- Когда вся эта история останется позади, - сказал он мне, - я представлю тебя моему близкому другу и попрошу его стать твоим крестным отцом. Редко случается, чтобы у кого-то в пятнадцать лет появлялся новый крестный, но тот, которого мы выбрали тебе при рождении, был другом твоей матери и исчез из виду. Он и в подметки не годится тому, кого я предлагаю тебе сейчас. Он тебе понравится. Его зовут Хью Монтегю, и он из наших. Хью Тремонт Монтегю. Он замечательно поработал для Управления стратегических служб - был связным с британцами. Во время войны работал с Мастерменом - это имя я могу тебе назвать. Преподаватель из Оксфорда. Один из их мастеров шпионажа. Хью просветит тебя на сей счет. Англичане в такого рода делах - настоящие асы. В сороковом они захватили в плен несколько первых немецких агентов, которые были засланы в Англию, и обратили их в свою веру. В результате большинство последовавших за ними немецких шпионов были схвачены по приезде. И до конца войны абвер получал ловко состряпанную дезинформацию от собственных агентов в Англии. Ах, до чего же британцы любили своих немецких агентов! Были преданны им не менее, чем своим охотничьим псам, да, именно так. - Тут отец начал от души хохотать. - Попроси Хью, - добавил он, - рассказать тебе про клички, которые англичане дали этим немцам. Идеальные имена для псов. К примеру, СЕЛЬДЕРЕЙ, - сказал отец, - СНЕЖОК, ГАРБО, МОРКОВКА, ПАУТИНА, КЕФАЛЬ, ГУБНАЯ ПОМАДА, НЕПТУН, ПЕРЕЧНАЯ МЯТА, НЕРЯХА, БРОДЯГА, КУКЛА, КОРЗИНА, БИСКВИТ, БРУТ. Типично для англичан, верно?
Многие годы я буду засыпать и видеть во сне мужчин и женщин, держащих медные таблички, на которых крупными буквами выбито: БРУТ, ПАУТИНА, СОКРОВИЩЕ, РАДУГА. В конце того ленча в "Двадцати одном" я готовил себя к тому, чтобы навеки расстаться с частью мякоти моего мозга, а старики шпионы, носившие клички охотничьих псов, один за другим расставались с жизнью и исчезали в поглощавшей их безвестности.
2
В юности достаточно было мне сказать: "Бог", и мысль перескакивала на нижнюю часть моего живота. Богом для меня была похоть. Бог походил на Сатану, каким нам изображали его в школе Сент-Мэттьюз. Каждый день мы ходили в часовню и молились Христу, но в среднем раз в неделю слышали о соблазнах, расставляемых легендарным властителем духов тьмы по имени Сатана. В часовне проводилось резкое разграничение между Богом и Сатаной, но я - в противоположность другим ученикам - путал их. У меня были на то свои причины. Я приобщился к плотским радостям в первый же год обучения благодаря помощнику капеллана, который приклеился - я выбрал именно это слово, стремясь передать ощущение резинового обруча, - своими тонкими, проклятыми губами к моему четырнадцатилетнему пенису.
Мы ездили со школой в Вашингтон. Возможно, еще и поэтому я так не люблю нашу изысканную столицу с ее гнетущей жарой, это большое, хорошо заасфальтированное болото. Скука и дурные воспоминания, наверное, во многих случаях действуют угнетающе, а в ту ночь я делил двуспальную кровать с помощником капеллана в дешевой гостинице недалеко от Эйч-стрит, никак не мог заснуть и был полон страхов, как вдруг помощник капеллана, выбравшись из рулад громового храпа, несколько раз пробормотал имя своей жены: "Беттина, Беттина", затем обхватил мои чресла и лишил мое изумленное юное причинное место первородной невинности. Помнится, я лежал, остро ощущая присутствие в гостинице остальных шестнадцати моих одноклассников. Я представил себе, как они лежат по двое и по четверо в остальных шести номерах. Во время ежегодной поездки в Вашингтон помощник капеллана был у нас гидом, и поскольку в первый год моего пребывания в школе я ни с кем не дружил и, следовательно, был помечен как одиночка, помощник капеллана, симпатичный малый, поместил меня к себе в номер.
