Дизель заторопился к скатерти-самобранке: пока перекур с дремотой будет иметь место, он пузо свое осетровым шашлычком потешит. Не то слюни во рту уже на зубы намотались. Должно же ему с барского стола кое-что в рот перепасть…
Рафик отсутствовал минут пятнадцать, из зарослей вылез раздраженный, весь в красных пятнах, помятый, видать, что-то у него не получилось. Клара же, наоборот, была довольна и сыто щурилась. Рафик пожаловался Дизелю:
- Комары опять появились. Всю задницу изгрызли.
Дизель сожалеюще проговорил:
- Запасы спрея, что мы купили, использованы все. До последнего флакона - ничего не осталось. Сюда бы еще пяток флаконов, и вновь целый час можно было бы кайфовать.
Рафик оттянул браслет часов, перевернул хронометр циферблатом к себе. Восхитился:
- Силен батяня! До сих пор не выдохся. Хорошо работает.
- Батяня-комбат, - одобрительно хрюкнул в кулак Дизель. - Есть такая популярная песня в Москве.
- Слышал, - процедил Рафик сквозь зубы: еще не хватало, чтобы охранник в его разговор влезал. Снова глянул на циферблат своих роскошных часов. - Интересно, сколько он еще вытянет?
А "батяня" в это время лежал в камышах, - тихий, разом постаревший, синий, словно бы его обработали раствором купороса или чернил, с головой, будто у курицы, засунутой под мышку.
Блондинка лежала рядом. Рот ее был заклеен липучей лентой. Глаза испуганно вращались, она даже не пыталась дергаться, лишь смотрела на двух людей, возникших словно бы из-под земли, и немо, про себя, молилась.
- Не бойся, - сказал ей Сынков, - мы тебя не тронем.
Того, что оставался живой свидетель, они не боялись - никакой свидетель их не узнает, на лица были натянуты пятнистые зеленоватые маски.
- Отпрыска будем класть? - спросил Сынков у своего напарника.
- Такой команды вроде бы не было, - неуверенно ответил Кириллов.
- Если сынок останется, то и вонь останется. Я бы убрал его.
Кириллов отрицательно покачал головой.
- Не надо. Если понадобится убрать - вернемся и уберем.
Блондинка даже не заметила, как исчезли эти люди. Только что находились рядом с ней, тихо разговаривали, и вдруг не стало их. Словно они растворились в воздухе либо нырнули под землю.
Когда на пикнике была объявлена тревога, Сынков с Кирилловым уже находились далеко от этого места.
После того как не стало Оганесова, на Волге, в пойме, да и на самом Каспии сделалось спокойнее. Впрочем, не везде - море у берегов Дагестана, в Калмыкии по-прежнему продолжало оставаться "горячей точкой" - там браконьеры переправляли икру и рыбу в Москву, набивали карманы долларами, тем, кто вставал у них на пути, старались перегрызть горло…
А поднималась на пути у этих людей только одна сила - пограничники.
Перед тем как уехать в Москву, Ирина пошла на кладбище, отыскала там могилу. Поправила крест, к которому была прислонена фотокарточка Мослакова в латунной рамочке под стеклом, стерла со стекла пыль, мелкие комочки земли, принесенные ветром, отодвинула в сторону засохшие цветы, рядом положила букет свежих цветов. Это были кроваво-красные розы, купленные двадцать минут назад на рынке, на их лепестках искрящимися светлячками застыли капли воды.
Молча постояла, глядя покрасневшими глазами на могилу, сглотнула подступившие слезы, и вновь замерла: горячий вал обиды, неверия, боли накатился на нее, сдавил горло, она не могла ему противиться - не было сил.
Подняла глаза, увидела в расплывающемся мокром воздухе светлую далекую полоску. Неужели это Волга? Пашина река, которую он защищал? Как и Каспий - Пашино море, которое он тоже защищал и во имя которого лег в эту могилу…
Губы у нее поджались, она закусила их, боясь расплакаться, с трудом сдержалась, сглотнула твердый соленый комок, собравшийся во рту.
Снова замерла. Она уже ничего не видела: мир перед ней померк, воздух обратился в некое густое марево, в нем все замерло, омертвело; звуков тоже не было слышно - ни птичьего стрекота, ни автомобильных гудков, ни веселого щебета детишек, рассыпавшихся по кладбищу в поисках могил солдат Великой Отечественной войны, за которыми они собирались ухаживать, ни карканья старой вороны - все это проходило мимо Иры, она ничего не слышала.
