Эшенден, или Британский агент - Моэм Уильям Сомерсет 21 стр.


Тут раздался звонок в дверь, Ивонн ввела в комнату свою подругу Аликс (так, кажется, ее звали), и та со сладкой улыбочкой продавщицы bureau de tabac пожала Брауну руку и произнесла банальные слова приветствия. Она была в длинной пелерине из искусственной норки и в огромной малиновой шляпе, в которой выглядела чудовищно вульгарной. Ее нельзя было даже назвать хорошенькой: широкое, плоское, густо напудренное лицо, большой рот, вздернутый нос, густая копна золотистых, как видно крашеных, волос и громадные голубые подведенные тушью глаза.

Теперь Эшенден не сомневался, что Уизерспун и Браун - одно лицо; в противном случае сэр Герберт никогда бы не запомнил, как выглядела гимнастка и как она была - тридцать-то лет назад! - одета, и его даже позабавила наивность посла, почему-то полагавшего, что этот столь нехитрый повествовательный прием поможет ему скрыть правду. Хотя Эшенден мог пока лишь догадываться, чем эта история кончится, поразителен был сам по себе факт, что с этим холодным, надменным и изысканным человеком могло произойти подобное приключение.

- Она о чем-то заговорила с Ивонн, и тут мой знакомый подметил одну черту, которая странным образом показалась ему очень привлекательной: у Аликс был низкий, с хрипотцой голос, как будто она только что перенесла сильную простуду, и голос этот ему почему-то ужасно понравился. Он спросил у О’Мелли, всегда ли она так говорит, и художник ответил, что, сколько он ее знает, - всегда. "Как после бутылки виски", - пошутил Браун, и О’Мелли тут же перевел ей его слова, на что Аликс, улыбнувшись Брауну своим большим ртом, возразила, что говорит хриплым голосом не из-за спиртного, а из-за необходимости подолгу стоять на голове - это один из недостатков ее профессии. Затем они вчетвером отправились в низкопробный ресторанчик недалеко от бульвара Сен-Мишель, где мой знакомый за два франка пятьдесят сантимов, включая вино, съел обед, который показался ему в тысячу раз более вкусным, чем в "Савое" или в "Кларидже". Аликс оказалась весьма разговорчивой юной особой, и Браун с интересом, даже с удовольствием слушал, как она своим густым, раскатистым голоском болтала на самые разные темы. Она великолепно владела арго, и, хотя он не понимал и половины из того, что она говорила, ему ужасно нравилась живописная вульгарность ее языка, который отдавал раскаленным асфальтом, цинковыми стойками в дешевых забегаловках, многоголосыми площадями в бедных районах Парижа. Ее живые и броские метафоры ударяли ему в голову, точно ледяное шампанское. Да, она была уличной девицей, но в ней кипела такая энергия, что становилось жарко, как в натопленной комнате. Ивонн успела шепнуть ей, что Браун - англичанин, что он не женат и у него есть деньги; однажды он поймал на себе ее долгий оценивающий взгляд, а затем услышал, хотя и не подал виду, как она шепнула подруге: "Il n’est pas mal". Это его позабавило: он ведь и сам догадывался, что недурен собой. Впрочем, она не обращала на него особого внимания - они говорили о чем-то своем, а он из приличия делал вид, что с интересом слушает, однако время от времени Аликс украдкой бросала на него томные взгляды и быстро проводила языком по губам, давая этим понять, что все зависит только от него. Браун же пребывал в нерешительности. Аликс была молодая, обаятельная, необычайно живая девушка, однако, за исключением хриплого голоса, ничего особенно заманчивого в ней не было. Между тем мысль о том, чтобы завести в Париже интрижку, да еще с циркачкой, вполне ему улыбалась - в самом деле, почему бы и нет? - будет по крайней мере о чем вспомнить в старости. Не всякому же выпадает счастье завоевать сердце гимнастки! То ли Ларошфуко, то ли Оскар Уайльд сказал, кажется, что следует совершать ошибки в молодости, чтоб было о чем вспоминать в старости. Пообедав (за кофе и коньяком они засиделись допоздна), они вышли на улицу, и Ивонн предложила Брауну проводить циркачку домой. Браун с готовностью согласился, Аликс сказала, что живет недалеко, и они пошли пешком. По дороге она сообщила ему, что у нее своя квартирка, совсем крохотная - она ведь большую часть времени на гастролях, - но уютная; женщина, сказала она, должна иметь жилье, обстановку - что ж это за женщина, у которой нет собственного угла? Наконец они подошли к ветхому зданию на какой-то темной, грязной улочке, и Аликс позвонила в звонок, чтобы консьержка открыла им дверь. Подняться в квартиру она Брауна не позвала, и он не знал, удобно ли будет войти без приглашения. Внезапно его охватила ужасная робость, он мучительно соображал, что бы такое сказать, но не мог произнести ни слова. Аликс молчала тоже. Оба чувствовали себя неловко. Щелкнул замок, дверь открылась, Аликс выжидательно посмотрела на него; она явно была озадачена, он же от смущения не мог рта раскрыть. Тогда она протянула ему руку, поблагодарила за то, что он проводил ее до самой двери, и пожелала спокойной ночи. Сердце его бешено билось; пригласи она его войти в дом - и он бы вошел; ему хотелось, чтобы она, пусть не словами, а жестом, намеком, выдала свое желание, но ни жеста, ни намека не было; он пожал ей руку, попрощался и ушел. Он чувствовал себя круглым идиотом, всю ночь не мог сомкнуть глаз, без конца ворочался в постели, с ужасом думая о том, какой рохлей он ей показался, и с нетерпением ожидал рассвета, чтобы доказать ей, что впечатление, которое он произвел накануне, было обманчивым. Гордость его была ущемлена. Не желая терять времени даром, он уже в одиннадцатом часу отправился к ней с твердым намерением пригласить ее в ресторан, но Аликс не оказалось дома. Тогда он послал ей букет цветов и во второй половине дня зашел снова - за это время она успела вернуться и уйти опять. Он отправился к О’Мелли, надеясь найти ее там, но гимнастки в мастерской не оказалось, а ирландец, хитро прищурившись, поинтересовался, как Браун провел ночь, на что мой знакомый, дабы не упасть в глазах художника, заявил, что Аликс ему разонравилась и он, как истинный джентльмен, проводив ее до дому, ушел. Однако у него остался неприятный осадок, что О’Мелли его раскусил. На обратном пути из мастерской он послал ей pneumatique с приглашением завтра вечером вместе пообедать. Она не ответила. Он терялся в догадках, по многу раз спрашивал портье отеля, где остановился, нет ли ему письма, и наконец, почти совершенно отчаявшись, вечером следующего дня отправился к ней. Консьержка сказала, что мадемуазель дома, и Браун поднялся по лестнице. Он ужасно нервничал, злился на Аликс за то, что она так пренебрежительно отнеслась к его приглашению, и в то же время старался сохранить невозмутимый вид. Взбежав по темной, вонючей лестнице на четвертый этаж, он позвонил в квартиру, номер которой узнал от консьержки. Сначала за дверью было тихо, затем послышался какой-то шум, и он позвонил снова. Наконец Аликс ему открыла. По ее виду было совершенно очевидно, что она понятия не имеет, кто он такой. Браун совершенно растерялся - это был удар по его самолюбию, однако он взял себя в руки и, изобразив на лице светскую улыбку, сказал:

