Паук - Патрик Макграт


Шедевр английского интеллектуального триллера.

Книга, которая легла в основу фильма "Паук" скандально известного режиссера Дэвида Кроненберга. Работы, признанной лучшим канадским фильмом года.

Завораживающая история человека, вернувшегося туда, где прошло его детство, - и медленно сходящего с ума от воспоминаний об убийстве, произошедшем там много лет назад. Об убийстве, которого не заметил никто и о котором знает только он один…

Патрик Макграт
Паук

"Я - Озимандия, я царь земных царей.

Бессильна мощь владык пред волею моей".

Перси Биши Шелли

Меня всегда удивляло, что случаи из своего детства я могу припомнить ясно и отчетливо, а события прошлого дня расплывчаты, и я вовсе не уверен в моей способности точно восстановить их в памяти. Интересно, существует ли какой-то процесс фиксации, вследствие которого со временем воспоминания не угасают (как следовало ожидать), а, наоборот, крепнут, словно бетон, в противоположность той блевотине, которая у меня получается, когда пытаюсь говорить о вчерашнем? Все, что я могу сказать с уверенностью - имеется в виду о прошлом дне, - что на чердаке опять были люди, люди миссис Уилкинсон, и вот странная штука, раньше мне это не приходило в голову: у владелицы пансиона, где я живу (лишь временно), та же фамилия, что и у женщины, повинной в трагедии, постигшей мою семью двадцать лет назад. Кроме фамилии, ничего общего у них нет. Моя миссис Уилкинсон совершенно не похожа на Хилду Уилкинсон, она вечно недовольная, мстительная, правда, крупная, как и Хилда, но без ее развязности и живости, она гораздо больше интересуется вопросами надзора - что возвращает меня к людям на чердаке вчера ночью; но о них, пожалуй, я поведу речь в другой раз.

Путь от канала обратно к пансиону занимает у меня около десяти минут. Хожу я медленно; не столько шагаю, сколько волочу ноги, и часто бываю вынужден останавливаться посреди тротуара. Видите ли, я забыл, как это делается, у меня ничего не получается машинально с тех пор, как вернулся из Канады. Самые простые действия - еда, одевание, хождение в туалет - иногда оказываются почти непреодолимой трудностью, не потому, что у меня есть какие-то физические недостатки, дело в том, что я утратил живое, приятное ощущение бытия-в-теле, которым некогда обладал; связь мозга с конечностями - тонкий механизм, и у меня она часто разлаживается. Тогда я, к досаде окружающих, вынужден останавливаться, решать, что же стараюсь сделать, и вскоре основные ритмы восстанавливаются. Чем больше погружаюсь я в воспоминания об отце, тем чаще это случается, поэтому, видимо, мне предстоят несколько неприятных недель. В такие времена миссис Уилкинсон приходит в раздражение, и это одна из причин того, что я собираюсь уйти из ее дома, возможно, в начале будущей недели.

Здесь живут еще пятеро, но я не обращаю на них внимания. Они никуда не выходят, это пассивные, апатичные существа, мертвые души, какие часто встречались мне за океаном. Но я предпочитаю улицы, я вырос в этой части Лондона, в Ист-Энде, и хотя в одном смысле здесь все изменилось полностью и я чужак, в другом не изменилось ничего: есть призраки, есть воспоминания, и они налетают роем, стоит мне взглянуть снизу на знакомый виадук, знакомый вид реки в сумерках, газовый завод - они ничуть не изменились, - а мои воспоминания имеют манеру оживать при виде этого, разрушать временной барьер между тогда и теперь, создавать своего рода смешение прошлого с настоящим, и я прихожу в замешательство, забываю, настолько эти воспоминания будоражащи и ярки, что я - это я, волочащее ноги паукообразное существо, а не мечтательный двенадцатилетний мальчик. Вот потому я и решил вести записки.

