Одним движением локтей он сгреб деньги в кучу, передал ее Иссе, еще несколько раз щелкнул костяшками счетов, взял линейку и красный карандаш и провел линию под каждой из четырех страниц своей бухгалтерской книги. Потом он снял очки, уложил их в железный очешник и спрятал его во внутренний карман своего коричневого костюма. Тотчас же вся наша группа – кассир, боевики, Исса и я – по малиновому коридору поспешила к выходу. Железная дверь была открыта, каменные ступени свободны, вооруженные молодые люди маячили повсюду. Свежий воздух пахнул на меня дыханием свободы. В бледном утреннем небе мерцали последние звезды. У верхней ступени лестницы стояла длинная машина. Худощавый товарищ Магомеда сидел за рулем, положив на него ладони в кожаных перчатках. А у задней дверцы стоял сам Магомед с шарфом в горошек, которым он с молчаливой тщательностью няньки стал завязывать мне глаза.
Я перехожу в Зазеркалье, сказал я себе в наступившей тьме. Тону в пруду Придди. Я берклианец. Я не могу видеть, следовательно, я не могу дышать. Я кричу, но все вокруг глухи и слепы. Последним виденным мной предметом, когда Магомед медленно затягивал мою повязку, были элегантные итальянские туфли Иссы. У них были коричневые плетеные кожаные шнурки и пряжки с золотой цепью.
Чего они хотят?
Чего мы ждем?
Что-то пошло не так. Их планы нарушены.
Мне снится, что на рассвете меня должны расстрелять, и, когда я просыпаюсь, светает, и я слышу шаги и тихие голоса за своей дверью.
Мне снится, что Ларри сидит у моей кровати, смотрит на меня сверху вниз и ждет, когда я проснусь. Я просыпаюсь и вижу склонившегося надо мной Зорина, который вслушивается в мое дыхание, но это только мои юные стражи принесли мне завтрак.
Я слышу, как Эмма играет Питера Максвелла Дэвиса в ханибрукской церкви.
Моя камера представляла собой гимнастический зал со старинными гимнастическими снарядами у стен, а табличка на двери гласила: "ЗАКРЫТО НА РЕМОНТ". Он находился в подвале жилого дома в форме уродливого бруска в часе езды с завязанными глазами от самой Москвы, в конце ухабистой первобытной дороги среди запахов мусора, бензина, гниющих деревьев, и был самым неуютным местом на земле или его подземельем. Сырой воздух был полон зловония. Вода всю ночь журчала в трубах и капала с них. Трубы были проложены по потолку и уходили в растрескавшийся цементный пол, сточные трубы, трубы для холодной и горячей воды, трубы отопления и трубы с электропроводкой и телефонными проводами. И еще маленькие серые крысы, в основном спешащие по своим делам куда-то еще. Если я не ошибся в арифметике, я пробыл там девять дней и десять ночей, но время в заключении ведет себя по-особому: когда вы впервые в темнице, между несколькими движениями секундной стрелки ваших часов могут пройти годы, а расстояние между двумя кормежками равно переходу через всю пустыню вашей жизни. Одну ночь вы проводите со всеми известными вам женщинами, а когда просыпаетесь, то все еще ночь и вы все еще дрожите в одиночестве.
Окон в моем подвале не было. Две решетки под потолком предназначались, видимо, для вентиляции, но сейчас они были наглухо задраены. Взобравшись на изъеденного крысами гимнастического коня и осмотрев их, я обнаружил, что их железные рамы сплошь покрыты слоем ржавчины. В первый день зловоние моей темницы было невыносимым, на второй день оно стало волновать меня меньше, а на третий исчезло совсем, и я знал, что стал его частью. Но доносившиеся сверху запахи были целым театром запахов: тут было и подсолнечное масло, и лук, и чеснок, и жареная баранина, и цыплята – одинаковая по всему свету симфония запахов тесных конур, битком набитых большими семьями.
– Башир Хаджи!
Вздрогнув, я проснулся от этого то ли радостного, то ли горестного вопля моих стражей посреди ночи.
Сначала зазвонил их радиотелефон. А потом этот крик то ли муки, то ли восторга.
Они что, приветствовали его?
Они клялись ему в верности, выкрикивая его имя горным вершинам? Или посылали ему проклятья? Или оплакивали его?
Я лежал с отрытыми глазами, ожидая следующего акта. Его не последовало. Я уснул.
Пленнику ингушей может быть одиноко, но он никогда не будет один.
