Я понимаю, что они считают виновным в случившемся Компактного. Еще бы, ведь черному пареньку наверняка хочется избавиться от белого сокамерника. И они предположили, что Слон Майк - белый - пришел мне на выручку.
- Погодите, - кричу я, - это Майк! Майк это сделал!
Компактный, с трудом приподнявшись, оборачивается на мой голос. Глаза его превратились в щелки, челюсти сжаты.
- Спросите Клатча! - выкрикиваю я. И пока меня тащат к душевой, заключенные вскидывают головы, заслышав это имя.
Вот как мы называем друг друга: Сорок Унций, Малыш Джи, Будда, Си-Боун, Полуживой, Двойка, Снеговик, Плот, Бродячий Кот, Гнилой, Демон, Кроха, Таво, Колотун, Гав-Гав, Кретин, Бу-Бу, Ихавод, Чикаго Боб, Питбуль, Слим-Джим, Крепкий Орешек.
В тюрьме все изобретают себя заново. Обращаться к людям можно только так, как они сами представляются, - в противном случае они могут вспомнить, кем были раньше.
После на тюрьму словно набрасывают покров. Когда гаснет свет, почти никто не разговаривает. Компактный лежит на верхней койке.
- Майка упрятали на целую неделю, - говорит он.
"Упрятали" означает подвергли дисциплинарному взысканию. Мало того, что его заперли в одиночной камере и лишили всех привилегий, его теперь еще и кормят так называемыми "кирпичами" - питательными брусками, в которых спрессована не только еда, но и напитки. Так наказывают за самые суровые проступки: нападение на персонал, ношение самодельного оружия и обливание кровью или другими телесными выделениями.
- Как это вышло?
Компактный переворачивается на бок.
- Клатч подтвердил твои слова. И теперь, наверное, отсчитывает семь дней вместе с Майком. Потому что на восьмой день ему крышка.
В этом обществе вознаграждают не за правду, а за ложь, сказанную кому надо.
- Надзиратель сказал, что тебя могут перевести в другой блок, - немного помолчав, говорю я.
Компактный вздыхает.
- Ну и хрен с ним. Они уже пару раз находили мою самогонку, когда обыскивали камеру.
Перевод в отсек повышенной безопасности - это гораздо более серьезное мероприятие, чем может показаться, когда слушаешь Компактного. Заключенные сидят в одиночках, по двадцать три часа в сутки взаперти, и, что еще хуже, после обвинительного приговора, в "настоящей" тюрьме, им, как правило, обеспечивают те же условия.
- Ты сваливаешь отсюда рано утром, - говорит Компактный. - У Клатча в камере теперь есть свободное место. Мне эти проблемы даром не нужны.
Через несколько минут он уже безмятежно храпит. Я закрываю глаза и вслушиваюсь в звуки тюрьмы. И не сразу понимаю, чего недостает: впервые за все время, что я здесь, Клатч не плачет в подушку.
- Шмотки!
Мы слышим этот возглас каждое утро: дежурный надзиратель меняет наши грязные полотенца, трусы, простыни и робы на свежие. На пути к "ползунку" я заглядываю в камеру Клатча и вижу, что он еще спит, свернувшись калачиком и закрыв лицо одеялом.
- Клатч, - рокочет громкоговоритель, - проснись и пой, Клатч!
Когда он не отзывается, к нему заходит женщина-офицер. Отчаявшись разбудить его, она зовет врача.
При появлении медиков нас всех запирают. Они не могут сделать ему искусственное дыхание: Клатч засунул носок слишком глубоко в горло. Тюремный врач констатирует смерть.
Тело Клатча проносят мимо нашей камеры на носилках.
- Как его звали? - спрашиваю я у санитаров, но они не удостаивают меня ответом. - Как его звали по-настоящему? - кричу я во весь голос. - Кто-нибудь вообще знает, как его звали по-настоящему?!
- Эй! - откликается Компактный. - Остынь, старик!
Но я не намерен остывать. Меня убивает мысль, что на его месте мог быть я. Какой договор заключен между человеком и судьбой: человек получает то, что заслужил, или заслуживает то, что получает?
