Я стоял перед куском использовавшейся когда-то для затемнения старой шторы, которой я завесил альков. Даже сейчас частная жизнь Эммы так же дорога мне, как она дорога ей самой. Шпионить за ней было против убеждений, которые я никогда не разделял до встречи с ней. Если звонили ей, а трубку снимал я, то я передавал ей ее без комментариев и без расспросов. Письма на ее имя лежали нетронутыми на столике в прихожей до тех пор, пока она не решала обратить на них внимание. Я не интересовался ни почтовыми штемпелями на них, ни тем, мужским или женским почерком написан адрес, ни обратным адресом. Если искушение становилось нестерпимым – когда я узнавал почерк Ларри или другой известный мне мужской почерк, – я отправлялся наверх по лестнице, хлопая конвертом себя по боку и радостно выкрикивая: "Письмо Эмме! Письмо Эмме! Эмма, тебе письмо!" Наверху я с облегчением просовывал его под дверь ее студии, говоря ему: прощай.
До настоящего момента.
До момента, когда я с чувством, противоположным чувству триумфа, сорвал занавеску и наклонился к восьми коробкам из-под винных бутылок, в которые я не глядя побросал содержимое ее бюро в то воскресенье, когда она покинула меня, и к папке без заголовка, в которую Мерримен с удовольствием скопировал выдержки из моего личного дела и которая теперь лежала поперек них.
Я быстро открыл ее так, как я в своем воображении проглатываю яд. Пять страниц формата А4 без заголовка, выписанные из моего досье его Шинами. Не дав себе даже времени, чтобы сесть, я прочел их одним залпом, а потом стал перечитывать медленно, ожидая откровений, которые заставили бы меня схватиться за голову и воскликнуть: "Ах, Крэнмер, Крэнмер, как ты мог быть таким слепцом?" Но откровений не последовало. Вместо ответа из конца задачника на загадку Эммы я получил только прозаическое подтверждение того, о чем я уже догадывался или уже знал: череда любовников, повторяющиеся увлечения и разочарования, поиск идеала в испорченном и лживом мире. Я видел ее готовность быть беспринципной в отстаивании принципов, видел легкость, с которой она отказывалась от ответственности, когда та приходила в противоречие с тем, что она считала целью своей жизни. Ее детство, хотя и не настолько отвратительное, как она иногда заставляла меня думать, было именно настолько несчастным. Воспитанная матерью в убеждении, что она незаконная дочь великого музыканта, она впоследствии поехала к нему домой на Сардинию и обнаружила, что он – простой каменщик. Своими музыкальными способностями, если таковые и были, она целиком была обязана матери. Эмма ненавидела ее, и я тоже начинал ее ненавидеть, читая досье.
Осторожно отложив папку в сторону, я на минуту подумал о том, чего Мерримен хотел добиться, так настойчиво навязывая ее мне. Все, что она сделала, это воскресила мою боль за нее и мою решимость спасти ее от безумных затей, в которые Ларри вовлек ее.
Я схватил ближайшую коробку, опорожнил ее на пол, потом следующую, и так до тех пор, пока все восемь не были пусты. Четыре мусорных мешка с Кембридж-стрит с горлышками, перетянутыми бечевкой, смотрели на меня, как четыре инквизитора в черных балахонах. Я сорвал с них бечевку и вытряхнул их содержимое тоже на пол. Оставался только мешок с обгорелыми бумагами. Я осторожно вынул их и пальцами бережно разложил не сгоревшие куски по отдельным кучкам. Опустившись на ладони и на колени перед осколками загадки исчезновения Эммы, я приступил к задаче проникновения в тайный мир моей возлюбленной и ее любовника.