Дом этот, надо сказать, в высшей степени странный. Моя комната находится на самом верху, прямо под чердаком. На нем сложены сундуки и чемоданы жильцов миссис Уилкинсон, поэтому я не могу представить, как им удается создавать там такой шум, разве что они очень маленькие. Перед тем как съеду, я хочу подняться туда и объясниться с ними, потому что с тех пор, как поселился здесь, каждую ночь не высыпаюсь - и, конечно, жаловаться миссис Уилкинсон бессмысленно, ей наплевать, иначе разве она отвела бы мне эту комнату? Перед окном стоит маленький, довольно шаткий стол, я обычно сажусь за него, чтобы писать. Собственно, и сейчас сижу за ним; передо мной лежит тетрадь, аккуратно разлинованная, и в длинных тонких пальцах у меня тупой карандаш. Не знаю, куда ее прятать, когда не пишу, наверно, пока буду совать под газеты, настеленные в нижнем ящике комода; потом подыщу более надежное место.

А выбор не так уж велик! У меня узкая железная койка с тонким старым матрацем, он лежит на нескольких уцелевших пружинах так же неудобно, как я на нем; ложе это коротко для меня дюймов на шесть, поэтому ноги высовываются за край. На зеленом потрескавшемся линолеуме лежит потертый коврик, на двери крюк, с него свисают две проволочные вешалки, они тонко позвякивают, когда я открываю дверь. Окно грязное, и хотя из него открывается вид на маленький парк по другую сторону улицы, видимость настолько плоха, что я толком ничего не могу разглядеть. Выцветшие желто-зеленые обои с еле различимым цветочным рисунком местами протерты так, что видны наклеенные раньше и штукатурка, с потолка свисает лампочка под коническим абажуром из чего-то похожего на пергамент, выключатель у самой двери, поэтому, погасив свет, приходится идти в темноте через всю комнату, а это очень неприятно. Вот в таких условиях я сейчас живу.

Но по крайней мере до канала отсюда недалеко. Я нашел скамью в укромном месте, которое называю своим, - люблю просиживать там вторую половину дня в одиночестве. С этой скамьи хорошо виден газовый завод, постоянно Напоминающий мне об отце, не знаю почему, может, оттого, что он был водопроводчиком и часто ездил по этим местам на велосипеде, повесив на плечо, словно колчан, брезентовую сумку с инструментами. Улицы тогда были поуже, мрачные, убогие, грязные домишки с узкими задними дворами жались друг к другу - уборные были снаружи, от стены к стене тянулись бельевые веревки, дворы выходили задней стороной на узкие переулки, где бродячие кошки рылись в мусорных ящиках. Теперь Лондон кажется просторным и пустым, что я тоже нахожу странным: думал, будет наоборот, места, где прошло детство, обычно помнятся громадными и просторными, как воспринималось в том возрасте. Но у меня по-другому, я помню все узким: дома, комнаты, дворы, переулки, улицы - узким, мрачным, теснящимся под гнетущим небом, в которое бесформенными, длинными струйками тянулся дым из труб, постоянно затянутым дождевыми тучами, - дождь всегда если не шел, то собирался. Кирпичные заборы и стены были почерневшими, на их фоне серые фигуры в плащах спешили домой в зимних сумерках, пока не зажглись фонари.

Вот так, значит, я и провожу время. Сижу на своей скамье спиной к кирпичному забору. Небо покрыто серыми облаками; изредка срываются одиночные капли дождя. Царит дух запустения; вокруг ни души. Прямо передо мной узкая полоска чахлой травы и бурьяна. За ней канал, узкий, мрачный, с зеленой слизью на камнях. На другой его стороне опять полоска бурьяна, опять кирпичный забор, за ним - покрытая пятнами стена заброшенного завода с выбитыми окнами, а дальше на фоне мрачного неба высятся темно-красные купола газгольдеров, их три, на каждом с десяток стоящих кругом колонн со стальным ободом наверху. В кругах этих стройных мачт стоят газовые цилиндры с широкими куполами, краска с них облезает, по краям фланцев колеса, которые сцепляются с зубчатыми рейками колонн, чтобы поднимать и опускать их в зависимости от колебаний объемов и потребностей. Но я стараюсь не смотреть на них, причины объясню потом; и неотрывно гляжу на юг, там, в ста ярдах, горбатый мост с железными перилами, у начала его на этом берегу высится сухое дерево, а за ним виднеется перспектива серых шиферных крыш с рядами дымящих красных высоких труб. Верчу самокрутки, и время каким-то образом проносится мимо меня.

