Шествие динозавров - Воробьев Борис Никитович 4 стр.


Бумаги, бумаги. Инструкции, справочники, описания, технические освидетельствования. Блокноты, исписанные карандашом и чернилами. Кострюков брал блокнот за блокнотом, листал, читал. Ничего существенного и тем более секретного в записях не было, и Кострюков отдал должное умению начальника зимовки работать с документами - бумаг было много, но ни одна не содержала сведений, которыми мог бы воспользоваться посторонний, попадись бумаги ему на глаза.

Перебрав все, что было в ящиках тумб, Кострюков открыл средний ящик. Ничего, никаких бумаг, только стопка общих тетрадей в глубине. Кострюков открыл одну тетрадку, пробежал глазами страницу и понял, что перед ним дневник. Записи, которые пишущий не доверяет никому. Странно, что они лежали здесь, а не в сейфе, но Кострюков не стал размышлять над этим. Повинуясь первому душевному движению, он закрыл тетрадь и положил ее на место. Но тут же снова достал, хотя прекрасно понимал: то, что он собирается делать, - безнравственно. Читать чужой дневник - все равно, что подглядывать в замочную скважину.

Кострюков колебался. Начни он читать - и будет переступлена запретная черта, разделяющая порядочность и подлость, мораль честного человека и воззрения проходимца и подонка. Кто-то из литературных героев, Кострюков не помнил кто, сказал, что человеку дозволено все. Кострюков никогда не был согласен с таким утверждением. Вседозволенность опасна. Не сдерживаемая чувством ответственности, долга, законности, она рано или поздно приводит к преступлениям. К духовному вырождению. К убийствам. К войнам.

К войнам! Эти, пусть не произнесенные вслух, слова начисто отмели все колебания Кострюкова. Пацифист доморощенный! Терзается вопросом, читать или не читать чужой дневник, когда на фронте каждый день убивают тысячи его соотечественников! На станции действует враг, а его, видите ли, замучила совесть! Читать чужие дневники безнравственно! А одним махом утопить целый караван и сотни людей - это как?! Если Лаврентьев и есть тот самый человек, который наводит лодки на корабли? А если нет? А если нет и выяснится, что начальник зимовки не имеет никакого отношения к происходящему, Кострюков не побоится признаться ему в своем поступке. И пусть Лаврентьев судит сам, прав был Кострюков или нет, решив прочитать его дневник.

Старший лейтенант принялся листать тетрадку. Записи в ней начинались с августа - это было продолжение дневника, но Кострюкова не интересовала последовательность событий. Из множества фактов, которые, несомненно, содержались в тетрадях, он надеялся отобрать те, что с определенной мерой достоверности помогут ему составить окончательное представление о Лаврентьеве как о личности. В дневниках, как правило, не лгут, их пишут не для будущих публикаций, а для себя, и уж в них-то человек говорит то, что думает.

Одни из записей были короткими, в треть или в полстраницы, другие занимали несколько листков. Общей темы не было. Лаврентьев заносил в тетрадку все, что так или иначе волновало его, - состояние работ на станции, описание отдельных случаев, связанных как с работой, так и с повседневным бытом зимовщиков, размышления по разным поводам, но чаще всего по поводу поведения и поступков подчиненных, приведших к успешному выполнению или, наоборот, к срыву научных исследований. И конечно, многие страницы были посвящены событиям на фронте. Их Кострюков читал с особым вниманием.

Почерк у начальника зимовки был отнюдь не каллиграфический, и дела у Кострюкова продвигались медленно. Однако он упорно штудировал страницу за страницей, пытаясь найти в записях какой-нибудь штрих, который или утвердил бы его в подозрениях, или развеял бы их. И ожидание в конце концов не обмануло Кострюкова.

Запись от 25 августа проливала первый свет на ее автора: "Сталинград на осадном положении. Сталинград!"

Определенности в этих восклицательных знаках не было никакой, их мог в равной степени поставить и враг, радующийся победам своего оружия, и патриот, глубоко переживающий военные неудачи Красной Армии, но для Кострюкова эти строчки значили многое. Обнаружилось нечто, что имело непосредственное касательство к его поискам, - вполне заинтересованное отношение автора дневника к событиям первостепенным.