"Я, собственно, пришел узнать, обедаете ли вы со мной сегодня вечером? Вы ведь получили мою pneumatique?" Тут только Аликс наконец его узнала.

"О нет, сегодня я никак не могу пойти с вами в ресторан, - сказала она, по-прежнему стоя в дверях и не приглашая его войти внутрь. - У меня ужасная мигрень, и я хочу пораньше лечь спать. На телеграмму я не ответила потому, что она куда-то задевалась, а ваше имя вылетело у меня из головы. Спасибо за цветы, как это мило с вашей стороны". "Тогда, может быть, пообедаем завтра?"

"Justement, завтрашний вечер у меня занят. Простите".

Говорить больше было не о чем, задать ей еще какой-нибудь вопрос у него не хватило решимости, и Браун, вновь пожелав ей спокойной ночи, удалился. У него сложилось впечатление, что она на него не обиделась, а попросту совершенно забыла о его существовании. Браун чувствовал себя глубоко уязвленным. В Лондон, так ее и не повидав, он вернулся очень собой недовольный. Он не был влюблен в Аликс, вовсе нет, скорее испытывал досаду, но, как бы то ни было, не мог выбросить ее из головы. Мой знакомый вполне отдавал себе отчет: если он и страдает, то не от неразделенной любви, а от ущемленного самолюбия.

