Наша игра - Джон Ле Карре 16 стр.


Моими устами, как никогда прежде, говорит правда. Может быть, это больше, чем правда, может быть, это мечта о ней, потому что меня подхватила и понесла радость от возможности быть нерасчетливым после стольких лет самоконтроля и изворотливости. Я наконец свободен чувствовать. И все благодаря ей. Я говорю ей, что хочу быть для нее всем, чем может быть мужчина: прежде всего я хочу дать ей убежище и защитить, не в последнюю очередь от нее же самой; затем я хочу дать ей возможность заниматься ее искусством, хочу быть ее другом, товарищем, возлюбленным и учеником; я хочу дать ей кров, под которым ее распавшиеся части смогут в гармонии воссоединиться. И для этого я предлагаю ей здесь и сейчас разделить со мной мою сельскую жизнь: в самом пустынном уголке Сомерсета, в Ханибруке, бродить по холмам, выращивать виноград и делать из него вино, заниматься музыкой и любовью, создать вокруг себя мир Руссо в миниатюре, но более привлекательный, прочесть книги, которые мы всю жизнь хотели прочесть.

Удивленный своим безрассудством, не говоря уже о красноречии – за исключением, разумеется, деликатного вопроса о том, как же я все-таки провел последние двадцать пять лет своей жизни, – я слушал себя, слушал, как весь свой арсенал я выстреливаю одним гигантским залпом. Моя жизнь, говорил я, до сегодняшнего вечера была сплошной комедией мезальянсов, явным следствием того, что мое сердце так и не было выпущено из бокса.

Господи, неужели я снова цитирую Ларри? Временами, к своей досаде, я слишком поздно обнаруживаю, что мои лучшие фразы сказаны им.

Но сегодня, продолжал я, оно выпущено на дорожку и скачет, а я с сожалением оглядываюсь назад на многочисленные повороты, которые я сделал. И наверняка – если я только правильно понимал ее – это даже могло быть связующим нас, несмотря на разницу лет, звеном: разве она не признавалась мне постоянно, что до смерти устала от мелких увлечений, мелких разговоров, мелких умов? А что до ее карьеры, то Лондон остается у нее под боком. С ней останутся ее друзья, ей не нужно будет отказываться ни от чего из того, что дорого ей, она будет вольной пташкой, а не моей канарейкой в клетке. С оглядкой, как верю я в глубине души, на каждое слово, на каждый душевный порыв. Потому что для чего нам убежище, как не для того, чтобы порвать с одной жизнью и начать другую?

Долгое время она, похоже, не в состоянии вымолвить ни слова. Возможно, я обрушился на нее слишком страстно для степенного чиновника, подыскивающего себе компаньона для неторопливой жизни на покое. Действительно, глядя на нее, я спрашиваю себя, а говорил ли я только что вообще или просто слушал внутренний голос вырвавшихся на волю сирен моих долгих лет тайных инкарнаций?

Она смотрит на меня. Лучше сказать, изучает. Она читает по моим губам, с моего лица выражение страха, обожания, серьезности, желания – всего, что появляется на нем, пока я обнажаю перед ней мою душу. Глаза цвета олова неподвижны, но внимательны. Они подобны морю, ожидающему удара молнии. Наконец она делает мне знак замолчать, хотя я давно уже молчу. Она делает его, кладя мне палец на губы и оставляя его там.

– Все в порядке, Тим, – говорит мне она. – Ты хороший человек. Ты лучше, чем ты сам думаешь. Все, что ты должен сделать теперь, – это поцеловать меня.

В "Конноте"? Она, наверное, увидела изумление на моем лице, потому что тотчас рассмеялась, встала со своего места, обошла стол и без малейших признаков смущения запечатлела на моих губах долгий поцелуй, к явному удовольствию и одобрению пожилого официанта, в глаза которого я неотрывно смотрел, пока она не отпускала меня из своих объятий.

– При одном условии, – строго сказала она, снова усаживаясь на свое место.

– Скажи его.

– Мое пианино.

– Что с твоим пианино?

– Я могу перевезти его? Я не могу аранжировать без пианино. Именно так я делаю свои тра-ля-ля.