Очнулась она от того, что сзади ее кто-то тронул за рукав. Вздрогнула. Приходя в себя, выпрямилась. Оглянулась.
Сзади стоял смущенный, тихо покашливающий в кулак дядя Ваня Овчинников. В руке он держал букет простеньких садовых цветов, очень похожих на одуванчики, Ира не знала их названия - в Москве и в Подмосковье они не росли, росли на юге.
- Я это… сорок дней, как Пашка-Запашка нет, - мичман опять покашлял в кулак, потом нагнулся, положил свои цветы рядом с букетом Иры на могилу. Подцепил пальцами немного земли с могилы, размял. - После первого дождя холмик надо будет подправлять. Просядет здорово. Земля тут очень легкая. - Овчинников виновато шмыгнул носом, вздохнул: - Эх, Паша!
Ира молча кивнула. Говорить она не могла.
- А я это, я это… - мичман засуетился, расстегнул кожаную офицерскую сумку, висевшую у него на боку, - я моряцкий шкалик принес, чтобы Пашу помянуть. - Он достал из сумки небольшую плоскую флягу из нержавеющей стали, украшенную надписью "Волгоград - город-герой". - Этому шкалику лет двадцать, если не больше будет, - пояснил мичман. - Я с ним всю Якутию прошел. И побывало в нем столько жидкости, что ею можно напоить стадо слонов.
Ира вновь молча кивнула. Мичман отвернул крышку, поднес шкалик к носу и благоговейно помахал рукой.
- Первостатейный напиток! Коньяк из старых бакинских подвалов. Куплен в Баку перед самой эвакуацией и вывезен вместе с оружием. У меня и посуда кое-какая имеется, - суетливо дополнил он, - также бакинская. Разномастная… Сейчас мы, Ир, Пашка помянем. Помянем…
Он достал из сумки пузатую стопку, схожую с солонкой, украшенную золотым ободком и чеканкой, внутри также золоченую, за первой стопкой достал вторую, граненую, похожую на маленький изящный стакан, вмещал этот стакан в себя граммов пятьдесят, не больше, объявил победно:
- Вот! Две стопки. Держи, - он сунул золоченую стопку Ире в руку, та машинально взяла ее. Лицо ее было замкнутым, бесстрастно-чужим.
Мичман аккуратно наполнил Ирину стопку коньяком, придержал ее пальцами, чтобы Ира не пролила душистый напиток, мотнул головой сокрушенно и пробормотал:
- Эх, Пашок, Пашок, разве думал я когда-нибудь, что буду пить на твоей могиле? - он вновь горестно помотал головой, проглотив очередной вздох. - Думал, что все будет наоборот, как оно и должно быть…
Налил коньяка в граненую стопку.
- Да, - эхом отозвалась Ира, - я тоже не думала.
- Все мы под Богом ходим, - мичман приподнял стопку, которую держал в руке, посмотрел на нее печально и поставил на могилу. - Это Пашина доля.
Поковырялся еще в сумке, достал третью стопку, потемневшую от времени, - с этой посудиной прадед мичмана в Первую мировую войну совершал поход в Персию с корпусом генерала Багратова, - наполнил его.
- Ну, Пашок, - произнес мичман со вздохом, - пусть земля будет тебе пухом.
Резким движением он выплеснул коньяк себе в рот, побулькал им звучно. Похвалил:
- Вкусная, однако, жидкость! - снова вздохнул и добавил: - Вкусная, да лучше пить ее по другому поводу и… и - пусть простит меня Паша - в другом месте.
Ира выпила свой коньяк безучастно, она, похоже, и не поняла, что это коньяк, проглотила его, как воду, незряче поглядела на опустевшую стопку.
- Давай, Ир, еще по одной, чтобы Пашку в его вечном сне спалось лучше.