Да, верчу самокрутки и при этом наблюдаю за своими пальцами, длинными, тонкими, часто кажется, что они вовсе не принадлежат мне; кончики их коричневые, ногти жесткие, желтые, роговидные, загибающиеся крючками, миссис Уилкинсон, кажется, вознамерилась остричь их кухонными ножницами. Эти длинные, желтеющие пальцы с загибающимися ногтями всегда дрожат, право, не знаю почему. Но Лондон моего детства был унылым, настоящей густой паутиной узких улочек с мрачными домами, и подчас, когда узнаю какую-то из его черт, я мысленно переношусь в то время, даже не замечая этого. Вот потому-то и начинаю вести записки, чтобы создать какой-то порядок в хаосе воспоминаний, которые этот город постоянно пробуждает во мне. Сегодняшняя дата: 17 октября 1957 года.

Опять хмурое, безотрадное утро. Я поднялся рано, чтобы продолжить записки (прятать их в комоде страшновато; возможно, потом попытаюсь сунуть тетрадь под линолеум), и при каждом взгляде в грязное окно над столом видел только серую пелену, которая слегка побледнела, когда где-то за ней, над Северным морем, солнце поднялось в бледное холодное небо. Этот дом мне часто представляется судном - упоминал ли я уже об этом? Он обращен на восток, к открытому морю, и я нахожусь наверху его восточной стороны, словно матрос на марсовой площадке, когда мы плывем вниз по течению с нашим грузом мертвых душ!

Едим мы в кухне. У миссис Уилкинсон есть колокольчик; она встает у подножия лестницы, трясет им, мертвые души медленно выходят из своих комнат, спускаются с пустыми лицами и непослушными конечностями, и когда я появляюсь - всегда последним, так как живу на верхнем этаже, они все уже сидят за столом и молча едят овсяную кашу. Кухарка - низкорослая толстая иностранка с редкими черными усиками; она стоит у плиты спиной к нам, смотрит в исходящие паром кастрюли с гусиными потрохами и требухой, курит сигареты и утирает нос тыльной стороной той же руки, которой помешивает варево.

Я усаживаюсь на свое место в торце стола. Он накрыт жестким пластиковым листом (наподобие клеенки) уже с кляксами каши и молочными лужицами - настоящего молока нам здесь не дают, эта женщина разводит порошок, получается водянистая жидкость с комками. Тарелки и чашки из толстого, некогда белого фарфора, и нам дозволено пользоваться настоящими ножами и вилками. Миссис Уилкинсон появляется только в том случае, если ей нужно что-то сказать, она сидит у себя в кабинете возле парадной двери. Пробую кашу: отвратительная. Мертвые души не обращают на меня внимания. В тупой бессловесной рассеянности они жадно поглощают овсянку и прихлебывают чай, рыгая, чавкая и портя воздух. Один за другим доедают и тянутся в комнату отдыха. Иностранка собирает тарелки и соскабливает с них объедки каши в мусорный ящик возле плиты. Ее кастрюли с потрохами и требухой уже кипят вовсю; она с сигаретой во рту наклоняется над ними, шмыгая носом, и помешивает; пепел падает в варево.

После завтрака я стараюсь уйти как можно быстрее. Это непросто, миссис Уилкинсон сидит в кабинете возле парадной двери, словно трехглавый Цербер.

- Мистер Клег! - рявкает она, поднимая взгляд от бумаг.