– Я знаю, как ты делаешь свои тра-ля-ля. Знаешь, вези с собой полдюжины пианино. Вези вагон. Вези все пианино в мире.

В ту же ночь мы стали любовниками. На следующий день с утра я словно на крыльях помчался в Ханибрук приготовить все к ее приезду. Оглянулся ли я хоть раз назад, подумал ли я хоть раз не спеша, правильно ли поступил? Не заплатил ли я слишком высокую цену за то, что мог бы получать по более низкой? Нет, я этого не сделал. Всю свою жизнь я уклонялся от ударов, плел заговоры и выглядывал из-за угла. Отныне с Эммой в качестве моей бесценной подопечной я сделаю свои мысли и дела одним целым, я забуду про расчетливость – и в подтверждение этого в тот же день я срочно позвонил в Веллс мистеру Эпплби, торговцу старинными драгоценностями и антикварной мебелью. И поручил ему немедленно, не считаясь с расходами, подыскать мне самый лучший, самый красивый кабинетный рояль из всех, какие только делали человеческие руки: нечто действительно старое и добротное, мистер Эпплби, и из хорошего дерева – мне приходит в голову атласное дерево, – а тем временем, скажите, вы еще не продали то прекрасное ожерелье с тремя нитками жемчуга и застежкой в виде камеи, которое я видел у вас в витрине меньше месяца назад?

Мистер Дасс слишком застенчив, чтобы попросить вас раздеться. Если вы мужчина, то вы стоите перед ним в носках раздетым по пояс и держите руками свои брюки, а ваши подтяжки болтаются у вас на бедрах. Даже когда он положил вас на живот и колдует над вашей поясницей, он оголил ровно столько вашего тела, сколько нужно для его миссии.

И еще мистер Дасс говорит. Говорит со своим мягким восточным акцентом. Говорит, чтобы вселить в вас уверенность и создать близость. Иногда, чтобы не дать вам заснуть, он задает вам вопросы, но сегодня, в своем новом тревожном состоянии, я сам хочу спросить его: Вы их видели? – Она была здесь? – Он привел ее сюда? – Когда?

– Вы делаете упражнения, Тимоти?

– Как "Отче наш", – лгу я сонным голосом.

– А как леди в Сомерсете?

Под прикрытием своей показной сонливости я соображаю быстро. Он говорит, как я отлично знаю, о своей коллеге из Фроума, которую рекомендовал мне, когда я перебирался в Ханибрук. Но я предпочитаю другое толкование:

– О, спасибо, с ней все прекрасно. Слишком много работает. Много путешествует. Но чувствует себя отлично. Да вы, наверное, видели ее позже меня. Когда она последний раз была у вас?

Он смеется, объясняя мне мою ошибку, смеюсь с ним и я. Мой роман с Эммой – не секрет для мистера Дасса, как не секрет ни для кого другого. В первые месяцы моей новой жизни одним из моих главных удовольствий было представлять ее любому, кто готов был меня слушать: Эмма, моя компаньонка, моя любовь, моя подопечная, ничего предосудительного.

– Она и в подметки вам не годится, мистер Дасс, уверяю вас, – с опозданием отвечаю я на его вопрос, вгоняя его в краску своей похвалой.

– Это, Тимоти, еще как сказать, – настаивает он, массируя мои плечи. Чувствуется, однако, что он польщен. – Надеюсь, вы ходите к ней регулярно? От сеанса раз в полгода проку не будет.

– Вот это вам надо сказать Эмме, – говорю я. – Она на прошлой неделе обещала мне сходить к вам. Готов поспорить, что так и не пришла.

Но в ответ на все мои хитрые заходы мистер Дасс уклончиво хранит молчание. Я так настойчив, наверное, даже бестактен, потому что я на взводе. Была ли она здесь вчера? Сегодня? Уклоняется ли он от ответа на мои вопросы потому, что стесняется сказать мне, что она была здесь с Ларри? Какова бы ни была причина, ответа мне не получить. Возможно, он слышит напряжение в моем голосе или чувствует его в моем теле. Поскольку мистер Дасс слеп, мне никогда не узнать, какие откровения пересказывают ему его сверхчуткие уши и мягко вгрызающиеся в мою спину пальцы.