А в других номерах кто знает, что происходило. В школе Сент-Мэттьюз это называлось "пошалить". Поскольку в памяти моей запечатлелись картины этого зверя о двух спинах - моего отца и мачехи (я обозвал это так задолго до того, как наткнулся на подобное выражение в "Отелло"), - я держался подальше от коллективных забав. Однако все мы знали, что такое происходит в разных концах общежития. Мальчишки стояли рядом и ласкали друг друга, пока пенис не вставал, и тогда смотрели, у кого длиннее. Это был еще возраст невинности. У кого он толще - не представляло для нас интереса, ибо это уже было связано с проникновением внутрь. Ближе всего к этому подходили, садясь верхом на ласковое, толстое существо по имени Арнольд, - мы прозвали его Сент-Мэттьюз Арнольд, или Арнольд Святого Матвея. Уже в четырнадцать лет нам прививали литературный вкус, и Арнольд Святого Матвея (не путать с Ридом Арнольдом Розеном) спускал штаны и ложился на кровать, спиной вверх. А мы стояли вокруг, человек шесть - восемь, и наблюдали, как двое или трое наших богатырей по очереди взбирались на него и шлепали своими вновь обретенными инструментами по ложбинке между ягодицами Арнольда Святого Матвея.
- Ух, до чего ж ты омерзительный, - говорили они, а он в ответ хныкал:
- Заткнитесь. Сами такие.
Я никогда не был гомосексуалистом. Это были просто "шалости". Совершив свое дело, будущий герой частенько слезал с Арнольда, вытирался и говорил:
- Ну почему ты не девчонка? Вид-то у тебя как у девчонки.
Что было правдой: щеки у Арнольда были как две луны, но у Арнольда было свое мужское достоинство, и он отвечал:
- А-а-а, заткнись.
Он был меньше мальчишек, которые "шалили" с ним, а потому они лишь закатывали ему затрещину, чтобы неповадно было грубить.
А я, как уже сказал, был лишь наблюдателем. Не готов я был для занятий с фаллосом. Это меня будоражило, но уже в четырнадцать лет я приобрел характерную для Хаббардов склонность к изоляции. И не выказывал ни малейших признаков того, что подобные упражнения зажигают меня.
Мое отношение к этому виду спорта, к этому цирку проявилось, однако, в сладкой дрожи, прошедшей по моему телу от прикосновения губ помощника капеллана. Когда все кончилось и мне было даровано впервые взлететь в небеса, он проглотил смазку, наполнившую его пересохший рот, и зарыдал от стыда. Рыдания шли из самых глубин его существа. Физически он был человек не слабый, и его сила, как и у моего отца, была сосредоточена в верхней половине тела. Так что рыдания у него были сильные.
А у меня было такое ощущение, будто в меня ввели десять тонн новокаина. Только это было не так. Во мне текли две реки в противоположных направлениях. Я чувствовал неведомую ранее легкость в конечностях, в то время как сердце, печень, голова и легкие были в огне. Это было даже хуже, чем созерцать Мэри Болланд Бейрд и моего отца, катавшихся по полу. Я понял, что стал покорным учеником монстра.
Рыдания у помощника капеллана сменились всхлипыванием. Я понимал, что его волнует мысль о жене и детях.
- Не волнуйтесь, - сказал я. - Я никогда никому не скажу.
Он обнял меня. Я осторожно высвободился. Я сделал это осторожно не из благородных побуждений и великодушия, а скорее из боязни, что он разозлится и начнет буйствовать. Тайный инстинкт подсказывал мне, что он хотел бы, чтобы и у меня появилась такая же жажда, которую мне захотелось бы утолить за его счет. А если у меня таковой не было (а ее таки не было), тогда он как бы молча повелевал мне: "Возбуди ее! Да постарайся же, черт побери, ее возбудить!"