Глава 10
Я читал так, как никогда не читал прежде. То, что пропускали мои глаза, находили мои руки и достраивала моя голова. Я выравнивал листки бумаги, соединял вместе беззаботно разорванные другие, складывал их стопками и одновременно укладывал их в мою память. За часы я проделал то, на что в другое время у меня ушли бы недели, потому что, если я только не ошибался, в моем распоряжении были лишь часы. Если в моем безумии есть слепая логика, то во тьме этого сумасшествия должен наступить рассвет. Вот оно, объяснение! Вот наконец ответы на как, почему, когда и где, если я только сумею расшифровать их! Здесь, в этих бумагах, а не в уголке воспаленного сознания Крэнмера таятся ответы на вопросы, мучившие меня днем и ночью неделю за неделей: подставлен ли я, стал ли жертвой дьявольской интриги или я просто влюбленный дурак, жертва собственных климактерических фантазий?
Я еще не мог сообразить, насколько впереди или позади меня Ларри и Эмма. Я то знал, то знал наполовину, то снова совсем ничего не знал. Мне то казалось, что я могу предсказать их действия, но я не мог понять их цели, то для меня становилась ясной цель, но я не мог представить себе их мотивы – слишком уж безумны, далеки от моего понимания, слишком враждебны и бессмысленны они были. Или вдруг я осознавал, что сижу на своем стуле и блаженной улыбкой идиота улыбаюсь в потолок: я не мишень, я не жертва их обмана, для их игры я слишком незначителен: Крэнмер – просто не очень случайный и не очень невинный прохожий.
Листки цифр, деловые письма, письма из банков и копии писем в банки. Издания какого-то общества с названием "Ассоциация за выживание племен", литература из Мюнхена, брошюра под названием "Бог как деталь" некоего П.Вука из Айлингтона. Дневник с эмблемой "Эссо" на обложке, календарь с пометками, раскладная русская адресная книга с торопливыми записями Ларри. Счета за телефон, электричество, воду, арендную плату, из бакалейной лавки и за виски Ларри. Счета оплачены, аккуратно сложены, квитанции сохранены. Счета в духе Эммы, а не Ларри, адресованные то С.Андерсон, то Т.Олтмену, то "Свободному Прометею лимитед" на Кембридж-стрит. Детская тетрадка, но ребенок – Эмма. Она затерялась между двумя папками и выскользнула, когда я стал их перекладывать. Я открыл ее и тут же закрыл в непроизвольном порыве самоцензуры. Потом снова открыл, уже более осторожно. Среди хозяйственных заметок и набросков нот я наткнулся на случайные обращения к ее бывшему любовнику, Крэнмеру:
"Тим, я пытаюсь понять, что произошло с нами, чтобы объяснить это тебе, но потом я спрашиваю себя: а почему я должна тебе что-то объяснять? А минуту спустя я думаю, что мне надо просто все тебе рассказать, и именно это я и решила сделать…"
Эта похвальная решимость не была, однако, подкреплена делом. Сигнал пропал. Сели батареи в передатчике? В дверь ломилась тайная полиция? Я перевернул несколько страниц.
Эмма – Эмме:
"Все в моей жизни готовило меня к этому… Любой неверный любовник, любой неправильный шаг, все мое плохое и все мое хорошее, все во мне идет в одном направлении, потому что когда я иду с Ларри… Когда Ларри говорит, что он не верит словам, я тоже не верю им. Ларри – это действие. Действие – это характер. В музыке, в любви, в жизни…"
Эмма к Эмме звучит как пародия на Ларри.
Эмма – Тиму:
"…то, что осталось во мне, – это огромная зияющая пропасть на том месте, где я хранила свою любовь к тебе до того момента, когда поняла, что тебя там нет. Насколько я разгадала тебя и сколько ты рассказал мне сам или рассказал Ларри – неважно; важно, что Ларри никогда не предавал тебя в том смысле, как ты думаешь, и никогда не…"
Ну, конечно, в ярости подумал я, он не предавал, разве он смог бы? Украсть девушку у лучшего друга – это не предательство; во всяком случае, не большее предательство, чем украсть тридцать семь миллионов и выставить лучшего друга сообщником в этом деле. Это чистой воды альтруизм. Это благородство. Это жертва!