Компактный косится на меня.
- Ему же лучше, уж поверь мне.
- Это я виноват. - В глазах у меня стоят слезы. - Я попросил надзирателей поговорить с ним.
- Не ты, так кто-то другой. Не сейчас, так неделей позже.
Я качаю головой.
- Сколько ему было лет? Семнадцать? Восемнадцать?
- Не знаю.
- Но почему? Почему никто не спросил, где он родился, кем он хотел стать, когда вырастет…
- Потому что все знают, чем это кончается. Носком в горле, вот чем. Или пулей в животе, или ножом в спине. А эти истории никто не хочет дослушивать до конца.
Я опускаюсь на нары. Я знаю, что он прав.
- Ты хочешь знать, что случилось с Клатчем? - с горечью в голосе спрашивает Компактный. - Однажды в Нью-Йорке родился мальчик. Папу своего он не знал, потому что папа мотал срок. Мама у него была шлюхой и сидела на крэке. Когда ему было двенадцать, она отвезла сына и двух дочек в Феникс, а через два месяца померла от передоза. Сестры поселились у родителей своих парней, а мальчик стал бродяжничать. Ребята из Парк-Сауса стали его семьей. Они его кормили, одевали, а однажды, когда ему было шестнадцать, разрешили повеселиться вместе с ними. Вот только выяснилось, что девочке, с которой они веселились, было тринадцать лет и она была дебилка.
- Так вот как Клатч сюда попал…
- Нет, - отвечает Компактный. - Это я попал сюда так. У Клатча примерно такая же история, только имена другие. Здесь у каждого припасена подобная история - кроме таких мажоров, как ты.
- Я не мажор. Я вовсе не богатый человек, - негромко возражаю я.
- Ну, на улице ты уж точно не жил. Как ты вообще здесь оказался?
- Я похитил свою дочь, когда ей было четыре года. Сказал, что ее мать умерла, и мы зажили под другими именами.
Компактный пожимает плечами.
- Ну, чувак, это не преступление.
- Окружной прокурор имеет свое мнение на этот счет.
- Ты ведь свою дочку не укокошил, верно?
- Господи, нет, конечно! - в ужасе бормочу я.
- Ты никому не причинил вреда. Присяжные тебя отпустят.
- Ну, может, это и не лучший исход…
- Тебе не хочется на свободу?
Я пытаюсь придумать, как объяснить этому человеку, что никогда уже не смогу жить по-старому Объяснить, как порой настолько увлекаешься вымыслом, что забываешь правду, этот вымысел породившую. Чарлз Мэтьюс перестал существовать тридцать лет назад. Я понятия не имею, где он сейчас.
- Мне страшно, - признаюсь я. - Я боюсь, что это еще не самое худшее.
Компактный меряет меня долгим взглядом.
- Когда меня первый раз выпустили, я решил съесть праздничный завтрак. Нашел хорошую кафешку, сел - и гляжу, как официантка ходит в своем коротком платьице. Спрашивает, что я буду. Я ей говорю: "Яйца". Она спрашивает: "Как приготовить?" - а я только пялюсь на нее, как будто она не по-английски базарит, а по-марсиански. Мне пять лет никто не предлагал выбора: если яйца, то омлет, и дело с концом. Я знал, что омлета мне не хочется, но не помнил, как еще их можно приготовить. Просто забыл все эти слова.
Язык, конечно, исчезает, как и все, чем долгое время не пользуешься. Скоро ли я забуду слово "милосердие"? Когда из моего лексикона исчезнет "прощение"? Сколько мне нужно тут просидеть, чтоб перестать чувствовать "возможность" на языке?
Я такая же жертва обстоятельств, как и Компактный, или Блу Лок, или Слон Майк, или даже Клатч. Мне не пришлось бы красть родную дочь, если бы я не женился на Элизе. Я не женился бы на Элизе, если бы в тот вечер решил пойти в другой бар. Я не очутился бы в том баре, если бы моя машина не сломалась в Темпе и мне не понадобилось бы вызывать буксир. Я не жил бы в Темпе, если бы не поступил в аспирантуру на фармакологическом: уже тогда я выискивал шансы на достойную работу с достойной оплатой, чтобы обеспечивать семью, которой тогда еще не было даже в планах.