Как бедняга, должно быть, терзался, раздираемый между желанием, чтобы в ответ пососали его разбухший член, и ужасом от сознания, что он скатывается все ближе к краю пропасти, которая поглотит его карьеру. Поскольку я лежал неподвижно, не шевелясь, его рыдания наконец прекратились, и он тоже застыл. Я попытался представить себе, как он служит мессу в нашей школьной часовне, в белом шелковом саккосе поверх белой льняной сутаны, все его ритуальные жесты, которые могли служить мне талисманом против него. Это видение возникло передо мной словно по волшебству. После молчания, не менее тягостного, чем тьма в нашем номере, помощник капеллана издал вздох, вылез из постели и провел остаток ночи на полу.
На этом мой опыт по части гомосексуализма и закончился, но как же он покорежил мою психику. Я сторонился секса, словно это была болезнь. Мне снились сортирные сны, будто я стал Арнольдом и помощник капеллана изливал на меня потоки невероятно вонючих нечистот. Я просыпался и чувствовал себя как прокаженный. Простыни у меня были мокрые, залитые чем-то похожим на гной. Головные боли усилились. Когда мальчишки собирались "пошалить", я отправлялся в библиотеку. Думаю, я наконец согласился с предложением отца об операции потому, что не мог сладить с той частью меня, которая была уверена, что у меня в мозгу засела какая-то гадость и от нее надо избавляться.
Определенные перемены во мне, пожалуй, произошли. Когда осенью 1949 года я вернулся в школу Сент-Мэттьюз после лета, посвященного выздоровлению, школа показалась мне вполне пристойным местом. Наша футбольная команда (а это была первая известная мне начальная школа, где серьезно относились к игре в футбол), наши товарищеские встречи на футбольном поле по классам, наши занятия греческим и латынью, наши ежедневные посещения часовни и молитвы перед едой, наши ледяные души с октября до мая (и чуть тепленькие с июня по сентябрь), наши рубашки на пуговицах и галстуки со школьной эмблемой во всех случаях жизни, кроме спортивных состязаний (крахмальные белые воротнички и рубашки по воскресеньям), - все это сейчас стало приятным распорядком жизни. После операции я стал лучше читать. (И в результате мой случай был описан в нейрохирургическом журнале.) Я чувствовал себя таким же, как остальные, и более подготовленным для выполнения не слишком сложных задач. Отметки у меня стали в среднем "четыре" с плюсом.
Будь я предоставлен сам себе, я пошел бы по тому же пути, что и большинство моих одноклассников. Окончив Йельский университет, куда поступали в те дни многие ученики Сент-Мэттьюз, я пошел бы работать на Уолл-стрит или сделался бы адвокатом. Наверное, я стал бы вполне приличным, даже хорошим адвокатом по вопросам недвижимости; мой опыт с помощником капеллана уберегал бы меня от подвохов, таящихся в самых нормальных отношениях, и, подобно другим выпускникам не слишком известной школы, я мог бы с годами даже вырасти. В общем-то судьба складывается благоприятно, если ты способен воздержаться от алкоголя.
Но в мою судьбу вмешался Хью Тремонт Монтегю. Мой отец, который всегда выполнял свои обещания, хотя и с запозданием на многие месяцы, наконец, через полтора года после ленча в "Двадцати одном", устроил нашу встречу. Моя операция прошла и была забыта, как и мое выздоровление. Я был уже в выпускном классе и отвечал за моих младших кузенов и братьев во время летних состязаний на Доуне - прелюбопытных состязаний, состоявших в заплыве на восемьсот ярдов вокруг острова: четыреста ярдов по течению, четыреста назад по каналу против течения - или же в пешем походе на целый день: маршрут начинался у пропастей к югу от Бар-Харбора в восемь утра, и к полудню мы выходили через гору Кадиллак к пруду Джордан, затем поднимались на гору Сарджент и спускались в Сомсвилл, затем переваливали через гору Акадия и спускались к Военной бухте. К восьми часам мы заканчивали поход в Мэнсетских доках. Туда приходило судно для ловли омаров, которое везло нас западным путем к заливу Блу-Хилл и острову Доун. Взвод морской пехоты стал бы жаловаться, если бы ему закатили подобный марш на двадцать миль по горам, нам же наградой служила возможность в течение последующих нескольких дней побывать на судне для ловли омаров на островках, разбросанных по заливу, и таких маленьких, что все путали их названия; островки эти никак не походили друг на друга: на одних были большие зеленые луга, на других - скалы в уступах, усеянных гуано, а на третьих - леса с неземными деревьями, покореженными давно забытыми ветрами. Мы пировали, лакомясь лангустами, сваренными над костром из выловленных в океане обломков, и моллюсками, поджаренными на углях, даже обгорелые сосиски казались вкусными, словно дичь, подстреленная из лука. К нам с Киттредж до сих пор приезжают летом кузены, участвовавшие в этих хаббардовских упражнениях для тела и души. Подобный режим не произвел еще ни одного великого теннисиста, но к таким семейным радостям сводилась вся наша светская жизнь.