"Немцы в трех километрах от Сталинграда. Кто бы мог подумать!" - эта запись была сделана 3 сентября.

"Кто бы мог подумать!" - здесь уже ничто не вызывало сомнений - горечь человека, написавшего эти слова, была очевидна.

Но окончательную ясность во все внесла фраза, датированная 13 сентября: "Сегодня немцы начали штурм Сталинграда. Армия Чуйкова окружена с трех сторон и прижата к Волге. Но я уверен: чуйковцы выстоят. Будет и на нашей улице праздник!"

Кострюков закрыл тетрадку - искать в ней что-либо еще было бессмысленно. Главное выяснилось - Лаврентьев не замешан ни в чем. Убрав тетрадку, Кострюков задвинул на место ящик и вернулся в медпункт. Требовалось кое над чем поразмыслить.

То, что начальник зимовки оказался не причастен к враждебным акциям, радовало Кострюкова. У него объявлялся союзник, располагавший в силу своего служебного положения ценнейшей информацией по всем вопросам, касавшимся жизни зимовки, ее специфики и особенностей, о чем Кострюков не имел ни малейшего представления. Изучать эту специфику самостоятельно не было времени, а без знания необходимых тонкостей риск сводился до минимума, и Кострюкову оставалось дожидаться только одного - когда можно будет поговорить с Лаврентьевым с глазу на глаз.

17

Сославшись на боли в ногах, Кострюков не стал обедать вместе со всеми, но вечерний чай пропустить не захотел. Это был его первый выход в "свет", до этого ему приносил еду в медпункт врач, и зимовщики тепло приветствовали новичка.

Кострюков держался за столом непринужденно, однако внутри был собран, ожидая самых разнообразных вопросов. Еще бы - ведь он был с материка, с Большой земли, и наверняка знал все новости, а тут люди безвылазно зимовали уже третий год, и всем, естественно, хотелось поговорить со свежим человеком.

Пронеси, подумал Кострюков, обменявшись многозначительным взглядом с Андреем, сидевшим напротив и с самым безмятежным видом смакующим чай.

Но опасения Кострюкова оказались безосновательными. Никто не спрашивал его, кто он такой да откуда, все интересовались только одним - как дела на фронте, выстоит ли Сталинград? Здесь Кострюкову помощники не требовались, и он, играя взятую на себя роль, отвечал обстоятельно, но в подробности не пускался, все время помня, что он - всего лишь охотовед.

И все же щекотливый момент наступил.

- Простите за любопытство, Юрий Михайлович, - сказал Лаврентьев, когда в беседе наступил перерыв, - вы что заканчивали?

- Лесную, - не моргнув глазом, ответил Кострюков.

- Лесную? - переспросил Лаврентьев. - Уж не Лесную ли академию? В Ленинграде?

- Ее самую.

- Вот те раз! - воскликнул Лаврентьев. - Сидим за одним столом и не знаем, что земляки! Я же коренной ленинградец.

- Ну, земляки - это сильно сказано, я ведь в Ленинграде только учился.

- Да какая разница - учился, родился, всё равно ленинградец, - настаивал Лаврентьев. - И когда же вы там учились?

- В сороковом закончил.

- В сороковом… В сороковом я был уже здесь. - Лаврентьев задумался, и Кострюков с беспокойством ждал, о чем еще спросит начальник зимовки. Подробностей о ленинградской жизни он не боялся, как раз в сороковом он действительно был в Ленинграде на курсах усовершенствования младшего командного состава и более-менее знал город, но вдруг Лаврентьев спросит о чем-нибудь таком, что сразу же выведет Кострюкова на чистую воду?

Но Лаврентьев словно забыл, с чего начался разговор.

- Да, Ленинград, Ленинград, - сказал он с грустью. - Эрмитаж, Исаакий. Одних мостов не перечесть. А ограды. И какие ограды! Ведь за решетки Летнего сада иностранцы сулили нам в двадцатые годы златые горы. Но мы их не продали, хотя деньги нам требовались позарез. А эти гады обложили город, как волки. Людям нечего есть. Бадаевские склады уничтожены авиацией. Народ мрет прямо на улицах.