Бездетного мужчину, меня одолели дети. Они бегали над моей головой, прыгали по ней, колотили ее, смеялись и вопили в ней, и их матери в ответ кричали на них. То и дело раздавался звучный шлепок, за которым следовало горькое, обиженное молчание, после чего крики начинались снова. Я слышал скулеж собак, но только с улицы. Я мечтал о том, чтобы оказаться снаружи, а им хотелось внутрь. Отовсюду я слышал кошек. Я слышал, как самоуверенно талдычат что-то включенные весь день телевизоры. Я слышал переведенные на русский мексиканские сериалы и прерывающие их срочные сообщения о крахе очередного финансового афериста. Я слышал шлепки белья при стирке, слышал ссоры сердитых мужчин, слышал пьяных мужчин, слышал взбешенных женщин. Я слышал плач.
Из музыки я слышал дешевую русскую танцевальную музыку и безмозглый американский рок, прерываемый чем-то более глубоким и более человечным: медленными ритмичными гортанными звуками, возбуждающими и настойчивыми, призывающими меня встать, бодро встретить новый день, призывающими добиваться своего и не сдаваться. Я знал, что это тот род музыки, который нравился Эмме, музыки, рожденной в родных горах и долинах изгнанников, слушавших ее. А по ночам, когда большая часть этих звуков утихала, я слышал похожий на гул моря ровный гул разговоров у походных костров.
Так я во всех смыслах приобщился к подпольной жизни, потому что и мои хозяева были далеко от родного дома и презираемы, и если я был их узником, то одновременно я был и удостоен чести быть их почетным гостем. Когда каждое утро мои стражи с угрюмыми лицами вели меня по коридорам здания в крохотный туалет со свежеоторванными кусками газетной бумаги умываться, приложенными к губам пальцами призывая меня к молчанию, я чувствовал себя скорее их сообщником, чем пленником.
Я слушал Петтифера со страхом. Это была не длинная лекция и уж точно не воскресный семинар. Наш отель был в Хьюстоне, штат Техас, и он только что провел десять дней в кубинской тюрьме по сфабрикованному обвинению в хранении наркотиков, но в действительности, как он подозревал, ради того, чтобы служба безопасности получила возможность как следует разглядеть его. Сначала они не давали ему спать. Потом они сутки продержали его без воды. Потом они привязали его к четырем вмурованным в стену кольцам и предложили сознаться, что он американский шпион.
– И тут я разозлился как следует, – уверял меня Ларри, развалясь возле гостиничного бассейна, разглядывая проходящие мимо бикини и потягивая через соломинку ананасный сок. – Я сказал им, что из всех оскорблений, которые только можно обрушить на голову английского джентльмена, самым тяжким является обвинение в том, что он шпионит для янки. Я сказал, что это хуже, чем назвать мою мать шлюхой. Потом я сказал, что их матери шлюхи, и примерно на этом месте беседы ввалился Рогов и приказал им отвязать меня, дать мне ванну и отпустить.
Рогов – резидент КГБ в Гаване. Я подозревал, что допрос был организован им.
Я задал ему совершенно неожиданный для меня самого вопрос: на что это было похоже? Ларри притворился тоже удивленным.
– После Винчестера? На детские игры. Да я день в колледже променял бы на месяц в кубинской тюрьме. Послушай, Тимбо, – он тронул меня за локоть, – как она? Сменила меня на тебя, сознавайся?
У меня двое стражей, и у них нет других обязанностей, кроме как сторожить меня. Днем и ночью они всегда вместе. У обоих походка слегка на цыпочках, которую я подметил у их товарищей из ночного клуба. Оба говорят с мягким южнорусским акцентом, но русский у них второй, а теперь даже, наверное, третий язык, потому что они оба первокурсники Исламского университета в Назрани, где они изучают арабский, коран и историю ислама. Они отказались назвать мне свои имена, как я полагаю, тоже по приказу, и, поскольку их вера запрещает им лгать, на эти десять дней они вообще без имен.
Как они с гордостью сказали мне, они мюриды, они посвятили себя Богу и своим духовным наставникам, посвятили себя праведной и достойной жизни и стремлению к священным знаниям. Мюриды, сказали они, моральный стержень дела ингушей, вооруженного и политического сопротивления России. Они дают клятву быть примером благочестия, правдивости, храбрости и самопожертвования. Более высокий и более начитанный – я не дал бы ему больше двадцати – был родом из Экажево, большого поселка на окраине Назрани, его менее рослый товарищ – из Джайраха, аула высоко в горах вблизи Военно-Грузинской дороги, на южной окраине знаменитого Пригородного района, занимающего, по их словам, половину исконной территории Ингушетии.