Я застываю на месте; эта женщина приводит меня в ужас.

- Мистер Клег!

До чего же крикливая особа! Стою, виновато переминаясь с ноги на ногу, а она поднимается, снимает очки и боком вылезает из-за письменного стола. Приваливается к косяку. Секунды тянутся мучительно медленно. Она держит в толстых сильных пальцах карандаш; поигрывает им и, кажется, переломит его пополам - в знак предупреждения!

- Не будем больше опаздывать к обеду, а, мистер Клег?

Я что-то мямлю, глядя то на пол, то на стены - лишь бы не на ее суровое лицо! Наконец она отпускает меня со словами:

- Приятной прогулки, мистер Клег.

И я быстро ухожу. Разве после этого удивительно, что, подойдя к скамье, служащей мне убежищем, я просыпаю табак на землю, что у меня дрожат руки? Разве удивительно, что я наслаждаюсь здесь одиночеством, одиночеством и воспоминаниями? Она сущая фурия, эта женщина, гарпия, и, слава Богу, скоро я увижу ее в последний раз.

В мои детские годы мы жили на Китченер-стрит, по ту сторону канала, к востоку отсюда. У нас был дом номер двадцать семь, состоял он, как и другие дома на этой улице, из двух комнат наверху, двух комнат внизу, обнесенного забором заднего двора с ведущей в переулок калиткой и уборной снаружи. Над парадной дверью было грязное веерообразное окно, формой напоминавшее заходящее солнце, был угольный погреб, туда от двери в коридоре вела крутая лестница. Все комнаты были маленькими, тесными, с низкими потолками; обои в спальнях не менялись так долго, что отсырели, стали облезать, покрылись пятнами; эти большие, расплывающиеся пятна, пахнувшие заплесневелой штукатуркой (я и сейчас ощущаю этот запах!), образовывали на цветочном узоре причудливые фигуры и пробуждали в моем детском воображении множество фантастических ужасов. Коридор первого этажа проходил мимо гостиной (которой редко пользовались) и двери в угольный погреб к кухне, где над раковиной, сбоку от задней двери было выходившее на двор окно. Моя спальня располагалась прямо над кухней, поэтому из ее окна мне были видны двор, переулок за ним и задние стороны домов на соседней улице. Пожалуй, наш дом отличался от других на Китченер-стрит тем, что являлся нашей собственностью: родственники моей матери занимались торговлей и купили его моим родителям, когда те поженились. Помню, об этом упоминалось, когда мать с отцом однажды вечером ссорились на кухне, отец считал, что родные матери презирают его, видимо, так оно и было. Тем не менее тогда мало семей жило в собственных домах, и должно быть, соседи им завидовали; возможно, этим и объясняется странная обособленность моих родителей среди многочисленных обитателей этих улиц и переулков.

По воскресеньям с утра я часто наблюдал, как отец уезжает на огородный участок. Видел, как он выходит из задней двери на туманный от холода воздух, дыхание его начинало выходить паром, он натягивал кепку, плотно обматывал шарфом шею, потом опускался на колено и обвязывал веревочками штанины на лодыжках, чтобы они не попадали в велосипедную цепь. Велосипед стоял, прислоненный к стене уборной; отец выкатывал его через калитку в переулок, и вскоре я видел, как он уезжает.

Ездил отец на велосипеде как-то скованно выпрямясь, и я вспоминаю теперь его в старой, потрепанной куртке, которую он надевал, отправляясь на огород, в низко надвинутой кепке, плавно катящим по пустынным улицам, испытывающим какое-то мрачное удовольствие от тишины в свежем туманном воздухе и своего одиночества. Он проезжал мимо молочника, лошадь которого фыркала и била копытами перед тем, как вывалить оранжево-коричневые яблоки навоза на мостовую, и испускала громадные клубы пара из почерневших, раздувающихся ноздрей. Отец иногда слезал с велосипеда и собирал в бумажный пакет свежий навоз, чтобы добавить его в компостную кучу. Потом ехал дальше по узким тихим улицам в юго-западном направлении, к газовому заводу, который в легкой утренней дымке обретал некие величие и таинственность, несмотря на идущий от него запах. Переезжал на другой берег канала, затем поднимался на холмик и спускался к Омдерменскому тупику и железнодорожной насыпи. На середине виадука, откуда были видны участки, отец слезал с велосипеда и свертывал самокрутку. Эта небольшая церемония давала ему несколько приятных секунд для смакования перспективы едва начавшегося дня.