Возможно, судьба - это не озеро, куда ты ныряешь, а рыбак, плывущий по его поверхности. И он позволяет тебе забавляться с наживкой до тех пор, пока ты не устанешь, - и тогда он наматывает леску на катушку.
Подняв глаза, я натыкаюсь на взгляд Компактного.
- Черт побери! - тихо удивляется он. - Да ты ведь один из нас.
Игольщик - местный мастер татуировок - плавит кусочки сыра для получения зеленой краски. У его клиента уже набиты "рукава" - сплошные узоры от запястий до плеч. На трицепсах у него вытатуировано словосочетание "Белая гордость", на спине - узловатый кельтский орнамент. О зеках можно многое узнать по коже. Свастики и парные молнии сообщат о расовых взглядах, паутины и колючая проволока намекнут, что это не первая ходка обладателя. На наколотых часах стрелки обозначают время, проведенное за решеткой.
Интересно, что теперь набьет Игольщик. Он расцарапает кожу заточкой и вотрет в шрам тушь. И уложится в рекордный срок - между обходами, призванными как раз пресекать подобное творчество.
Притворившись, будто занят карточной игрой, Игольщик склоняется над обнаженной левой лопаткой клиента и начинает ковырять его плоть. Выступившая кровь образует сердечко. "Пятерка!" - кричит один из картежников: это предупреждение. Игольщик мгновенно засовывает заточку под робу и прячет крохотный пакетик с тушью в мясистом кулаке.
Но надзиратель проходит мимо, будто и не заметив Игольщика. Он поднимается на второй этаж, я бегу за ним следом.
Когда я его настигаю, постельное белье уже свалено в кучу, а с нар сорваны матрасы. Он переворачивает мой маленький тайник с мылом, зубной щеткой, открытками и карандашами, после чего лезет под койку, где хранится картонная коробка Компактного.
Компактного на месте нет, он пошел в церковь. Он не то чтобы очень набожный - просто в церкви можно свободно продавать нелегальный алкоголь заключенным, с которыми иначе он бы не встретился. Конечно, после обыска товара у него не останется. А когда его переведут в отсек повышенной безопасности, исчезнет последняя возможность вести бизнес.
Надсмотрщик открывает тюбик зубной пасты, выдавливает каплю и подносит палец к губам. Затем берет флакон из-под шампуня, до края наполненный самогоном, и откручивает пробку.
- Это мое! - вдруг выпаливаю я.
Я мог бы сказать, что это - акт самопожертвования, но тогда снова соврал бы. Думаю я об одном: мы с Компактным уже более-менее доверяем друг другу, а отношения с новым сокамерником могут обернуться катастрофой. Я думаю о том, что мне терять, считай, нечего, а ставки Компактного слишком высоки. Я думаю о том, что поступки, совершенные тобой, могут стремиться к кармическому балансу - и жизнь, которую ты сохранил неизменной, может искупить ту жизнь, которую ты бесцеремонно изменил.
Человек, попавший в изолятор, становится чем-то вроде призрака, а уж призраком быть я уже давно приловчился. Надзиратели стоят лицом к лицу с тобою - и все же не видят тебя. На один час за целые сутки тебя выпускают в общую комнату без сопровождения, чтобы ты принял душ и побродил бестелесной тенью по площадям, превосходящим камеру. Ты не слышишь собственного голоса по многу часов. Ты живешь прошлым, ибо настоящее простирается так далеко, что страшно смотреть вперед.
Поскольку в нашем корпусе содержится нечетное количество заключенных, я сижу в изоляторе сам. Сначала я думал, что мне повезло, но вскоре меня начали одолевать сомнения. Не с кем поговорить, некого даже обойти, когда мечешься от стены к стене. Все, что способно нарушить распорядок моего дня, кажется даром небес. Поэтому когда мне сообщают, что пришел адвокат, я сгораю от желания отправиться в комнату для свиданий. Если он и не принес добрых вестей, я смогу хотя бы отвлечься. И в то же время меньше всего на свете мне сейчас хочется видеть Эрика. Я знаю, что это ты попросила его защищать мои интересы в суде, но ты ведь тогда не знала всей правды… и Эрик не знал. Судя по нашей последней встрече, ему нелегко отделить свою историю от моей. Едва ли он согласился бы стать моим адвокатом, если бы знал, что ему придется заново пережить все ужасы алкоголизма в собственной семье.