За обедом в ресторанчике на Сен-Мишель Аликс, помнится, обмолвилась, что весной ее труппа едет на гастроли в Лондон, и в одном из писем ирландцу Браун как бы между прочим писал, что, если юная натурщица (она же гимнастка) действительно собирается в Лондон, пусть О’Мелли даст ему знать - он бы с удовольствием с ней увиделся; ему, дескать, не терпится узнать, позировала ли она О’Мелли в обнаженном виде и хорошо ли получилась на портрете. Когда же художник спустя некоторое время написал, что гастроли Аликс начинаются через неделю в концертном зале "Метрополитен", на Эдгвер-роуд, Браун почувствовал, что ему ударила в голову кровь. Он побывал на представлении с ее участием, причем, если бы не купил заблаговременно программу, на ее номер скорее всего опоздал бы: Аликс выступала самой первой. На сцену вышли двое мужчин, один толстый, другой худой, оба с длинными черными усами, и Аликс. Все трое были одеты в плохо обтягивающие розовые трико и короткие атласные трусы зеленого цвета. Сначала мужчины выполняли всевозможные упражнения на трапециях, а Аликс сновала по сцене, подавала им носовые платки, которыми они вытирали руки, и иногда делала сальто. Потом, когда толстый поставил худого на себя, она взобралась на плечи худому и послала оттуда зрителям воздушный поцелуй. Затем все трое ездили на одноколесном велосипеде. Выступление умелых акробатов часто подкупает изяществом и даже красотой, однако этот номер показался моему знакомому таким безвкусным, таким тривиальным, что он испытал сильную досаду. Вам, вероятно, знакомо чувство стыда, которое испытываешь, когда видишь, как взрослые люди на потеху публике строят из себя дураков. Бедная Аликс, с ее натянутой, застывшей улыбочкой на губах, выглядела в розовых трико и зеленых атласных трусах до того нелепо, что Браун даже удивился, как это он мог разобидеться, что она его не узнала, когда он пришел к ней домой. Поэтому в артистическую по окончании представления он пошел не сразу, снисходительно передернув плечами. Вместе с визитной карточкой он дал швейцару шиллинг, и через несколько минут из уборной вышла Аликс, которая ужасно ему обрадовалась.

"Как приятно увидеть знакомое лицо в этом мрачном городе! - воскликнула она. - Вот сегодня с удовольствием с вами пообедаю - если пригласите, конечно. Умираю от голода. Я ведь никогда до спектакля не ем. Представляете, дали нам этот паршивый зал! Совести у них нет! Ничего, завтра поговорим с нашим антрепренером. Если они думают, что мы позволим сесть себе на голову, то сильно ошибаются. Ah, non, non et non. A публика? Как вам нравится эта публика?! Ни смеха, ни аплодисментов - сидят как истуканы!"

Мой знакомый был потрясен. Неужели Аликс относится к своему представлению всерьез? Он чуть было не рассмеялся. Впрочем, она и здесь, в Лондоне, говорила тем же низким, хриплым голоском, который почему-то так щекотал ему нервы. Циркачка была одета во все красное, и на голове у нее была та же самая малиновая шляпа, в которой она пришла в тот вечер к О’Мелли. Вид у Аликс был до того вульгарный, что Браун, побоявшись вести ее в приличный ресторан, где могли оказаться знакомые, предложил ей пообедать в Сохо. В те дни еще ходили закрытые двухколесные экипажи, которые гораздо больше располагают к любви, чем таксомоторы, поэтому, как только экипаж тронулся, мой приятель обнял Аликс за талию и поцеловал, на что циркачка отреагировала довольно вяло, впрочем, и он не испытал бешеной страсти. За обедом Браун вел себя очень галантно, и она старалась ему подыгрывать, однако, когда они встали из-за стола и он предложил ей поехать к нему на Вейвертон-стрит, Аликс ответила, что вместе с ней из Парижа прибыл ее друг, и у нее с ним на одиннадцать часов назначена встреча; с Брауном же ей удалось провести вечер только потому, что у ее друга было в это время деловое свидание. Браун был, сами понимаете, раздосадован, но виду не подал, и когда на Уордор-стрит (ее ждали в кафе "Монико") она остановилась у витрины ювелирного магазина и стала рассматривать какой-то браслет с фальшивыми сапфирами и бриллиантами, который Брауну показался верхом пошлости, он спросил ее, хочет ли она такой браслет.

"Но он же стоит целых пятнадцать фунтов!" - воскликнула Аликс.

Браун вошел в магазин и купил ей браслет, чем привел гимнастку в неописуемый восторг. Расстались они возле площади Пиккадилли.

"Послушай меня, mon petit, - сказала Аликс. - В Лондоне я с тобой встречаться не смогу - мой друг ревнив, как черт, но на следующей неделе я выступаю в Булони. Может, приедешь? Там я буду одна, мой друг должен вернуться домой, в Голландию".

"Хорошо, - ответил Браун. - Приеду".