Я еще не наведывался на Китченер-стрит, мне страшновато переходить на тот берег канала, снова видеть почерневшие кирпичи, насыщенные в моей памяти звуками и запахами той трагедии, что произошла там. Когда-нибудь я должен туда пойти, знаю, но только не сейчас, не сейчас. Однако на прошлой неделе я поднялся по склону холма к Омдерменскому тупику и даже взошел на виадук, крепко держась за перила. С самой середины виадука - смотреть на рельсы далеко внизу я не осмеливался - увидел, что участки по ту сторону насыпи сохранились, и ими явно пользуются, так как дым от костра какого-то огородника тянулся в беспокойный воздух того ветреного октябрьского дня. Но едва я решил пойти посмотреть, что сталось с отцовским огородом и построенным в его глубине сараем, как подо мной появился с пронзительным гудком товарный поезд, я в какой-то панике неуклюже бросился обратно и через несколько секунд обессиленно прислонился к фонарному столбу, сердце в груди неистово колотилось, в ушах раздавался шум поезда, жуткий шум, и казалось, на несколько секунд он превратился в издевательское улюлюканье компании невидимых чертенят! До чего же легко прихожу я теперь в смятение.

Знаете, я сам в общем-то огородник. Собственно говоря, огородничество, пожалуй, единственно хорошее из всего, что было у меня в годы, проведенные за границей, я научился выращивать овощи, хотя никогда не предавался этому с той же страстью, что отец. Для него этот клочок земли представлял собой не просто источник свежих овощей, по-моему, он служил ему неким прибежищем, духовной отдушиной. Миновав мост, отец неторопливо ехал по узкой тропке, шедшей вдоль насыпи, мимо участков других огородников, тоже рабочих, они уже мотыжили, или копали, или просто расхаживали, заложив руки за спину и, сведя брови, разглядывали свою картошку или фасоль, морковь, капусту или горох.

- Доброе утро, Хорес, - негромко приветствовали они его, медленно едущего на велосипеде.

Эти люди, видимо, были немногословными и сосредоточенными, явно волновались из-за медленных всходов, насекомых-паразитов, увядания, дождливого лета или налетов ворон, но были умиротворенными, как и я, когда работал на огороде, были счастливыми.

Первый час воскресного утра отец размышлял о положении дел на огороде, и это время приносило ему спокойную радость, понятную только другим огородникам. Этот час на бодрящем утреннем воздухе, с еще не высохшей росой на капустных листьях был в определенном смысле целью его работы, он испытывал тогда такое чувство удовлетворения, какое вряд ли мог обрести где-то еще в своем узком, ограниченном мирке. Он проверял, размышлял, ковырял почву носком ботинка, приседал на корточки, чтобы осмотреть то или другое растение, клал нежный листок на мозолистую ладонь и разглядывал его через очки. Потом шел в сарай, аккуратную четырехугольную постройку, сделанную из горбыля и толя; там, в туманном полумраке, вешал куртку, брал нужные инструменты и принимался за работу. Это предельно скупой набросок отцовского участка (со временем я обрисую его подробнее), но благодаря этому жалкому клочку земли и сараю на нем отец находил в тесных рамках своей жизни отдушину, где наслаждался независимостью и чувством товарищества; это скрашивало существование для него и таких, как он. Участок в буквальном смысле являлся духовным стержнем, изюминкой жизни, во всем прочем скучной, серой, лишенной привязанностей.

Дальше