– Надеюсь, что в следующий раз вы сконцентрируетесь на лечении лучше, Тимоти, – строго говорит он, получая от меня двадцатифунтовую бумажку.

Он отпирает свою шкатулку для денег, а мой взгляд падает на лежащий возле телефона журнал регистрации посетителей. Украсть его, мелькает у меня мысль. Взять его и выйти. И тогда ты своими глазами увидишь, была ли она здесь, с кем и когда. Но я не могу обокрасть слепого мистера Дасса, чтобы узнать про Эмму, даже если это решило бы все загадки мироздания.

Стоя на мостовой возле приемной, я тяжело дышу, и густой туман раздражает мои глаза и ноздри. В десяти ярдах от меня под уличным фонарем притаился автомобиль. Мои ищейки? Я иду к машине, хлопаю обеими руками по крыше и громко кричу: "Тут кто-нибудь есть?" Эхо моего голоса отдается в тумане. Я прохожу двадцать шагов и оборачиваюсь. Ни одна тень не осмелилась приблизиться ко мне. Из серой стены тумана до меня не доносится ни звука.

Моя цель сменилась, вспоминаю я. Я больше не ищу со страхом признаков смерти или жизни Ларри. Я ищу их двоих. Их сговор. Их движущие мотивы.

Я вхожу в конусы света и выхожу из них, прохожу мимо боковых улиц и под нависающими ветками деревьев. Укутанные фигуры беженцев мелькают мимо. Я надеваю свой плащ. В его кармане обнаруживаю кепку и надеваю и ее тоже. Мой силуэт изменился. Я стал невидим. Три собаки меланхолично бредут одна за другой, время от времени меняясь местами. Я снова останавливаюсь, прислушиваюсь. Ничего. Мои ищейки пропали.

И сейчас, спустя десять лет, этот дом все еще пугает меня. За его серыми стенами, наполовину заросшими розовато-лиловой глицинией, покоятся останки моих грез о счастье на всю жизнь. Когда я перебрался отсюда в скромную пригородную квартиру, по пути в Контору я обходил его стороной. А когда необходимость все-таки заставляла меня проходить мимо его дверей, я боялся, что меня силой затащат в них и заставят отбыть здесь еще один срок.

Но с течением времени мой страх сменился тайным любопытством, и он стал притягивать меня к себе против моей воли. Я стал выходить из метро на остановку раньше и пересекать Хис-стрит только для того, чтобы мельком заглянуть в его освещенные окна. Как они живут? О чем говорят, кроме меня? Кем был я, когда жил здесь? О том, что Диана ушла из Конторы, мне было известно слишком хорошо, потому что одно из своих писем она написала Мерримену.

– Твоя бывшая милашка решила, что мы – гестапо, – объявил он мне, кипя от гнева. – И она не церемонится в выражениях. Противозаконные, некомпетентные, бесконтрольные – это мы. Ты знал, какую змею ты пригрел на груди?

– Это же Диана. Она и мухи не обидит.

– Допустим, но что же она собирается с этим делать? Постирать свое белье на публике, я полагаю? Послать все это в "Гардиан"? У тебя есть хоть какое-нибудь влияние на нее?

– А у тебя?

Потом до меня дошли слухи, что она учится на психотерапевта, вышла замуж за эксперта, похудела, берет уроки йоги в Кентиш-таун. У Эдгара научное издательство.

Я нажал кнопку звонка. Она открыла дверь тотчас же.

– Я думала, что это Себастиан, – сказала она.

У меня чесался язык извиниться, что я не Себастиан.

Мы устроились в гостиной. Я уже забыл, как низки здесь потолки. Ханибрук, наверное, избаловал меня. На ней джинсы и вязаный свитер времен нашего отпуска в Падстоу. Он бледно-голубой и идет ей. Ее лицо более худое и шире того, которое запомнилось мне. Фигура – пышнее. Меньше теней под глазами. Книги Эдгара от пола до потолка. Большинство по предметам, о которых я даже не слышал.

– Он на семинаре в Равенне, – говорит она.