После шести страниц явно навеянного Ларри самосозерцания она снова снизошла до обращения ко мне, на этот раз в нравоучительном тоне:
"Ты видишь, Тим, что Ларри – сама продолжающаяся жизнь. Он никогда не бросит меня. Он снова сделал мою жизнь реальной, и уже просто быть с ним вместе значит ездить по свету и участвовать в событиях, потому что там, где Тим уклоняется, Ларри участвует, а где Тим…"
Сигнал снова сдох. Где Тим что? Что еще во мне можно было оплевать, что она еще не оплевала? И если Ларри – сама продолжающаяся жизнь, то что тогда Тим по евангелию от Ларри, записанному для нас его верным учеником Эммой? Прерванная жизнь, я так понимаю. Более известная как смерть. А смерть, когда она обнаружила, что живет с ней, показалась ей, видимо, несколько заразной – вот почему она набралась мужества и задала стрекача в то воскресное утро, когда я был в церкви.
Но за мной вины нет, подумал я. Я – обманутый, а не обманщик.
– Сделай меня одним человеком, Тим, – умоляла она меня в нашу первую ночь в Ханибруке, – я слишком долго была слишком многими людьми, Тим. Будь моим монастырем для одного-единственного послушника, Тим, моей Армией Спасения. Не бросай меня никогда.
Ларри никогда не бросит меня, дурочка? Да Ларри тащит тебя в такую пучину, которой ты никогда еще не видела! Вот что он делает! И не рассказывай мне сказок о твоей любви к нему! Ларри – жизнь? Твои самые сокровенные чувства? А ты умеешь ли хранить верность своим чувствам и остались ли у тебя чувства, которым можно хранить верность? И сколько еще раз ты будешь бежать за розовой мечтой только за тем, чтобы ранним утром возвратиться домой в рваном платье и с выбитыми зубами, украдкой, таясь от соседей?
Хотя чувство вины и незнание больше не удерживали меня, желание защитить владело мною. Каждая новая страница и каждое прочтенное слово подстегивали мое нетерпение, мое желание скорее освободить ее от ее самой последней, самой большой глупости.
Эмма как художник. Эмма как любовница шута с комплексами. Эмма как эхо вечного визга Ларри против мира, который он не может ни принять, ни разрушить. "Это мы", написала она. Маяк – наиболее милосердное описание этого. Он гордо возвышается в центре станицы. У него четыре стройных, суживающихся кверху стены с окнами, немного напоминающими бойницы моей колокольни. У него коническая верхушка, похожая на шлем и на другие конические верхушки. На первом этаже она нарисовала сентиментальную корову, на втором Ларри и Эмма едят из котелков, на третьем они обнимаются. А на последнем этаже они, голые, как в раю, разглядывают окрестности из противоположных окон.
Но когда это? И что это? В данный момент Крэнмер, ее спаситель, карабкался к ней по стене, крича "остановись!", и "подожди!", и "вернись!".
Адресованное Эмме длиннющее возмущенное послание Ларри на тему происхождения слова "ингуш". Этим именем, оказывается, ингуши обязаны русским пришельцам: по-ингушски это просто "народ", как "чечен" по-чеченски (так колонизаторы-буры назвали "банту", черный народ в Африке). Ингушское название народа Ингушетии – "галгай". Ларри взбешен такой неделикатностью русских и, естественно, хочет, чтобы это негодование разделила и Эмма.
Я читаю обгоревшие бумаги.
Иногда мне приходится подносить их к свету. Иногда пользоваться лупой или самому домысливать оборванные предложения. Как знает каждый шпион, бумага горит плохо. Текст остается, пусть даже в виде белых надписей на черном фоне. Но Эмма шпионом не была, и меры предосторожности, предпринятые ею, были вовсе не те, которые рекомендуют коллеги Марджори Пью. Ее сильно наклоненный почерк был прекрасно различим на обуглившейся бумаге.
25 х MKZ22… прибл. 200 500 х ML7… 900
1 х MQ18… 50
Против каждого пункта галочка или крестик. Внизу страницы запись:
"Заказ подтвержден AM 14 сент. в 10.30, его телефонным звонком".