Разговор сам собой угас, а когда возобновился, все заговорили о хозяйственных нуждах, о том, что неплохо бы переложить в бане печку, потому что она стала дымить, что следует укрепить канатные подходы к подсобным помещениям, ибо прошедшая пурга повалила несколько столбов. Кто-то сказал, что охотовед, наверное, не откажется помочь зимовщикам и предоставит на день-другой свои нарты, поскольку заниматься обмером он пока не может, и Кострюков с готовностью согласился. Он радовался, что все обошлось без происшествий, что роль ему удалась, и надо так же уверенно играть ее в дальнейшем. Вырастая в собственных глазах, Кострюков попросил кока подлить ему горячего чая, и в это время неожиданно подал голос механик:

- Я, может, чего не понимаю, - обратился он к Кострюкову, - но только думаю: а чего их все время измерять?

- Кого их? - не понял Кострюков.

- Ну эти самые участки. В прошлом году измеряли, в позапрошлом, нынче тоже.

Действительно, зачем? - пронеслось в голове у Кострюкова. Лично он не знает, зачем измеряют охотничьи участки.

Делая вид, что тщательно размешивает сахар в стакане, Кострюков лихорадочно искал выход, какой-нибудь правдоподобный ответ. И в этот момент на сцену выступил Андрей.

- А ты, Ваня, тушенку американскую кушаешь? - спросил он у механика.

- Ну кушаю.

- А нам ее что, задарма дают?

- Зачем задарма? За деньги, понятно.

- За деньги! Нужны американцам твои красненькие! У них своих навалом. Им золотишко подай, те же песцы. А сколько их там - один Бог знает. Вот и надо измерить, чтоб путаницы не было. Песец, он ведь не по всей тундре шастает, у него свой район. Понял?

- Так измеряли же!

- А это у тебя позабыли спросить. Ты, Ваня, собирался бы лучше на пост. Твоя ведь очередь нынче?

- Моя.

- Вот и собирайся, а то медведи твой трактор на запчасти растащут.

Все рассмеялись, и вместе со всеми смеялся механик.

"Незлобливый, видно, человек Иван Иванович Шилов, - думал Кострюков, наблюдая, как механик затягивает ремень с подсумками, проверяет винтовку и одевает тулуп. - И спасибо Андрею, выручил".

18

Мало-помалу чаевничавшие стали расходиться по своим комнатам, и когда за столом остались только Лаврентьев и Кострюков, последний решил, что наступил долгожданный момент.

- Мне надо поговорить с вами, Василий Павлович, - сказал он, не меняя позы, лишь немного понизив голос.

- Кто же вам мешает? - улыбнулся начальник зимовки.

- Не здесь, - сказал Кострюков, и чтобы прекратить дальнейшие расспросы, предостерегающе поднес палец к губам.

- Хорошо, - согласился Лаврентьев, поняв этот жест. - Тогда милости прошу ко мне.

Он встал, приглашая Кострюкова за собой. Если бы кто-то и наблюдал за ними в эту минуту, он не обнаружил бы ничего предосудительного в поведении Кострюкова и Лаврентьева. Что тут такого: встретились два человека, которые когда-то жили в одном и том же городе, и сейчас решили вспомнить старое.

- Что случилось? - спросил Лаврентьев, когда они пришли к нему. - Эта ваша таинственность…

Кострюков молча протянул начальнику зимовки свое настоящее удостоверение.

- Так-так, - сказал Лаврентьев, изучив документ. - Ну и что все это значит?

- Это значит, Василий Павлович, что у вас на станции действует враг. И я прибыл сюда для того, чтобы выяснить, кто из зимовщиков этот враг, и обезвредить его.

Лаврентьев прищурил глаза, и Кострюков тотчас вспомнил фотографию начальника зимовки в его личном деле - тот же прищур, та же умная сосредоточенность во взгляде.

- Вы понимаете, что говорите? - спросил Лаврентьев.

- Вполне.

