до животноводческого совхоза имени Ленина я пошел пешком. Уж очень хороши здесь бывают дни конца марта: пришвинская весна света прекрасна не только у нас, в центральной России. Ничуть не менее обаятельна она и в западно-сибирских степях.
Приятно пройтись после трех с лишним суток, проведенных в вагоне. На солнце подтаивало. И так славно дышалось, что я незаметно прошел четыре или пять километров.
Я не застал ни директора совхоза, ни его заместителя. Хозяйство здесь очень большое, разбросанное. Об Алонове мне сказали, что он уехал "на филиал", но вернется к обеду.
– Наверное?
– Как сказал, так и будет…
От секретаря партийной организации я узнал, что в конце минувшей осени совхоз успел построить плотину в местах, обследованных Алоновым.
– Земли нам там отводят, – говорил мой собеседник. – Если будет вода, сядем там еще одним филиалом. У нас тесно.
Здесь саранча, как видно, ушла в прошлое. Ее, как говорил секретарь, выкопали, выпахали, всю уничтожили.
– Сами бандиты указывали места. Да и без них обошлись бы. Наш Алонов все разглядел, все запомнил. Если осталась кубышка-другая, то туда скоро выезжают специальные наблюдатели – как снегу сойти. Не упустят. Главное с этой гнусью – вовремя захватить. Тогда и самая усовершенствованная не страшна.
Мы пошли с секретарем: он – по делу, я – взглянуть на совхозное хозяйство.
Из-за ограды обширного, сейчас пустого загона показался молодой человек. Он широко шагал по тропке, пробитой в оседающем снегу. За ним, остывая после езды, шел серый конь. Я, по старой привычке, заметил, как, по всем правилам кавалерийского марша, стремена перекинуты через седло, подпруги отпущены и повод закинут на шею. Серый играл с хозяином, подталкивая его сзади храпом под локоть. Секретарь сказал мне:
– А вот и наш Иван Александрович вернулся.
Секретарь познакомил нас. И в воображении и только что, издали, Алонов казался мне высокого роста: а был он чуть, может быть, выше среднего.
С первых слов я понял, что для Алонова и мой приезд, и его вероятная цель уже не были секретом: кто-то сумел "доложить". Вместе с Алоновым я прошел на конюшню, где он поставил коня в денник. Стараясь смягчить натянутость первых минут и найти дорожку к сердцу Алонова, я горячо похвалил серого. Моя невинная хитрость не произвела нужного действия.
Мы пообедали в совхозной столовой, обмениваясь малозначащими фразами. Ледок натянутости оставался – я не умел его сломать, а Алонов не хотел. Типом лица, русыми волосами, цветом серых глаз Алонов был северянин. На мой вопрос он коротко, но довольно охотно объяснил, что родители его родом олонецкие, откуда, надо думать, и фамилия. Надо бы – Олонов, но в русском языке начальное "о" в именах легко переходит в "а"… Этим и закончилось личное. Кругом нас были люди. Я видел, что Алонова и любят и уважают, что он у себя дома среди тридцати или сорока человек обедающих. Но я для него был совсем посторонний. Это меня стесняло, а его – нет.
После обеда он пригласил меня к себе. Я видел, что он подчиняется обязательным правилам гостеприимства – не больше. Он угостил меня каким-то особенным табаком – крупная крошка самосада имела приятный вкус и запах.
– Я примешиваю донник и еще кое-какие степные травки, – объяснил Алонов.
В комнате был порядок. Над кроватью висели три ружья. Я поинтересовался оружием. Алонов снял одно:
– Это мое.
– А те два?
– Они – оттуда. Лежали в мелком месте. Мне они ни к чему, но там все настояли, чтобы я взял себе: боевой трофей… Даю товарищам на охоту, кто попросит. Своего – не давал и не дам.
И тема иссякла. Славное девичье лицо смотрело из рамочки. На столе было много учебных книг. Я узнал, что в этом году Алонов хочет поступить на заочное отделение Института животноводства.
– Почему вы не хотите пойти на основной курс? – спросил я. – Там было бы легче.
– Конечно, легче, – сразу согласился Алонов. – Да мне не хочется отрываться от нашего совхоза. Постараюсь как-нибудь справиться.
Я подумал, что он наверное справится. Разговор опять оборвался. Алонов был по-прежнему холоден, спокоен. Я сделал последнее усилие – и начал говорить сам. Я рассказывал о том, чего Алонов мог не знать, привел несколько примеров борьбы зарубежных коммунистов.