- Пожалуйста, передайте моему адвокату, что сейчас я не настроен на беседу.
Через полчаса в тюрьме поднимается шум. Кто-то кричит, кто-то топает, лихорадочно мечась по клетке. Я оборачиваюсь в поисках источника раздражения - и вижу сержанта Дусетт, ведущую Эрика к моей камере.
Я поворачиваюсь спиной.
- Я не хочу с ним разговаривать.
- Он не хочет с вами разговаривать, - повторяет она Эрику.
Эрик громко втягивает воздух.
- Ничего страшного. Потому что меньше всего на свете мне хочется знать, как его занесло в изолятор.
И тут я вспоминаю, как впервые осознал, что заботиться о тебе после моего ухода будет именно он, Эрик. Тебе было четырнадцать лет, мы как раз возвращались от стоматолога, который вырвал тебе сразу четыре зуба. Лицо у тебя совсем онемело от новокаина. Эрик пришел проведать тебя после уроков, и я разрешил ему отнести тебе шоколадный коктейль: ты очень хотела шоколадного коктейля. Когда коричневая жидкость вытекла из твоего бесчувственного рта, Эрик вытер тебе подбородок салфеткой. Но прежде чем убрать руку, он пробежался пальцами по твоей щеке, словно исследовал незнакомый рельеф. И это несмотря на то, что твоя кожа не ощущала его прикосновений. Впрочем, ощущай она их, он, возможно, и не решился бы…
- Ладно, пустите его, - смягчаюсь я.
Эрик явно испытывает неловкость. Он держится за прутья решетки, как пловец, который боится течения.
- Как вы сюда попали? - спрашивает он.
- Инстинкт самосохранения.
- Я тоже пытаюсь вас спасти.
- Ты в этом уверен?
Он отводит взгляд.
- Судить будут не меня.
Когда он просит меня начать с начала, я задумываюсь. Ответить отказом легко: мне назначат госзащитника и быстренько признают виновным. Я уже рисковал всей своей жизнью, я могу сделать это снова.
Но какая-то часть меня хочет, чтобы Эрик одержал верх. Он отец моей внучки, ты его любишь. Я до сих пор помню, как ты рыдала мне в плечо, отвезя его в реабилитационный центр. Вдруг, проиграв это дело, Эрик возьмется за старое, а ты снова будешь плакать? А если выиграет, сможет ли он убедить меня в том, в чем не смогли убедить глаза Элизы: что человек, получивший еще один шанс, таки способен использовать его по назначению?
Я вытираю ладони о растянутые на коленях штаны.
- Я не знаю, что ты хочешь услышать, а чего предпочел бы не слышать никогда.
Эрик делает глубокий вдох.
- Расскажите, как вы познакомились с Элизой.
Я закрываю глаза и снова становлюсь чрезмерно серьезным, напористым аспирантом. Я всю жизнь получал хорошие оценки, я всю жизнь слушался родителей… и вот перестал. Они сожалеют, что я решил стать фармацевтом, а не врачом. И им наплевать, что меня мутит при виде крови.
Я стою на обочине и что есть мочи пинаю покрышки своей машины. Пар густыми клубами валит сквозь щели в крыше и разливается по земле. Из-за этой поломки я опоздаю на экзамен по фармакокинетике.
Проехав шесть миль, покрывшись слоем пыли и пота, подсчитав, как пропущенный экзамен скажется на моем среднем балле, и убедившись, что карьере моей теперь точно конец, я вдруг натыкаюсь на мираж. Это придорожный бар, перед которым выстроились двадцать устрашающего вида мотоциклов. Я вхожу внутрь как раз вовремя, чтобы услышать душераздирающие вопли. Двое коренастых мужчин прижали потрясающую брюнетку к стене, третий держит в руке веер дротиков. Девушка зажмуривается, кричит - и первый дротик, свистя, мчится прямиком к ее плечу. Второй вонзается в дюйме от ее уха. Байкер заносит руку, чтобы метнуть третий, когда я кидаюсь на него.