Я слышу слова Джейми Прингла: "В арифметике Ларри не силен… когда дело доходит до цифр, он ей в подметки не годится". Передо мной возникает она, сидящей за своим письменным столом на Кембридж-стрит, со строго зачесанными назад черными волосами и в блузке с высоким воротником, занятой расчетами, в которых ее музыкальная голова так сильна, и ожидающей, пока Ларри с бристольского вокзала доберется в гору до дому после очередного "трудного дня на Лубянке, дорогая".
Окончательный итог прибл. четыре с половиной,
читаю я внизу на следующей странице. Цифры у нее тоже с наклоном.
Четыре с половиной чего, черт тебя побери, спрашиваю я себя с накипевшей злостью. Тысяч? Миллионов? Из тех тридцати семи? Тогда почему Ларри пришлось продавать за тебя твои драгоценности? Почему ему пришлось снять со счета свои заработанные в Конторе деньги?
Я снова слышу голос Дианы, и снова кровь ударяет мне в голову: одну идеальную ноту.
Образ возникал. Возможно, он возник уже. Возможно, ответ на что уже был, и оставалось только почему. Но в этом настроении Крэнмер был штабным офицером. И выводы, если им вообще суждено появиться, будут после, а не до и не во время его розысков.
Я слушал.
Мне отчаянно хотелось смеяться, махать рукой, кричать: "Эмма, это я! Я люблю тебя! Это правда, все еще люблю! Это невероятно, это необъяснимо, но я люблю тебя, кто бы я там ни был – жизнь, смерть или старый зануда Тим Крэнмер!"
За бойницами моей башни разыгралась настоящая буря. Церковь вся гудела, ставни грохали, от страха перед раскатами грома свинцовые водостоки жались к каменным стенам. Их лотки переполнились, и горгульи не успевали выплевывать мчащуюся воду. Внезапно ливень прекратился, и вернулась тревожная сельская ночь. Но в голове у меня было только: "Эмма, это ты!", а слышал я только голос Эммы в автоответчике с Кембридж-стрит, голос такой приятный, что мне хотелось прижать автоответчик к своему лицу, такой он был теплый, терпеливый и музыкальный, немного ленивый, наверное, от недавнего секса, и обращенный к людям, которые, возможно, не слишком хорошо понимали английский или были не слишком знакомы с западными чудесами вроде автоответчика.
– Это "Свободный Прометей" из Бристоля, и это говорит Салли, – произносила она, – здравствуйте и спасибо за звонок. К сожалению, мы не можем поговорить с вами сейчас, потому что нас нет дома. Если вы хотите оставить нам свое сообщение, дождитесь короткого гудка и сразу после него начинайте говорить. Вы готовы?..
После Эммы то же сообщение по-русски записал Ларри. Когда Ларри говорил по-русски, он словно менял кожу, потому что для него переход на русский был своего рода бегством от тирании. Уходя в него, он отгораживался и от отца, донимавшего его нравоучениями, и от школы, требовавшей от него быть как все, и от старост, подкреплявших это требование поркой. После русского Ларри заговорил на языке, который я отнес к кавказским – впрочем, безо всякой уверенности, потому что я не понял в нем ни слова. Но от меня не ускользнула драматическая напряженность, заговорщические нотки, которые он ухитрился употребить в таком коротком и формальном сообщении. Потом я снова прослушал его на русском. Потом снова на незнакомом. Таком энергичном, таком героическом, таком злободневном. Что он мне напомнил? Книгу возле постели на Кембридж-стрит? Мемуары его кумира Обри Герберта, сражавшегося за спасение Албании?
И вдруг я вспомнил – "Каннинг"!
Мы снова в Оксфорде, на этот раз ночь и идет снег. Мы сидим в чьей-то комнате в общежитии Тринити-колледжа, нас двенадцать человек, мы пьем подогретый кларет, и очередь Ларри читать нам сочинение на тему, которую ему вздумалось выбрать. "Каннинг" – просто один из многих занятых самосозерцанием оксфордских дискуссионных клубов, разве что немного старше остальных и богаче столовым серебром. Темой своего доклада Ларри выбрал Байрона и собирается потрясти нас. И таки потрясает, заявляя нам, что самые грандиозные романы у Байрона были не с женщинами, а с мужчинами, и подробно описывая увлечение поэта мальчиком из церковного хора в Кембридже и своим пажем по имени Лукас – в Греции.