Алонов оживился. Когда я сделал паузу, он ею охотно воспользовался:
– Они – настоящие герои. А я? Что я? Я ведь был у себя. И, знаете, ведь я все время боялся, все время. Да, я боялся! Сначала за себя, а потом…
И он увлекся. Он рассказал мне о своем страхе, о своей борьбе со страхом, о своих делах и мыслях. Один за другим передо мной прошли дни, проведенные им в борьбе.
В этой повести я постарался передать все, как было…
1951
ВОЗВРАЩЕНИЕ ИБАДУЛЛЫ
Часть первая
ЗЕМЛЯ ОТЦОВ
Глава первая
ТЯЖЕЛЫЙ ПУТЬ
I
С равнины горы видны издалека. Для жителя степи они закрывают и возвышают горизонт, кажутся границей мира и служат рубежом, за которым воображение рисует иную землю. Сверкающие вершины висят над голыми стенами, которые опираются на пятнистые склоны.
Изменчивые, непостоянные краски гор зависят от часа дня и времени года. Летом белые шапки укорачиваются, осенью начинают сползать вниз и всю зиму опускаются к равнинам, никогда не достигая их. Под солнцем горные льды вспыхивают, блестя голубыми, зелеными, розовыми лучами.
С равнин горы не кажутся далекими. Думается человеку, что довольно ему сесть на доброго, сильного коня, чтобы уже к концу дня достигнуть подножий. Но проходит полдень, близится вечер, а горы все отступают. Упрямый наездник ночует в степи.
На второй день всадник начинает замечать в горах движение. Это изумительное зрелище! Кажущееся единство гор распадается на пояса укреплений, они перемещаются, множатся и устанавливаются в глубину, готовясь к борьбе с человеком. Навстречу выходит первый вал обороны, за ним шевелятся другие. Проверяя готовность, они меняют очертания, обнажают каменные мускулы скал.
Первый вал открывает лысины, разбросанные среди лесов. А вот уж это и не леса, а выпяченные травянистые ребра. Тени лесов, превратившись во впадины, извиваются и стекают с подножий. Там, в глубоких выемках, и вправду прячутся леса.
Вчера смутная зелень только угадывалась. Сегодня всадник видит весь первый вал гор с его мягкими, закругленными вершинами. Он порос травой и кустами, по нему ползут медленные тени облаков. Высокие каменные стены, которые вчера, казалось, опирались на мягкие дерновые подножья, отступили назад, насупились – дикие, мрачные. А белые шапки все еще висят где-то далеко, не приближаясь и не удаляясь.
Конь идет по диким полям. Маки миллионами чашечек едино и гибко повинуются движению солнца и заливают землю алым цветом. Кончаются маки, и их сменяют низкие заросли тюльпанов.
Всадник поет. Мотив его песни однообразен и прост. Повышая и понижая голос, человек рассказывает обо всем, что видит. Он поет о цветах и травах, о сусликах, которые свистят тревогу и прячутся в хитрых норах, о ястребе, который охотится за сусликами, о ветре, о солнце и о себе самом с сокровенными думами одиночества.
Кончив свою песнь, всадник вспоминает другие – о черном медведе и барсе, жителях пещер, о кабанах, пасущихся в сочных долинных лесах, о прохладных ручьях, которые бегут с гор, чтобы напоить поля и исчезнуть в песках. Всадник поет от полноты сердца и радости жизни. Ему вольно и хорошо.
На третий день в шапках гор проступают синие и зеленые льды, и наконец-то видит всадник, как далеки они и те хребты, которые их носят. Они спрятались за первым поясом, прикрылись скалистыми стенами второго и не над ними стоят, а смотрят из-за них!
И человек постигает не со слов других людей, а собственным опытом несравненное величие гор. Он останавливается и озирается кругом. Положив руку на круп коня, он оглядывается, ищет взором места, откуда пришел. Внизу лежат его равнины! А сам он уже в горах; сам того не заметив, он уже поднялся над степями и пустынями.
Познавая необычное, он смотрит, он мыслит и продолжает свой путь уже без песен.
II
Дышится плохо, дышится трудно. Голова так тяжела, точно набита тем же камнем, по которому ступают ноги. Дороги нет – скользкая узкая тропа бесконечно ползет и ползет вверх, цепляясь за отвесную стену ущелья.