Он отмахивается от меня, как от назойливого комара, и третий дротик пролетает у девушки между колен, пришпиливая юбку к стене.
Девушка открывает глаза и, улыбнувшись, смотрит на пронзенную ткань.
- Неудивительно, что девки тебя сторонятся, Ти-Боун. С таким-то глазомером…
Остальные байкеры хохочут, и один помогает девушке высвободиться. Она подходит ко мне и помогает подняться с пола.
- Простите, я думал, вы в опасности.
- Это они-то "опасность"? - Она мотает головой в сторону байкеров, которые уже вернулись к армрестлингу и пиву. - Да они сопляки! Ну ладно, выпейте за счет заведения.
Она ныряет под стойку и наливает мне полную кружку пива. Только сейчас я понимаю, что она работает барменом.
Она спрашивает, как я здесь очутился, и я рассказываю о своей машине. Говорю, что пропущу из-за этого выпускной экзамен.
- Вы никогда не задумывались, почему их называют "выпускными"? Как будто нельзя уйти раньше.
Я не рассказываю Эрику, как невольно следил за игрой солнечного света на коже Элизы, - свет играл на ней, как смычок играет на скрипке. Не рассказываю, как ей удавалось обсуждать баскетбол с одним байкером, отсчитывать мелочь другому и улыбаться мне - и все одновременно. Не рассказываю, как она смеялась надо мной, потому что я медленно пью, а потом предложила выпить вместе с ней. Не рассказываю, как она закрыла бар раньше срока, а я рисовал ей молекулы сперва на салфетках, затем - на звездном небе, а после - на ее обнаженной спине.
Я не говорю ему, что после встречи с Элизой не ложился до рассвета, чтобы увидеть, как небо прожигает ночь. Что с ней я впервые прокатился на картинге. Не упоминаю о том, как она водила меня на кладбище возлагать цветы к могилам незнакомцев, как к моему приходу с занятий рассыпала в салоне машины розовые лепестки. Как она звонила мне узнать, каким бы я был цветом, если бы пришлось выбирать, потому что она чувствует себя абсолютно фиолетовой и ей интересно, сочетаемся ли мы. Не говорю, что не встречал ни одной женщины, похожей на нее, и что не понимал, как убога и сера моя жизнь, пока не попал в калейдоскоп ее сердца.
Я не рассказываю об этом Эрику, потому что у меня больше ничего не осталось от той девушки.
- И что случилось дальше? - спрашивает он.
- Она подвезла меня до дома, - просто отвечаю я. - Через месяц выяснилось, что она беременна.
Она употребляла слова вроде "долг", "слишком рано", "карьера" и "аборт". Я же просто посмотрел ей в глаза и спросил, выйдет ли она за меня замуж.
- Почему вы развелись?
Если честно, причин был целый букет. И да, сработал пусковой механизм. Впрочем, я сам должен был понимать, что ребенок в душе не сможет заботиться о собственном ребенке. Когда наш сын родился мертвым, я должен был поддержать ее, разделить ее горе, а не заслоняться Бет как щитом. Но прежде всего, я должен был гораздо раньше признать, что все, чем я дорожил в Элизе - ее импульсивность, спонтанность, безумство, - было порождением алкоголя, а не частью ее души. И когда она была трезва, я никакими словами или поступками не мог убедить ее, что моя любовь - истинна.
Эрик кивает: он сам побывал в подобном уравнении, причем по обе стороны. Положиться на алкоголиков нельзя, а потому приходится жить ради тех моментов, когда они все-таки рядом. Ты клянешься уйти, но тут они делают что-то прекрасное - и ты опять в замешательстве. Они могут устроить в январе пикник прямо в гостиной, могут увидеть лик Иисуса на оладье или отпраздновать день рождения кошки и пригласить всех окрестных кошаков на тунцовые консервы.