Поэтому когда Хью Тремонт Монтегю прилетел однажды в субботу вместе с отцом на зафрахтованном самолете из Бостона, это было событием первостепенной важности. У нас был гость, о котором много говорили. Я-то услышал о моем будущем крестном впервые за ленчем в "Двадцати одном", но потом без конца слышал его имя, во всяком случае, в школе. В моей же личной истории открывалась новая страница. Как я теперь обнаружил, Монтегю был одной из мифических фигур в Сент-Мэттьюз. В первый год моего обучения преподаватели наверняка говорили о нем, однако имя его не закрепилось в моей памяти. Но как только отец довел все значение его особы до моего сознания, рассказы о нем посыпались отовсюду. О нем говорили так, точно он в свое время был директором школы. На самом же деле он был тренером футбольной команды и основателем клуба альпинизма. Он окончил в 1932 году Сент-Мэттьюз, а в 1936-м Гарвардский университет и затем преподавал в школе до поступления в Управление стратегических служб. Преподавал он английский и богословие и установил новые авторитеты в наших догмах и знаниях. Я услышал в школе о египетской богине Маат прежде, чем услышал о Хью Монтегю. Однако имя ее внедрил он. У Маат было тело женщины и большое перо вместо шеи и головы. Будучи египетской богиней Истины, она олицетворяла собой любопытный принцип, ибо каждый в глубине души понимает, что разница между истиной и ложью весит не больше пера. В Сент-Мэттьюз склонны были считать, что эта разница столь же невесома, как присутствие Христа, и Монтегю был убежденным автором такой теории. В Сент-Мэттьюз всегда относились серьезно к богословию, но после общения с Монтегю мы внесли в эту науку больший вклад, чем любая другая школа в Нью-Хэмпшире или Массачусетсе, или - если снизить требования - в Коннектикуте. Мы ближе всех остальных стояли к Богу, и мистер Монтегю дал нам к этому ключ: Христос - это Любовь, а Любовь живет только в Истине. Почему? Да потому что твоя способность почувствовать присутствие Благодати (которое я всегда ощущал набуханием в груди) может пострадать от лжи.
Проститутка оставил в Сент-Мэттьюз и другие заповеди. Бог Отец - грозный монументальный Иегова - есть воплощение Справедливости. Мистер Монтегю добавлял, что Иегова олицетворяет собой также Мужество. Подобно тому, как Любовь - это Истина и только Честность вызывает сострадание, так и Справедливость измеряется Мужеством. Никакой Справедливости для труса не может быть. Ему суждено вечно пребывать в чистилище повседневной жизни. Ученик почувствовал отчаяние? Посмотрите в корень. Он поступил как трус или солгал. В школьных брошюрах, которые рассылались в качестве рекламы для привлечения средств в Сент-Мэттьюз, есть несколько строк, взятых из обращения Хью Монтегю к старшеклассникам в часовне в связи с каким-то торжеством. "Первейшая задача этой школы, - сказал он, - состоит не в том, чтобы развивать ваши индивидуальные качества, хотя некоторые из вас и не лишены сообразительности, а в том, чтобы дать американскому обществу молодых людей, стремящихся оставаться честными и целеустремленными. Если, конечно, школа заинтересована в том, чтобы вы выросли хорошими, достойными молодыми людьми".