– Ах, вот как. Замечательно. Чудесно. – Я не могу найти естественный тон, когда говорю с ней. Не могу чувствовать себя непринужденно. И никогда не мог.

– В Равенне, – повторяю я.

– Ко мне вот-вот должен прийти пациент, а я не заставляю пациентов ждать, – говорит она. – Что тебе нужно?

– Исчез Ларри. Они его ищут.

– Кто они?

– Все. Контора, полиция. По отдельности. Полиции нельзя говорить про связь с Конторой.

Ее лицо напрягается, и я боюсь, что она вот-вот закатит мне одну из своих обвинительных речей о необходимости для всех нас говорить друг другу всю правду и о том, что секретность – не симптом, а болезнь.

– Почему?

– Ты имеешь в виду, почему нельзя говорить или почему он исчез?

– И то и другое.

Откуда у нее эта власть надо мной? Почему в разговоре с ней я начинаю запинаться, почему стараюсь умаслить ее? Из-за того, что она слишком хорошо меня знает? Или из-за того, что никогда не знала меня совсем?

– Его обвиняют в краже денег, – говорю я, – кучи денег. Полиция подозревает, что я – его сообщник. Контора тоже.

– А ты не сообщник?

– Разумеется, нет.

– Тогда зачем же ты явился ко мне?

Она сидит на подлокотнике кресла, ее спина выпрямлена, ладони сложены на коленях. У нее серьезная улыбка профессионального слушателя. На столике рядом бутылки, но она не предлагает мне выпить.

– Потому что он влюблен в тебя. Ты – одна из тех немногих восхищающих его женщин, с которыми он не переспал.

– А ты это знаешь точно?

– Нет. Но предполагаю. Это следует также из манеры, в которой он описывает тебя.

Она снисходительно улыбается.

– Вот как? А ты что, готов поверить ему на слово? Ты слишком доверчив, Тим. Неужто добреешь к старости?

Я готов влепить ей затрещину. У меня чешется язык сказать ей, что я всегда был добр, но она одна не замечает этого; я добавил бы к этому, что мне плевать, спала она с Ларри или с бегемотом из зоопарка, и что единственной причиной малейшего интереса Ларри к ней было его желание досадить мне. К счастью, она опережает меня со своей очередной колкостью:

– Кто послал тебя, Тим?

– Никто, я действую по собственной инициативе.

– Как ты добрался сюда?

– Пешком. Один.

– Понимаешь, я так и вижу, что Мерримен за углом ждет тебя в своей машине.

– Не ждет. Если бы он узнал, что я здесь, он спустил бы на меня всех собак. Практически, я могу считать себя в бегах… – В дверь позвонили. – Диана, если ты что-нибудь узнаешь о нем, если он позвонит, напишет, придет к тебе сам или если ты узнаешь, как его можно найти, сообщи, пожалуйста, мне. Мне он нужен позарез.

– Это Себастиан, – сказала она и пошла в прихожую.

Я слышал голоса, потом молодые ноги сбежали по лестнице вниз, в подвал. В приступе запоздалого возмущения я подумал, что она по своему усмотрению распорядилась моим старым кабинетом и превратила его в помещение для приема пациентов. Она вернулась к своему креслу и села на его подлокотник, в точности как прежде. Я подумал, что она собирается указать мне на дверь, потому что ее лицо приняло выражение твердости. Потом я понял, что она приняла одно из своих решений и теперь собиралась сообщить его мне.

– Он нашел то, что искал. Это все, что мне известно.

– А что он искал?

– Он не сказал. А если бы сказал, то я, скорее всего, не сказала бы тебе. И не устраивай мне допрос, Тим, я сыта ими по горло. Ты на семь лет затащил меня в Контору, и это было ужасно. Я не стану больше подписываться под этическим кодексом и не стану подчиняться распоряжениям.

– Я не устраиваю тебе допрос, Диана. Я просто спрашиваю тебя, что он искал.

– Свою идеальную ноту. Он сказал, что это всегда было его мечтой. Сыграть одну идеальную ноту. Он всегда был афористичен, это у него в крови. Он звонил. Он нашел ее. Ноту.

– Когда?