Ира молча подняла свою стопку, подставила под фляжку, мичман налил коньяк Ире, налил себе и закрыл фляжку пробкой. Лицо его дрогнуло, по нему проползла желтоватая, будто лунный отсвет, тень, и он произнес задребезжавшим, враз постаревшим голосом:
- За то, чтобы Пашку спалось лучше, и за то, чтобы мы всегда помнили о мертвых. Есть одна очень хорошая истина: мертвые живут до тех пор, пока о них помнят живые, - мичман не выдержал, закашлялся, сплюнул в сторону от могилы. Произнес виновато: - Эх, мне бы надо лежать на Пашином месте, а не ему, - под глазом у него дернулась нервная жилка, он потянулся, не зная, чокаться или нет. - За то, чтобы ты всегда была здорова и всегда помнила Пашу. Не забывай его.
- И вы не забывайте, - почти беззвучно откликнулась Ира.
- Я никогда не забуду, не дано это, - неуклюже затоптался на месте, забормотал мичман, - я с ним был в том последнем бою… - он стряхнул пальцами слезы, возникшие у него на глазах, вновь начал переступать с ноги на ногу, фигура у него согнулась в корявую рогульку. - Я это, Ир… я это, - слова застревали у него в горле, никак не могли вымахнуть наружу, - это… Я слышал, что самого главного нашего обидчика, из-за которого все случилось… Убили, в общем, его.
- Не знаю, - спокойно и по-прежнему едва различимо, шепотом произнесла Ира. - Не слышала.
- Оганесов его фамилия.
- Это я помню. А вот об убийстве ничего не слышала.
- Значит, не только нам он насолил.
- Наверное.
- Собаке - собачья смерть. Подкараулили его где-то на Волге, на островах и свернули шею. И его ближайшим охранникам, тем, кто был допущен к телу, - тоже.
- Вы правы, дядя Ваня, собакам - собачья смерть.
Ирино лицо посветлело, сделалось твердым, появилось в нем что-то неженское, очень жесткое, глаза тоже посветлели, она подала мичману руку:
- Все, дядя Ваня. У меня билет на самолет. Пора в Москву.
- Ах ты, - затоптался он на одном месте, - ах ты… А задержаться никак нельзя?
- К сожалению, нельзя.
- Ах ты… Эх ты! - дядя Ваня неловко подхватил своей рукой руку Иры, также неловко, будто тяжеловес с негнущимися лапами, прижал ее к губам. - Ира, простите, ежели что было не так, - вежливо, на вы, пробормотал мичман, вновь бестолково затоптался на одном месте.
В следующий миг в нем словно бы что-то увяло, суетливость исчезла, тело потяжелело, становясь непокорным, старческим, и он, охнув от досады, от того, что в его организме произошел сбой, застыл, словно в нем на полудвижении, на полуфразе закончился воздух. Ира тронула его рукою за плечо, улыбнулась прощально и ушла.
А мичман, находясь в оцепенении, еще долго смотрел ей вслед и сожалеюще думал о том, что не стало прекрасной пары, Паши Мослакова и Иры Лушниковой, и от того, что эта пара не состоялась, в природе образовалась дыра, стало пусто и угрюмо…
Редко так люди подходили друг к другу, как Ира и Паша. Мичман простуженно пошмыгал носом, глаза ему заволок влажный туман, в горле запершило. Он закашлялся.
Фигурка Иры еще долго была видна в конце дорожки, словно эта девушка никак не могла покинуть скорбную кладбищенскую землю, а потом исчезла.
Пока мичман стирал туман с глаз и хлюпал носом, она ушла.
И показалось Овчинникову, что остался он в этом мире один, совсем один, никого больше нет, и секущее ощущение беды, покинутости сдавило ему горло, он неверяще мотнул головой и пробормотал, давясь коротким и твердым, как фанера, словом:
- Нет!
Как все-таки жизнь бывает несправедлива к людям! Несправедлива она оказалась к Паше Мослакову, к этой девчонке, к нему самому. Ведь ему, Ивану Овчинникову, орденоносцу и заслуженному человеку, давно уже надо сидеть на берегу реки, помахивая удочкой, таскать из воды плотвичек на жарево, а он чем занимается?
- Нет! - произнес он на этот раз громко.
Но не один он был в этом мире. Таких людей, как мичман Овчинников, много, и они - именно они, а не набитые таньгой воровские авторитеты типа Оганесова - будут определять жизнь страны. То, что происходит сейчас, в конце концов закончится, и в далекой, совершенно не видной горловине тоннеля забрезжит свет.
Кончится власть тьмы, беспредела, самодурства, на смену ей придет власть новая, и все встанет на свои места. В этом мичман Овчинников был уверен твердо.