- А я нет! На станции, видите ли, враг! Да мы этим составом зимуем уже третий год. Войны еще не было, когда мы приехали сюда, поймите вы это!

- И тем не менее то, что я сказал, - правда. Поэтому давайте лучше не пускаться в длинные объяснения, а поговорим серьезно и трезво.

- А вы не боитесь? Может быть, тот, кого вы ищете, я. - Глаза Лаврентьева сузились еще больше. - Вы же сами сказали, что не знаете, кто из моих людей и есть тот самый человек, ради которого вы сюда приехали.

- Пока не знаю. Но только не вы.

- Почему?

- Потому, что я читал ваш дневник.

Лаврентьев побагровел.

- Да как вы… - начал было он, но Кострюков перебил его:

- Как я посмел, вы хотите сказать? Посмел, Василий Павлович. Дело такое. Но вы должны учесть мое, как говорится, чистосердечное признание. Я мог бы и не сказать вам, что читал дневник, меня никто за язык не тянул. Но я сказал, потому что хочу вести игру в открытую. В ваш стол я залез не из любопытства, и вы обязаны понять это.

- Обязан?

- Именно. Вы начальник зимовки, должностное лицо, и ваше первейшее дело - в любых случаях правильно оценивать ситуацию, а не сводить личные счеты. Война, Василий Павлович. Мы тут в амбицию впадаем, а на фронте гибнут люди. Наши люди, советские…

Лаврентьев нервно заходил по комнате.

- Извините, - сказал он наконец. - Давайте, действительно, говорить по делу. Какая от меня требуется помощь как от начальника зимовки?

- Для начала - подробно рассказать о зимовщиках. Вы ведь хорошо, их знаете?

- Всегда думал, что хорошо.

- Вот и расскажите обо всех. Постарайтесь вспомнить мелочи, какие-нибудь случаи, вообще, что-то такое, что, может быть, удивляло вас, казалось непонятным.

Лаврентьев сел, похрустел костяшками пальцев.

- Начинать все равно с кого?

- Все равно.

- Тогда с Панченко. Он в некотором роде мой заместитель. Ну что тут сказать? Человек как человек. В коллективе уживается хорошо, специалист тоже хороший. Женат, двое детей, член партии. Учился в Ленинграде в гидрометеорологическом. Нас здесь трое из Ленинграда.

- Подождите, Василий Павлович. Всё, что вы сейчас сказали, я знаю из личного дела Панченко. Вы мне о другом скажите: что за фигура ваш заместитель. Какой он - добрый, злой, веселый, грустный. Что любит, что не любит.

Лаврентьев задумался.

- Сразу не сообразишь, - сказал он. - Добрый, злой… Всего помаленьку. Когда сидишь годами в четырех стенах, всякое случается. Но главное в характере Панченко - это его точность, можно сказать, педантичность. Но ведь это не минус.

- Нет, конечно. Панченко, насколько я помню, метеоролог?

- Да.

- А в чем состоит его работа?

- В наблюдениях за метеоусловиями. За высотным ветром, например. Кроме того, он составляет сводки о состоянии ледовой обстановки.

- Что это за сводки?

- Обыкновенные. Направление дрейфа льдов, их скорость, возможность появления в том или ином районе бассейна.

- И что вы делаете с этими сводками?

- Передаем в штаб морских авиаций на Диксон. Шифруем особым кодом, который известен лишь мне и радисту, и передаем. А из штаба сводки поступают на корабли и самолеты.

- Если кодируете, значит, сводки секретные?

- Само собой. За любую такую сводку немцы отдадут многое.

- Вот это уже интересно! - подался вперед Кострюков.

- Скажите, а Панченко может работать на рации?

- Мы все умеем работать на ней. Одни лучше, другие хуже, но работают все. Я с самого начала приучал людей к взаимозаменяемости.

- Тогда, если бы у Панченко была рация, он мог бы передавать сводки сам?

- Конечно. - Лаврентьев нахмурился. - Вы думаете, что… - А почему бы нет? Судите сами: Панченко располагает секретными сведениями, и разве нельзя предположить, что имей он рацию, он мог бы информировать о состоянии льдов кого угодно?