Слишком мало света проникает сверху, и в ущелье темно. Где-то на дне бежит ледяная вода. Живая вода должна бурлить на камнях, прыгать и пениться на скалистом ложе. Но не видно и не слышно воды – такой мрак лежит внизу и так глубока пропасть. Там, под ногами, пусто и тихо. Пустота терпеливо ждет неверного шага человека, бродящего по горным кручам. Карабкаясь по оврынгу – карнизу, подвешенному на случайных выступах скал, томительно напрягаясь, тянутся люди и вьючные животные.
А наверху кружит метель. Ветер бьет снегом в горные вершины, терзает камень, залепляет трещины, полирует скалы и льды. На оврынг сыплются упущенные вихрем струи песка и мелких камней, летит сухая снежная пыль. Люди смотрят вверх с тревогой: если ураган спустится в ущелье, он сорвет маленький караван с узкого карниза, как осенний ветер уносит вялые листья. Лучше остановиться и переждать во впадине стены. Есть надежда, что здесь удастся спастись.
После невольной передышки люди вынуждают себя идти и заставляют двигаться животных. Ураган наверху стихает; нужно выбраться из теснины до наступления ночи.
Наконец достигнут перевал. Его обозначают невысокие пирамиды камней, сложенных редкими путешественниками много лет тому назад. Кое-где между камнями торчат рога горных козлов – нахчаров и гульджей. Это благодарственные жертвы богам или богу за то, что смерть еще раз пощадила людей, позволила им подняться на перевал из далеких равнин.
Наверное, были здесь и лоскутки цветных тканей, знаки суеверного почтения и благоговения, привязанные к рогам и зацепленные за камни. Если и были, то время унесло их. Уже десятилетия минули, как перевал заброшен. Современные пути прошли стороной.
III
Недалеко от каменных пирамид с рогами нахчаров стоял рабат, хижина для путешественников, – грубо сложенные четыре стены из дикого камня с примкнувшим к ним загоном для скота.
Много лет ушло с того дня, когда через перевал прошел последний караван, и никто не знает, кем и когда был построен этот рабат. Однако его крыша и навес над загоном хорошо сохранились. На больших высотах гниение не властно над деревом. Здесь нет ни грибка, ни точащих древесину насекомых.
Даже неожиданный запас топлива нашли путники в углу рабата. Это была куча терескена – растения, благословенного горцами за то, что оно умеет распускать на мертвых галечных осыпях пучки веток, похожих на сплющенные кочки.
Не произнося ни слова, путешественники развьючили косматых, дикого вида яков и поставили их в загон. От ветра дыру входа завесили кошмой и развели огонь в грубом очаге без трубы. Терескен вспыхнул сразу и дал сильное, жаркое пламя. К нему протянулись шесть рук. Люди молчали, им не о чем было разговаривать между собой. У них не было общих мыслей, которыми они могли бы поделиться. Двое из них получили деньги за работу – они обязались проводить третьего до границы и указать ему путь за рубеж.
Обещая все хорошо исполнить, проводники поклялись рассветом, десятью ночами, всем великим и единственным и приходящей ночью. Клянясь, они вкладывали свои руки в руки нанявшего их человека. Таковы формула и ритуал нерушимой клятвы. Путник был уверен в своих проводниках и мог положиться на то, что запас продовольствия и топлива, оставляемый в рабате на случай, если он вернется, никто не тронет.
Несколько дней тому назад этот путник пришел с юга. И если он сумел найти затерянный кишлак, значит, он был сильный человек, который не боится гор. В кишлаке он был принят по обычаю, как гость, у которого не спрашивали имени и цели прихода, пока он сам не назовет их. О чем говорил пришелец с главой кишлака аксакалом, старший проводник узнал, когда его позвали, – чужой искал дорогу за рубеж, и аксакал согласился помочь ему.
Целая жизнь прошла с тех черных дней, когда русские и афганцы устанавливали новую границу между своими владениями. Хитрые инглезы сумели навязаться в судьи для разрешения и примирения пограничных споров, и они обманули и русских и афганцев. Плохая получилась граница: она разделила таджикские семьи, разъединила братьев. С тех пор изменились караванные пути, но аксакал, старый человек, помнил горные тропы и знал, кому поручить путника. Аксакал сказал проводнику: "Этот человек говорит, что хочет вернуться на родину и он оплатит твой труд".
Каждый должен иметь родину и стремиться к ней – это такая же очевидная истина, как то, что каждый труд следует вознаграждать. Теперь путник близок к цели. Дальше он пойдет один.