Все это они рассказали в первый же день моего заключения, когда они робко стояли в дальнем углу моей камеры, одетые в кожаные куртки и с автоматами в руках, и смотрели, как я поглощаю завтрак, состоящий из того же крепкого черного чая, что я обнаружил в приемной конторы Айткена Мея, дольки драгоценного лимона, хлеба, сыра и сваренных вкрутую яиц. С самого начала моя кормежка была торжественной церемонией. Мои мюриды по очереди торжественно вносили поднос, чрезвычайно гордые своей щедростью. И поскольку я быстро обнаружил, что их собственная еда была куда более скромной и состояла, по их словам, из тех продуктов, которые они привезли с собой из Назрани, чтобы не нарушать религиозных запретов, то я старался всем своим видом показать что наслаждаюсь едой. Со второго дня стали показываться сами поварихи, заглядывавшие в мою темницу через дверной проем женщины со скромными глазами и платками на волосах. Та, что помоложе, была более скромной, а та, что постарше, сверкнула на меня своими любопытными глазами. Только раз, и то по недоразумению, я столкнулся с менее приятной стороной наших отношений. Я спал на своей кровати, и мне, вероятно, что-то приснилось, потому что, когда я открыл глаза и увидел над собой моих мюридов, одного, гордо держащего кусок туалетного мыла и полотенце, а другого – поднос с моим ужином, я с воинственным криком попытался вскочить с постели. Мне удалось только опустить на пол ноги, и я собирался встать на них, когда почувствовал приставленное к своей шее маслянистое дуло пистолета. Оставшись один, я услышал писк их рации и их спокойные голоса, докладывавшие о происшествии. Потом они вернулись, чтобы наблюдать, как я ем. Забрав поднос, они приковали меня наручниками к кровати.
Ради своего спасения я оставил всякую мысль о физическом или духовном сопротивлении. Вялый и безразличный ко всему, я убеждал себя, что величайшая в мире свобода – это когда ты не властен над своей судьбой.
И все же утром, когда мои стражи расковали меня, мои запястья кровоточили, а мои лодыжки так свело, что нам пришлось отмачивать их в холодной воде.
Магомед приехал с бутылкой водки. Его глаза были красными от усталости, а круглое лицо под шапочкой поросло щетиной. Что его заботило? Или его улыбка всегда была такой печальной, как сейчас? Он налил мне водки, но сам пить отказался. Спросил меня, доволен ли я. Я ответил: "Королевский прием". Он рассеянно улыбнулся и повторил: "Королевский". Мы обсуждали без всякой видимой системы Оскара Уайльда, Джека Лондона, Форда Мэдокса Форда и Булгакова. Он заверил меня, что разговор на такие темы был для него редкостью, и спросил, часто ли такие разговоры случаются у меня в Англии.
– Только с Ларри, – ответил я, тайно надеясь перевести разговор на него.
Но в ответ он только улыбнулся еще одной печальной улыбкой, которая ни признавала существование Ларри, ни отрицала его. Он спросил, как я лажу с мюридами.
– Они вежливы?
– Идеально.
– Их родители погибли, – еще одна печальная улыбка, – возможно, они считают вас орудием в Божьих руках.
– А почему они могут думать так?
– Было пророчество, широко известное в суфистских кругах с прошлого века, когда имам Шамиль писал письма вашей королеве Виктории, о том, что Российская империя однажды рухнет и что Северный Кавказ, включая Ингушетию и Чечню, отойдет под правление британской короны.
Я выслушал эту новость столь же серьезно, как он сообщил ее.
– Многие из наших стариков говорят об английском мессии, – продолжал он. – И если часть пророчества, касающаяся Российской империи, вот-вот сбудется, то где же второе знамение, говорят они.
Откуда-то из дальнего уголка моей памяти всплыло, что что-то подобное Ларри говорил мне.
– Но я нигде не читал, – сказал я осторожно, взвешивая свои слова не менее тщательно, чем Магомед свои, – что королева Виктория когда-либо посылала оружие имаму Шамилю, чтобы помочь ему свергнуть русских угнетателей.
– Возможно, – согласился Магомед без особого интереса. – Имам Шамиль был не из нашего народа и, следовательно, не является величайшим из наших героев.
Он провел широкой ладонью сначала по своим бровям, потом по бороде, словно хотел стереть с себя неудачную мысль.
– Есть также предание, что основатели чеченской и ингушской наций были вскормлены волчицей. Возможно, вы сталкивались с этой легендой в другом контексте.
– Да, – сказал я, вспомнив волка на золотых запонках Иссы.