- Вы перегибаете палку. Вы спутали два понятия - бдительность и подозрительность. То, о чем вы говорите, - подозрительность.

- Я ничего не путаю, Василий Павлович, только говорить сейчас о бдительности поздно. Мы перед фактом - на станции враг. И уж тут не до рассусоливаний. Хорошо, что мы можем теперь думать в две головы, так давайте думать. Вот вы упомянули о радисте.

- Петр здесь ни при чем. Кто-кто, а Петр - нет.

- Почему?

- Потому, что я знаю Петра. Больше десяти лет знаю. Он в нашем институте лаборантом работал. Как стал радистом? Увлекался радиоделом, мастерил всякие приемники, переговаривался чуть ли не со всем светом. А потом я заманил его на Север. У него в Ленинграде семья. За Петра я ручаюсь.

- Не ручайтесь, Василий Павлович, как бы не пришлось раскаиваться. У нас имеются неопровержимые данные, что тот, кого мы ищем, наводил немецкие лодки на наши корабли. Удобнее всего это сделать радисту, тем более, что ваш, как вы говорите, спец в своем деле.

- Петр - не враг, - твердо сказал Лаврентьев. - Думайте, что хотите, а Петра в обиду не дам.

- А я и не утверждаю, что он враг. Пока я лишь прикидываю. Но пойдем дальше. Я смотрел личные дела ваших зимовщиков. Скажу откровенно: зацепок никаких. Но некоторые вопросы возникают. Зачем, спрашивается, вашему механику нужно было ни с того, ни с сего срываться с насиженного места и ехать к черту на кулички? Чтобы работать на тракторе? У него в колхозе был трактор. И не один.

- Тут я с вами согласен. Шилов странноватый человек. Таких чудиками называют. Образования у него никакого, зато голова - скажу вам! Мы его Кулибиным прозвали. Всякую машину знает. Да что знает - чувствует!

- Но почему он все-таки поехал на север?

Лаврентьев пожал плечами.

- Никого такие вопросы не интересуют. Нужны кадры, нужна работа - этим определяется все. Нет, вы не думайте, всякую накипь мы не берем, но и побудительные мотивы вербовки в анкету не заносятся. Одни едут сюда по призванию, другие из любопытства, третьи - за рублем. Вот Телегин, он и не скрывает, что работает здесь из-за денег. Ну и что же, расстреливать его за это?

- Телегин - это кок?

- Да. Многодетный отец, у него пятеро детей. Так вот, Телегин приехал подзаработать. Разве это не, его право? И разве я буду относиться к нему хуже, чем к тому, кто приехал сюда, так сказать, по зову сердца? Нет. Приехал - работай.

В дверь неожиданно постучали, и в комнату вошел врач.

- А-а, вот вы где, - сказал он, увидев Кострюкова. - А я заглянул в медпункт - пусто. Туда-сюда - нету. Так не пойдет, забывать о процедурах пока рановато.

Кострюков раскаянно прижал руки к груди:

- Извините, Николай! Забыл, честное слово. Заговорились вот с Василием Павловичем. Не каждый день земляков встречаешь.

- Что верно, то верно, и все-таки давайте-ка в медпункт. У меня все готово.

- Вот вам еще один пример, - сказал Лаврентьев, когда врач ушел. - Сазонов здесь тоже из-за денег. Но как осудишь: жена умерла, дома шестилетний сын с бабкой. Кормить, одевать надо. Жалко парня, дисквалифицируется на глазах. За три года ни одной захудалой операции. Чирьи, травмы, простуды - вот и вся практика. А ведь он хирург.

Кострюков вдруг рассмеялся.

- Я что-нибудь не то сказал? - спросил Лаврентьев.

- Да нет! Просто вспомнил, как перед отъездом смотрел личные дела. Чуть ли не на свет смотрел, чуть ли не нюхал - ничего. И вас вот слушаю: один Кулибин, другой детей очень любит, третий мать-старушку содержит. Агнцы и только. Нет, Василий Павлович, все не так. Кто-то из ваших ягнят не ягненок. Волк. И надо выяснить, кто.

Назад Дальше