"Что суждено этому человеку? – думал старик. – Ждет ли его жизнь или смерть? Разве кто-нибудь из живых читал книгу судьбы? Никто…"
IV
Дым терескена легко уносился в дыру над очагом. Вода быстро закипела в медном, насквозь черном от давней сажи кумгане, но чай был невкусен. На высоте перевала вода начинала кипеть при температуре около восьмидесяти градусов и больше не нагревалась, поэтому путешественники и не пробовали сварить себе рис – они знали, что твердые зерна не разварятся и за целые сутки. Рис – пища жителей долин и предгорий, но не тех, кто бродит по хребтам Крыши Мира.
Трое людей насытились привезенным с собой холодным вареным мясом и черствыми лепешками, легли и скоро заснули. Вокруг рабата рвался ветер, метал снег и песок, шуршал, стонал и выл дурным голосом. Где-то вдали загремело…
Старший проводник поднялся, поправил терескен в очаге, вслушался, покачивая головой с длинными редкими волосами на остром подбородке худого морщинистого лица. И снова в горах прошла лавина. Едва заметно дрогнула земля…
Наутро лица всех троих почернели – не от дыма очага, но потому, что ночи на больших высотах бывают тягостны. Глянув один на другого, они смолчали.
Все вместе они сложили в углу рабата оставляемые путнику скудные запасы и заботливо завалили их большими камнями. Вьюки сделались легкими, и младший проводник один седлал яков. Старший показывал и объяснял путнику, как тот должен идти дальше один.
Перед ними лежала безотрадная каменная пустыня. Повсюду – скалы, мертвые галечные поля, перепутанные острые хребты с рваными позвонками. В чистой пустоте неба над обледенелыми вершинами висели перистые полоски облаков. Стало совсем светло, но солнце все еще не могло взойти, прячась внизу, под горами. От мерзлых камней веяло мертвенным холодом.
Рассказывая о дороге, проводник почти не прибегал к словам. Расстояния он изображал числом поднятых пальцев, повороты обозначал движением согнутых под углом ладоней. Путник должен был дойти до реки и переправиться на другой берег. Тряся пальцами и чуть прищелкивая языком, старик изобразил стремление бурной воды. Жестикуляция, редко подчеркиваемая отдельным коротким словом, служила непередаваемой манере горца рассказывать о местности, так он привык. Бессознательно подражая забытому искусству древних мимов, актеров старинной пантомимы, старик как бы лепил руками, и его немой рассказ печатался в сознании и памяти слушателя, как ясная рельефная карта.
Своими жестами проводник переходил реку – он сказал "об", что значит по-таджикски вода, – проникал в долины, карабкался по кручам и шел уже там, за границей. Наконец он чуть слышно, нехотя произнес: "Кишлак", присел, изображая окончание пути, и выпрямился. Все. Остальное его не касалось.
Зажимая в руке короткую клочковатую бородку, путник внимательно слушал и следил за жестами проводника, потом попросил повторить все сначала. Тот терпеливо повторил, после чего они взглянули друг другу в глаза и путник сказал:
– Возьми пищу из рабата. Увези ее е собой. Я не вернусь.
Ничем не выразив своего удивления, старый горец сделал рукой отрицательный жест. Он поклялся оставить тут продовольствие, и как же можно привезти его обратно? Аксакал обвинит его в обмане гостя. Нет, все останется здесь…
Вскоре двое людей и три яка двинулись в обратный путь. Оставленный в одиночестве путник – его звали Ибадулла – слышал, как младший проводник запел. Юноша вывел высокую ноту и смолк. Потом повторил, взяв ниже, и вдруг рассыпал скорбные музыкальные фразы, точно заплакал.
Это была грустная, за душу хватающая песнь горца, печальная, как ледяные пустыни и вековой гнет, в которых родились и певец и мелодия. В душе одинокого путника она отдавалась тревогой.
А старый проводник торопил яков. Теперь они были свободны от груза и на них было удобно ехать верхом. Солнце, наконец, встало в небе, и ветер внезапно стих. Сделалось тепло, и все стало обычным. Но жутко было старику. Он чувствовал: место на перевале стало плохим, почему-то дурным стало место – вот что! Скорее прочь отсюда: день встал недобрый, и час наступает недобрый.
О человеке, оставленном на перевале, горец уже забыл. Старика давило предчувствие беды, грозящей ему самому и его любимому младшему сыну, который умеет так хорошо петь, и его дорогим якам. Скорее, скорее бежать отсюда – злой час подступает! Дьявол-Эблис, ломающий горы, затевает возню в темных ямах преисподней…
И верно, в ущельях гудело и ухало, под ногами чуть вздрагивала земля.