Воздадим должное мистеру Монтегю и школе Сент-Мэттьюз. Теология, которую нам преподавали, была более сложной. Там для добродетельных и мужественных существовал особый соблазн, изобретенный злом. Дьявол, предупреждал нас Монтегю, пускает в ход все свое хитроумие, чтобы заманить в западню самых достойных солдат и ученых. Тщеславие, самодовольство и праздность - это проклятие; Мужество состоит в том, чтобы идти вверх по склону и не останавливаться на достигнутом. Человек должен отвечать на каждый вызов, кроме тех, которые могут без нужды его уничтожить. Предосторожность - единственное, что дает Господь для смягчения императива Мужества. Опорой Истине при счастливом стечении обстоятельств может служить Любовь.
Соответственно состязания на спортивном поле превращались в демонстрацию Мужества и Предусмотрительности. Любовь и Истина. Подлинное соотношение этих двух величин в душе каждого мальчишки можно было обнаружить на спортивном поле. А потом, должным образом подготовившись и выйдя в широкий мир, можно было сразиться и с дьяволом. И хотя в школе нам никогда этого не говорили, но все знали, что слово "женщина" - не "мать", не "сестра", не "кузина" и не "дама", а "женщина" - как раз и олицетворяет собой этот широкий мир.
Мистер Монтегю расстался со школой за шесть лет до того, как я в нее поступил, и потому я понятия не имел об удобной диалектике его представлений. В нас же внедряли сильными дозами заповеди, проповедуемые учителями, которые сами жили согласно тому, как они эти заповеди понимали. Так что лицемерие тоже процветало в Сент-Мэттьюз. Истины, звучавшие с кафедры, были нам не по плечу. Ведь помощник капеллана, пробудивший от спячки мои юношеские железы, был учеником Хью Тремонта Монтегю, скалолазом, хотя, как я слышал, и не очень хорошим.
А скалолазание было объективным проявлением добродетелей - иными словами, в нем сливались Истина и Мужество. Я это скоро обнаружил. В тот вечер летом 1949 года, когда Хью Монтегю впервые приехал в Крепость, ему было тридцать пять лет, а мне - семнадцать, и, как я и ожидал, выглядел он наполовину как британский офицер, прямой и с усиками, а наполовину как англиканский священник с очками в стальной оправе и высоким лбом. Скажу так: ему можно было бы дать лет сорок пять, но таким он оставался еще двадцать лет, до самого своего трагического падения.
Здороваясь с ним за руку, я сразу понял, почему для мистера Монтегю Христос - это Истина, а не Любовь. Моя рука при рукопожатии словно попала в тиски с плотными резиновыми подушечками, какие на них надевают, чтобы не повредить хрупкий предмет. "Небеса да помогут мне, - подумал я, - этот человек - настоящий мерзопакостник".
И насколько точным оказалось мое чутье! Десятилетия спустя, в период моего брака с Киттредж, я узнал сокровенные тайны молодого Хью Проститутки, которые он выдавал ей одну за другой в доказательство своей любви! Он действительно оказался мерзопакостником, и притом наихудшего сорта. Сидевший в Хью дьявол порождал у него желание бурить молодые колодцы. Среди его учеников не было ни одного хорошенького мальчика, которого ему не хотелось бы испоганить. По словам Киттредж, он никогда этого не допускал - во всяком случае, если говорил правду, что всегда было проблематично, но он признался, что до встречи с ней - на протяжении обучения в Гарварде и потом, когда он преподавал в Сент-Мэттьюз, - это было его ежедневной мукой, он так терзался, что даже скрипел зубами во сне. Он и священником-то не стал потому, что боялся, как бы это влечение однажды не взяло над ним верх, а это означало бы нарушение клятвы, данной Церкви. Соответственно он держал в узде свою сексуальную энергию. И в тот раз, когда меня ему представили и он взял мою руку в свои ладони и посмотрел мне в глаза, он был силой, а я ее приемником, - он был безупречен как сталь, а я оказался гнилушкой.