В Булонь Браун отправился (взяв для этого двухдневный отпуск) только с одной целью: ублажить ущемленное самолюбие. По какой-то совершенно необъяснимой причине он не мог перенести, что Аликс считает его набитым болваном, и ему представлялось, что если она будет думать о нем по-другому, то перестанет для него существовать. Вспоминал он и об О’Мелли, и об Ивонн. Она наверняка все им рассказала, и он не мог примириться с мыслью, что люди, которых он в душе презирал, смеются над ним за его спиной… Не кажется ли вам, что мой знакомый - преотвратный тип?

- Вовсе нет, - сказал Эшенден. - Всякому здравомыслящему человеку известно, что тщеславие - самая разрушительная, самая всеобъемлющая и самая неискоренимая из всех страстей, что причиняет боль душе человеческой, и что только благодаря тщеславию человек способен совладать со своими страстями. Тщеславие сильнее любви. С годами, по счастью, перестаешь страдать от ужасов и тягот любви, однако от власти тщеславия не спасает даже возраст. Время может ослабить любовные муки, но только смерть способна усмирить боль от ущемленного самолюбия. Любовь проста и не ищет обходных путей; тщеславие же скрывается под множеством масок. Тщеславие - неотъемлемая часть всякой добродетели, источник мужества и успеха; тщеславие - залог верности влюбленного и долготерпения стоика; тщеславие разжигает желание художника прославиться и одновременно служит подспорьем и компенсацией честности добропорядочного человека; даже в покорности святого проглядывает циничный оскал тщеславия. Избегнуть тщеславия невозможно, если же вы вознамеритесь от тщеславия предохраниться, оно воспользуется вашим же намерением в борьбе с вами. Мы беззащитны против приступа тщеславия, ибо оно всегда найдет способ застать нас врасплох. Искренность не может обезопасить нас от его коварства, чувство юмора - от его насмешек…

Эшенден остановился - но не потому, что сказал все, что хотел, а просто чтобы перевести дух. Кроме того, он заметил, что посол предпочитает говорить сам, и поэтому слушает скорее по долгу вежливости. Впрочем, этот монолог он произнес не столько ради того, чтобы просветить своего собеседника, сколько чтобы позабавиться самому.

- В конечном счете, что, как не тщеславие, поддерживает человека в его тяжкой судьбе? - закончил Эшенден.

С минуту сэр Герберт молчал и смотрел прямо перед собой, куда-то вдаль, словно перед ним, где-то на горизонте, проплывали его невеселые воспоминания.

- Когда мой знакомый, - продолжал он, - вернулся из Булони, он понял, что безумно влюблен в Аликс, и договорился встретиться с ней вновь через две недели в Дюнкерке, где должны были проходить гастроли ее варьете. Все это время Браун не мог думать ни о чем другом, а в ночь перед отъездом (на этот раз в его распоряжении было всего тридцать шесть часов) не сомкнул глаз - так не терпелось ему поскорее увидеть возлюбленную. После Дюнкерка он всего на одну ночь ездил к ней в Париж и однажды, когда она получила недельный отпуск, уговорил ее приехать в Лондон. Он знал, что она его не любит. Для Аликс он был лишь очередным ухажером, одним из сотни, и она не скрывала, что он отнюдь не единственный ее любовник. Он же испытывал тяжкие муки ревности, однако ей о своих страданиях не говорил, зная, что ничего, кроме раздражения или насмешки, этим не вызовет. Аликс не была им увлечена; он нравился ей, поскольку был джентльмен и хорошо одевался, и она готова была оставаться его любовницей до тех пор, пока его притязания не станут обременительными, только и всего. Браун был не настолько обеспеченным человеком, чтобы делать ей по-настоящему дорогие подношения, однако даже если бы такие подарки и делались, она, из желания оставаться независимой, их не приняла.

- А как же голландец? - спросил Эшенден.

- Голландец? Никакого голландца и в помине не было. Она его выдумала, потому что по той или иной причине хотела, чтобы Браун оставил ее в тот вечер в покое. Солгать ведь ей ничего не стоило. Не подумайте только, что Браун не боролся со своей страстью. Он знал, что это наваждение, что связь такого рода, сделавшись постоянной, может обернуться для него катастрофой. На ее счет он не обольщался: Аликс была женщиной грубой и вульгарной. На интересующие его темы она говорить не могла, да и не хотела: ей и в голову не могло прийти, что его может интересовать что-то кроме ее собственных дел, и Аликс рассказывала ему бесконечные истории о своих ссорах с артистами, склоках с режиссерами и стычках с владельцами отелей. Все эти истории утомляли его безмерно, однако от звуков ее низкого, хрипловатого голоса сердце его начинало биться так сильно, что ему казалось: он вот-вот задохнется.

Назад Дальше