В более практической плоскости среди нас всегда существовало мнение, что Великобритания может умерить русскую решимость поработить нас. Как вы думаете, это очередное наше бесплодное мечтание или мы можем надеяться, что вы замолвите за нас слово на тех совещаниях, на которые нас не допускают? Я спрашиваю вас об этом совершенно серьезно, мистер Тимоти.
У меня не было оснований сомневаться в этом, но и ответить ему мне было трудно.
– Если Россия нарушит договоры со своими соседями… – начал я осторожно.
– Да?
– Если она введет танки в Назрань, как она ввела их в Прагу в шестьдесят восьмом…
– Но они уже сделали это, мистер Тимоти. Вы, наверное, проспали этот момент. Ингушетия оккупирована Россией. Здесь, в Москве, мы парии. Нам не доверяют и нас не любят. Мы – жертвы тех же предрассудков, которые существовали еще в царские времена. Коммунисты не дали нам ничего нового. Сейчас в правительстве Ельцина полно казаков, а казаки ненавидят нас испокон веку. У него генералы-казаки, шпионы-казаки, казаки в комитетах, где определяются наши новые границы. Можете быть уверены, что они не упустят случая свести с нами счеты. Для нас за последние двести лет мир не изменился ни на каплю. Нас подавляют, на нас клевещут, нас вынуждают к сопротивлению. И мы яростно сопротивляемся. Вам, наверное, стоило бы рассказать об этом вашей королеве.
– Где Ларри? Когда я смогу его увидеть? Когда вы выпустите меня отсюда?
Он уже поднялся, чтобы уйти, и я подумал сначала, что он решил оставить без ответа мои вопросы, в которых, к моему сожалению, прозвучало отчаяние, несовместимое с хорошими манерами. Помедлив, он молча обнял меня, пристально посмотрел мне в глаза и пробормотал что-то, чего я не понял, но что было, как я опасался, молитвой о моей безопасности.
– Магомед – лучший борец во всей Ингушетии, – гордо сказал старший из мюридов. – Он великий суфист и доктор философии. Он отважный боец и духовный вождь. Он убил многих русских. В тюрьме они мучили его, и, когда его освободили оттуда, он с трудом ходил. А сейчас у него самые сильные ноги на Кавказе.
– Магомед – ваш духовный вождь? – спросил я.
– Нет.
– А Башир Хаджи?
Я снова коснулся запретной темы. Мои стражи умолкли, а потом удалились в свою комнатушку в конце коридора. Оттуда не доносилось ни звука, лишь изредка слышался шепот. Полагаю, что дети мучеников молились.
Появился Исса, выглядевший огромным в своей новенькой топорщившейся и блестевшей кожаной куртке. В руках у него были мой чемодан и дипломат из гостиницы. Его сопровождали двое его вооруженных молодых людей. Как и Магомед, он был небрит и имел озабоченный, серьезный вид.
– У вас есть жалобы? – спросил он, набрасываясь на меня так энергично, что я заподозрил, что он решил надавать мне еще пощечин.
– Со мной обращались достойно и с уважением, – ответил я тоже с вызовом.
Но, вместо того чтобы бить меня, он взял мою руку и притянул к себе в том же самом однократном объятии, которым меня удостоил Магомед, и так же дружески похлопал меня по спине.
– Когда меня выпустят отсюда?
– Посмотрим. Может быть, через день или два, в зависимости от обстоятельств.
– Каких обстоятельств? Чего мы ждем? – Мои разговоры с мюридами придали мне уверенности. – Я ничего не имею против вас. У меня нет никаких злых умыслов. Я здесь по уважительной причине: я хочу увидеться со своим другом.
Его сердитый взгляд озадачил меня. Его щетина и его опустошенные глаза придавали ему вид человека, видевшего что-то страшное. Он мне не ответил. Вместо ответа он повернулся и вышел, сопровождаемый своими боевиками. Я открыл дипломат. Бумаг Айткена Мея в нем не было, не было и записной книжки Эммы. Я спрашивал себя, расплатился ли Исса за меня в гостинице, и если да, то не объявленной ли в розыск кредитной карточкой Бэйрстоу?
В голосе Петтифера из трубки междугородного телефона я слышу одиночество шпиона. Одна его половина жалуется, другая довольна. Он сравнивает свое существование со скалолазанием, которое он обожает.
– А над тобой в темноте нависшая одна чертова скала. Одно мгновение ты гордишься, что ты добрался сюда в одиночку. Минутой спустя ты полжизни отдал бы за еще пару блоков на веревке. А бывают случаи, когда хочется просто вынуть нож, протянуть руку, к чертовой матери перерезать веревку и навеки уснуть.
Дни шли, и мои самые интересные – и самые поучительные – часы проходили в беседах с моими мюридами.