Но вспоминая этот вечер сейчас, я слышу не вполне предсказуемое восхищение Ларри сексуальными подвигами Байрона, а его зависть к Байрону как к защитнику греков, на свои деньги снарядившему отряд наемников и поведшему их в бой против турок под Лепанто.
И я вижу Ларри сидящим перед газовой плитой со стаканом подогретого вина, прижатым к груди, представляющего себя Байроном; я вижу его сбившийся на лоб клок волос, его пылающие щеки, его глаза, горящие огнем от вина и от риторики. Разве Байрон не продал драгоценности своей возлюбленной, чтобы поддержать безнадежное дело? Разве он не обратил свои доходы в наличность?
И я снова вспоминаю Ларри, одну из его воскресных ханибрукских лекций, когда он сказал нам, что Байрон был фанатиком Кавказа, доказывая это тем, что он написал грамматику армянского языка.
Я перехожу к записанным на автоответчик сообщениям. Я становлюсь пассивным курильщиком опиума, меня подхватывают навеянные дурманом видения, я вдыхаю опьяняющий дым и плыву в полном опасностей сиянии.
– Салли? – Гортанный голос иностранца, мужской, низкий и напряженный, по-английски. – Это Исса. Наш Главный Вождь завтра будет в Назрани. Он тайно встретится с Советом. Пожалуйста, передай это Мише.
Щелчок.
Мише, подумал я. Один из псевдонимов Ларри у Чечеева. Назрань – временная столица Ингушетии у границ Северного Кавказа.
Другой голос, мужской и смертельно усталый, не гортанный, по-русски быстрым шепотом:
– Миша, у меня новости. Ковры прибыли в горы. Ребята счастливы. Привет от Нашего Главного Вождя.
Щелчок.
Мужчина, бегло говорящий по-английски с легким восточным акцентом: голос, похожий на голос мистера Дасса, слышанный мной при повторном наборе на Кембридж-стрит:
– Привет, Салли, это "Прочные ковры", я говорю из машины, – гордо объявил он, словно телефон в машине был последней новинкой. – Только что наши поставщики просили подождать до следующей недели. Я полагаю, время им нужно для разговоров о дополнительной плате. (Смешок). Привет.
Щелчок.
После него голос Чечеева, бесконечное число раз слышанный мной по телефону и в микрофонных записях. Он говорит по-английски, и, по мере того как я его слушаю, я все больше различаю в нем неестественную вежливость человека под обстрелом:
– Салли, доброе утро. Это ЧЧ. Пожалуйста, срочно передай Мише, что он не должен ездить на север. Если он уже поехал, он должен прервать поездку, пожалуйста. Это приказ Нашего Главного Вождя. Пожалуйста, Салли.
Щелчок.
Снова Чечеев, на этот раз спокойнее и медленнее:
– ЧЧ для Миши. Миша, пожалуйста, осторожнее. Лес следит за нами. Ты меня слышишь, Миша? Нас предали. Лес движется на север, в Москве все известно. Не езди на север, Миша. Не надо безрассудства. Важно добраться до безопасного места, сражаться будем потом. Приезжай к нам, и мы позаботимся о твоей безопасности. Салли, пожалуйста, передай это Мише срочно. Скажи ему, чтобы принял меры, о которых мы уже договорились.
Щелчок. Конец сообщения. Конец всех сообщений. Лес двинулся на север. Бирнамский лес дошел до Дансинана, а Ларри получил или не получил это послание. А Эмма, интересно? Что она получила?
Я считаю деньги: счета, письма, корешки квитанций. Я читаю сожженные письма из банков.
"Уважаемая мисс Стоунер"
– верхний правый угол листа сгорел, адрес отправителя утрачен за исключением букв…СБАНК и слов "…государственный… Женева". Адрес мисс Стоунер – "Бристоль, Кембридж-стрит, 9А".