– Месяц назад. У меня создалось впечатление, что он куда-то уезжал и звонил, чтобы попрощаться.

– Он сказал куда?

– Нет.

– Даже никак не намекнул?

– Нет.

– Не за границу? Может быть, в Россию? Это было что-то интересное, новое?

– Он не сделал абсолютно никаких намеков. Он был эмоционален.

– Ты хочешь сказать – пьян?

– Я хочу сказать, эмоционален, Тим. Из того, что ты пробудил в Ларри самое худшее, не следует, что у тебя есть на него право собственности. Он был эмоционален, был уже поздний вечер, и Эдгар был здесь. "Диана, я люблю тебя, и я нашел ее. Я нашел идеальную ноту". С ним было все в порядке. Он был собран. Он хотел, чтобы я знала это. Я поздравила его.

– Он сказал тебе ее имя?

– Нет, Тим, он говорил не о женщине. Ларри слишком зрел, чтобы думать, что мы – ответ на все вопросы. Он говорил об открытии самого себя и того, что он собой представляет. Тебе пора научиться жить без него.

В мои планы не входило накричать на нее, и мне стоило усилий не сделать этого. Но, раз она назначила себя высшей жрицей самовыражения, у меня, похоже, уже не было причин сдерживаться и дальше.

– Я мечтаю жить без него, Диана! Все свое чертово состояние я отдал бы за то, чтобы избавиться от Ларри и его занятий на остаток моей жизни. К сожалению, мы безнадежно связаны друг с другом, и я должен найти его ради своего, а возможно, и ради его спасения.

Она улыбнулась в пол, что, как я подозреваю, она делала всякий раз, когда пациент проявлял признаки мании величия. В ее голосе прибавилось мягкости.

– Как Эмма? – спросила она. – Молода и хороша собой, как всегда?

– Спасибо, с ней все в порядке. А почему ты спрашиваешь? Он что, говорил и о ней тоже?

– Нет. Но и ты не говорил. И мне интересно почему.

Я карабкался вверх. Когда в Хэмпстеде вы карабкаетесь вверх, вы исследуете его, а когда вы идете под гору, вы возвращаетесь в ад. Здесь разреженней воздух, жиже туман, здесь сложенные из кирпича дома и георгианские фасады. Я зашел в паб и выпил большую порцию виски, потом еще одну, потом еще несколько, припомнив вечер, когда я возвращался в Ханибрук с черным светом, сиявшим в моей голове. Если в пабе были люди, то я не видел их. Потом я снова отправился в путь, не ощутив никаких перемен в своем настроении.

Я вошел в аллею. С одной ее стороны тянулась высокая кирпичная стена, с другой – острые пики железной ограды. В дальнем конце белела деревянная церковь, шпиль которой от основания тонул в тумане.

Я разразился проклятиями.

Я проклинал английский дух, всю мою жизнь и погонявший, и державший меня на привязи.

Я проклинал Диану, укравшую у меня мое детство и презиравшую меня же за это.

Я вспоминал все мои отчаянные попытки найти в ком-то понимание, и свои неудачи, и возвращение снова и снова к сжигавшему меня одиночеству.

Прокляв Англию за то, что она сделала из меня то, чем я сейчас являюсь, я принялся проклинать ее секретную семинарию, Контору и Эмму, выманившую меня из моей комфортабельной неволи.

Затем я принялся проклинать Ларри за то, что он зажег свет в гулкой пустоте того, что он называл моими глупыми квадратными мозгами, и за то, что он выволок меня за пределы моего бесценного мирка.

Но больше всего я проклинал себя.

Внезапно мне отчаянно захотелось спать. Вес моей головы сделался вдруг слишком большим для меня. Ноги отказывались мне подчиняться. Я стал уже подумывать о том, чтобы лечь прямо на тротуар, но тут, на мое счастье, подвернулось такси, и я поехал в свой клуб, где лакей Чарли передал мне телефонное сообщение. Мне звонил инспектор Брайант, который просил меня при первой возможности позвонить по прилагаемому номеру.

В клубах не спят. Вы вдыхаете запах мужского пота и капусты, вы слушаете сопение товарищей по клубу, и вы вспоминаете школу.

Назад Дальше